И ВСЕ-ТАКИ «НЕ ВИНА КУКУШКИ…»
И ВСЕ-ТАКИ «НЕ ВИНА КУКУШКИ…»
А Лакшин между тем продолжает: «Я не рискну теперь утверждать, просто не знаю, когда он говорит правду по убеждению, а когда актерствует, рассчитанно бьет на эффект, лицемерит». Душевное смятение, запечатленное критиком в последнем признании, в известной мере иногда испытываем и мы перед его собственной фигурой. Мы, например, не рискнем утверждать, мы просто не знаем, когда он был самим собой — когда объявлял Солженицына величайшим гением или когда писал о «художественных промахах» автора, не избежавшего даже в лучших своих вещах, допустим, такого элементарного просчета, как «дешевая карикатурность» иных персонажей; когда истово и самозабвенно бил новомирским лбом «вечный ему поклон» или когда возмущался его претензией вещать от имени русского народа; когда пыхтел спроворить ему нетленный памятник в сердцах потомков или когда выражал сомнение, заинтересуются ли его книгами литературные «гробокопатели» хотя бы через сорок лет; когда благоговейно выводил на челе титана слова «великое дитя двадцатого века» или когда шлепал ему на мягкое место печать: «Бойкая молекула»; когда…
Но еще несколько строк: «Значит, снова старая дилемма: как совместить малую ложь и большую правду, великость души и неблагодарность, „гений“ и „злодейство“?» До чего ж характерная оговорочка: «дилемма! как совместить»! Дилемма — это вопрос не совмещения, а наоборот — выбора. Критику же действительно хотелось бы совместить.
Тоска по совмещению несовместимого проявляется в работе В. Лакшина многообразно и повсеместно. Она, в частности, видна и в том, каким богатым набором эвфемизмов пользуется критик для характеристики многих крайне неприглядных действий Солженицына. К примеру, тот бесстыдно лжет, а критик потупляет глазки: «Солженицын ошибается», «лукавит Солженицын». Он бесцеремонно передергивает, извращает факты, а критик едва ли не с улыбкой журит его: «о многом пишет иначе, чем было, — намеренно или случайно». Он от ненависти и злобы аж слюной брызжет, а критик, кажется, рад, что нашел слово, столь близкое по звучанию, но столь далекое по смыслу: «Автор „Теленка“ брюзжит…» А чего стоит такая фраза: «Я на него сержусь, когда он пишет нехорошо о Твардовском». Пишет нехорошо! Право же, это совершенно в духе тех гоголевских дам, которые были столь деликатны (тоже дворянки!), что не могли произнести «этот стакан воняет», а говорили «стакан нехорошо себя ведет».
Жажда совмещения доходит у Лакшина до того, что он если и не готов «совместить» Солженицына с нашим нынешним днем, то по крайней мере очень сожалеет, что этого не произошло. «Я иногда думаю, — делится он с нами заветной думкой, — что займи руководство лично к нему более лояльную позицию, не помешай оно получить ему в 1964 году Ленинскую премию, дай напечатать на родине „Раковый корпус“ и „В круге первом“ — и Солженицына мы видели бы сегодня иным», т.е., надо думать, вполне «совместимым» с нашей жизнью. Ну, а если романисту для полной-то нашей к нему лояльности этого показалось бы мало и потребовал бы он еще, допустим, пост главного редактора «Нового мира», должность секретаря Союза писателей и Золотую Звезду Героя, как его персонаж Ванька Воробьев, — что тогда? Сомнений нет: Лакшин предложил бы и это. Для него самоочевидно: Солженицын — страдалец. «Он долго проявлял известную гибкость и терпимость…» — уверяет нас критик. Но в чем же видна эта «гибкость»? Уж не в том ли, что, добиваясь публикации своих романов, он отказался от пьесы «Пир победителей», насквозь и пещерно антисоветской, где нашлось место даже для гнусных издевок над Зоей Космодемьянской? В чем же явилась нам его «терпимость»? Не в том ли письме, в котором он выставлял Союзу писателей ультиматум относительно «Ракового корпуса»: «Я настаиваю на публикации моей повести безотлагательно!»?
Но Лакшин гнет свое: «Не его вина, что ему не пошли навстречу». Он, мол, сердешный, ни в чем не виноват, виноваты те, кто «оттолкнул его и сделал своим злейшим врагом». Вон ведь что: врагом-то его «сделали», а сам-то по себе он уж до того пригож был, что хоть Николая Угодника с него пиши. И это говорит человек, который знает же, обязан знать, что «Архипелаг ГУЛаг» Солженицын начал еще в 1958 году, пьесу «Олень и шалашовка», ту самую, против которой Твардовский готов был выступить со статьей и даже запретил бы, — в 1954-м, поминавшийся «Пир победителей» — еще раньше этого лет за пять, что, наконец, и арестован-то он был не за какую-то там прогрессивную критику культа личности, а за самую крайнюю, предельную антисоветчину. Так что, когда Александр Исаевич явился в «Новый мир» и крепко пожал руки его сотрудникам, он уже давно, лет 17–18, имел все основания считать себя вполне кондиционным антисоветчиком, и потому разговоры, что если бы, мол, в середине 60-х годов этому «лагерному волку», как с заячьей почтительностью называет его Лакшин, понежнее почесали за ухом, то «волка» мы видели бы сегодня иным, может быть, даже травоядным, свидетельствуют лишь о незаурядной наивности заячьей породы и о некоторых других ее внутренних качествах, не слишком высоко ценимых среди взрослых людей.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.