1848

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1848

13 мая 1848 г.[644]

Вид Парижа. — Вынужденный отдых. — Пятьдесят тысяч Титиров под сенью бука. — Последний виконт

[…] Да, республика могла быть прекрасной… могла — когда бы не республиканцы.

А покамест Париж печален. Кто не был в городе три месяца, сегодня его бы не узнал. Самые богатые кварталы приводят на память Гоморру — проклятый город, жителей которого тайно предупредили о грядущем истреблении[645].

Прекрасные квартиры в больших особняках пусты; владельцы их перебрались на антресоли или на третий этаж, в укромные комнатки, более соответствующие нынешним нравам. Лучше чувствовать себя скромным гражданином в уютной маленькой квартирке, чем важным барином в жилище роскошном, но неопрятном. Никто не устраивает приемов; все живут отшельниками. Многие продали свое серебро Монетному двору, чтобы оплатить зимние долги; теперь, в ожидании перемены к лучшему, они пользуются посудой из неизвестного металла, состав которого по оригинальности оставил далеко позади огненной памяти коринфский сплав[646]!

В некоторых салонах женщины вдруг являются в роскошных туалетах; но как безрадостно это зрелище! Дамы носят платья из тяжелых зимних материй, потому что им не на что купить легкие весенние ткани. За ослепительной роскошью скрывается нищета.

На Елисейских Полях кое-где вдруг показываются, как прежде, элегантные всадники, но вид у них не торжествующий, а скучный, как у делового человека перед решающим свиданием; гарцуя на ретивых скакунах, они смотрят кругом серьезно и уныло, и в глазах у них написано: этого коня мне нужно продать, я езжу на нем не для удовольствия, а для привлечения покупателей.

Блестящих экипажей нет и в помине. Все, что движется по улицам, имеет вид экипажей наемных. Иллюзия полная. Кучера и лакеи одеты донельзя вольно: на них рединготы с шалевым воротником, цветастые жилеты, пасторальные галстуки. Прислугу не отличить от господ. Можно подумать, что целое семейство отправляется за город. Дядюшка сидит на козлах, любезный юный кузен, лишь только экипаж остановится, помогает родственницам выйти. Хорошие манеры сделались почти опасны; старым слугам отказывают от места по той причине, что они держатся чересчур достойно, и нанимают за полцены прислугу из деревни; результат: те, кто служили в богатых и знатных домах, выброшены на улицу. Объявив, что хорошие манеры — преступление, вы их разоряете; умение себя вести, знание света были их капиталом; вы все это отменили — но что предложили взамен? Многоумные экономисты, до тех пор пока вы не заведете реальных ценностей, которых хватит на всех, не разрушайте ценности искусственные; утешительные вымыслы рождает не одна поэзия.

Титулы, которые вы упразднили[647], были ценностью искусственной; и тем не менее титул заменял целое состояние; если молодой человек был беден, но носил титул маркиза, он мог жениться на богатой девице, желавшей сделаться маркизой; вы у него этот шанс отняли. Неужели вам нет дела до всех этих честолюбивых мечтаний, которые вы так безжалостно разрушили? А как быть с теми несчастными женщинами, которые вышли замуж за недоумков ради того, чтобы стать графинями? Их судьба вас не волнует? Между тем она достойна сожаления: жены перестали быть графинями, но мужья-то остались недоумками!.. Этот титул не властна отменить даже революция.

В солнечные дни Париж обретает праздничный вид, который способен ввести в заблуждение иностранцев. На бульварах полно народу; по утрам целые толпы прогуливаются там с прелестным спокойствием, точь-в-точь как блаженные тени, у которых нет иного дела, кроме как вечно бродить по загробному Элизиуму. Но как страшен этот вынужденный покой! ведь это не отдых трудящегося, а праздность нищего. Фабрикант прогуливается, потому что фабрика его ничего не производит! Торговец прогуливается, потому что ему нечем торговать! Рабочий прогуливается, потому что он не работает! Эти трое прогуливаются порознь, а потом встречаются и после встречи продолжают прогулку с видом еще более печальным, чем прежде. Лавки закрываются в восемь вечера. Стоит ли тратить масло и газ на освещение товаров, которые никто не покупает? Торговцы закрывают лавки и опять-таки отправляются на прогулку; идет гулять и сторож, охранявший лавку в течение дня.

Нынче прогулка — единственное занятие парижан. Две недели назад пятьдесят тысяч работников и работниц отправились прогуляться в Булонский лес и растянулись там в тени дерев, точь-в-точь как Вергилиевы пастушки… Вообразите только это зрелище: пятьдесят тысяч Титиров, предающихся праздным грезам под сенью бука!

О Melibcee, Ledru h?c otia fecit[648].

[…]

О новых модах мы говорить не станем; мы не смеем соперничать с Временным правительством. Последние два месяца нарядами занимается только оно. Оно ввело вышитые воротники для лицеистов, остроконечные шляпы для парижских полицейских, красную кайму для жандармов, круглые помпоны для национальных гвардейцев, белые жилеты с грозными рогами для представителей народа и для самого себя; оно изобрело мундиры и наряды для всех разрядов общества; отдадим ему справедливость: за исключением бедняков, оно одело всех поголовно. Следует заметить, что прославленные торговые дома прониклись республиканским духом: от их щедрот всякий может прикупить элегантности по бросовым ценам. Бодран предлагает роскошные капоты по двадцать франков за штуку; на улице Шоссе-д’Антен прелестное платье обойдется вам в восемь франков, за шерстяную шаль просят всего три франка. Говорят, что портнихи собираются основать ассоциацию… Впрочем, подробнее мы расскажем вам об этом в следующем фельетоне.

Мы сказали «фельетон»!.. Неужели это правда! неужели мы снова примемся сочинять фельетоны — ведь мы так радовались возможности помолчать, мы столько раз давали себе клятву больше ничего никогда не писать! Но когда говорить становится опасно, молчать невозможно; в дни борьбы лень оборачивается трусостью; она теряет всякую прелесть и, более того, всякий смысл, ибо ей начинают сопутствовать угрызения совести, а угрызения совести для ленивого ума — та же работа. Итак, соберемся с силами и продолжим сражение; мы слабы, но будем грозным соперником; мы не укрыты броней, но не скрываемся под маской; наша хилая рука не удержит меча, но против лицемеров у нас припасено оружие страшнейшее — яркий факел.

Лишь одна вещь нас тревожит: какую подпись нам теперь ставить под фельетонами? — Виконт? Но ведь титулы отменили; с другой стороны, что останется от нас, если мы перестанем быть виконтом? Выдуманные создания существуют лишь благодаря своим вымышленным свойствам; наделите их реальными правами — и они рассеются, как дым… Фея Моргана может быть только феей Морганой, и никем иным; превратив ее в гражданку Моргану, вы подпишете ей смертный приговор. Точно так же обстоит дело с виконтом де Лоне; сделав этого господина гражданином Делоне, вы его уничтожите. — Как же быть?.. Выбор очень нелегок… Впрочем, попробуем рассуждать логически: люди, которые упразднили титулы, воевали с титулами по-настоящему ценными, с теми, за которыми стояли славные свершения монархии, бессмертные сражения Империи; до прочих титулов им дела не было; титулы выдуманные, не имеющие ровно никакой ценности и не составляющие предмета гордости, завистникам неинтересны. Посему, не боясь их прогневить, мы будем подписываться так же, как и прежде: ваш покорный слуга ВИКОНТ ДЕ ЛОНЕ.

3 сентября 1848 г.[649]

Два милейших припева: расстрелять, расстрелять; гильотинировать, гильотинировать. — Любовь к собственности.

— Последняя религия французов. — Нынешнее божество — красное дерево. — Чудовищные радости буржуа.

— И этому-то вы завидуете? — Неведомая миру поэзия. — Литература на военном положении

Одиночество, вечное одиночество!.. Нам на роду написано не принадлежать ни к одной из партий.

Нынче власть над Францией оспаривают две партии, но нас не привлекает ни та ни другая; партии эти вот какие:

Партия тех, кто хочет все сохранить,

Партия тех, кто хочет все забрать,

Партия эгоистов,

Партия завистников.

Одни начертали на своих знаменах прелестное словцо, высказывающее их заветную мысль:

Расстрелять, расстрелять!

Система других выражается в другом, не менее прелестном словце, выражающем всю их систему:

Гильотинировать, гильотинировать![650]

Неужели кто-то полагает, будто мы, поэты, поклонники героев, проповедники великодушия, способны поддержать эту людоедскую политику!.. что мы великодушно протянем руку этим кровопийцам!.. что мы возьмемся за золотую лиру ради того, чтобы вторить этим милым песням; что мы согласимся делать выбор между этими двумя любовными признаниями:

Расстрелять, расстрелять!

Гильотинировать, гильотинировать!

Ни за что на свете!..

Ступайте, сыны Каина, делить меж собой окровавленную землю, но не требуйте, чтобы сыны Авеля участвовали в ваших отвратительных сражениях; позвольте нам воскурить на вершине святой горы чистый ладан, позвольте нам возжечь там священный огонь, который вы в ненависти своей готовы затоптать, а если наши жалобы вас утомили, если наши чересчур проницательные взгляды мешают вам в ваших бесконечных распрях, обрушьте на нас братоубийственное оружие, мы примем смерть без страха, наш выбор сделан, мы готовы быть жертвами, но не сообщниками. Бейте без колебаний, мы умрем, благословляя вас! Прекрасно умереть потому, что ты прогневил злодеев; прекрасно умереть потому, что ты угоден Господу!

Но как же все это печально! В прославленной Франции, в отечестве самоотвержения, в колыбели рыцарства проливается кровь… кровь течет ручьями… и во имя чего?

Чтобы защитить родную землю?

Оскверненную религию?

Попранную свободу?

Задушенную истину?

Нет! Кровь льется не ради этих заветных идей, дорогих сердцу поэта и философа, мыслителя и героя… Кровь льется ради другой идеи, милой сердцу нотариуса, прокурора и понятого; кровь в нашей доблестной Франции льется из-за собственности, которую одни хотят присвоить, а другие — защитить!

Позор нашему веку! Позор нашему народу! позор стране, где кровь людская проливается по такому поводу!

Собственность! Защита собственности!.. а от кого, собственно, требуется ее защищать? — От воров? От утопистов и эгалитаристов, от людей, которые сами не владеют никакой собственностью и по этой причине считают необходимым лишить собственности все остальное человечество? Эти люди, именуемые радикалами, просто-напросто завистники, которые позволяют людям иметь только корни, и не более того. Никаких стволов, никаких ветвей, никакой листвы, никаких цветов и никаких плодов; корней — сколько угодно, но лишь при условии, что они не дадут ростков. Сходным образом эти люди позволяют вам что-либо приобретать лишь при условии, что во владении у вас все равно не останется ровно ничего. Они радуются вашему разорению, они идут на смерть ради того, чтобы собственники лишились всего, что имели… а собственники, со своей стороны, идут на смерть ради того, чтобы защитить то, чем они владеют, или думают, что владеют.

Какие трогательные соперники! Какой возвышенный турнир! Как жалки отважные рыцари давних времен, все эти Ланселоты Озерные, Амадисы Галльские, Эспландьё, Тристаны, Галаоры[651]! Они сражались за любовь прекрасной дамы!.. что за глупые варвары!.. Нынче у нас другие дамы — дом о пяти этажах, ферма в краю Бос, коровий лужок, мельница! В добрый час! Да здравствует цивилизация!

Скажем больше: порой все обстоит еще смешнее, ибо эта самая «собственность», о которой нам прожужжали все уши, — не что иное, как обольстительный обман. Собственность — одно из самых химерических созданий общественной фантазии. Вернее сказать, собственность-то у нас есть, но нету собственника. Чистокровный собственник в нашей стране — почти такая же редкая птица, как и чистокровный республиканец. Большинство собственников похожи на тех разорившихся вельмож, которые продолжают гордо носить имя земли, давно ими проданной. Полем чаще всего пользуется не тот, кому оно принадлежит. Первое, что делает человек, только что купивший дом, — закладывает его, чтобы оплатить покупку; право, такого человека трудно назвать собственником. Итак, только люди, охваченные безумной гордыней, могут полагать, будто бой идет за собственность; думать так — фатовство нового рода, ибо в реальности собственность, как правило, принадлежит не одному собственнику, а целой группе кредиторов; так вот, скажите на милость, разве группа кредиторов — это в каком-то смысле не предмет мечтаний коммунистов? Будь мы ученым экономистом или ловким статистиком, мы бы, возможно, сумели вам доказать, что тот коммунизм, которого вы так боитесь, уже давно существует во Франции в самых разных формах и самых разных сферах, а вы просто-напросто не желаете замечать его тайного присутствия. Конечно, обладай мы логикой господина Прудона и красноречием господина Тьера[652], мы бы уже давно всех убедили. — Каким же образом? — Во-первых, объяснив буржуа — раз уж всех так занимает судьба буржуа, — объяснив этому Дон Кихоту собственности, что он не настоящий собственник, а во-вторых, объяснив народу, который так слепо и так несправедливо ему завидует, что этот незадачливый буржуа, навлекающий на себя всеобщую ненависть из-за своего мнимого блаженства, есть несчастнейшее существо в мире.

За что было нанесено столько смертельных ударов, из-за какого вздора пало столько благородных жертв? Когда бы мы дерзнули обнажить всю тщету и всю смехотворность этой борьбы, мы без труда обезоружили бы заклятых врагов и заставили каждого из противников посмеяться над самим собой! Прекрасный способ исправить скупцов — доказать им, что драгоценнейшее из их сокровищ ровным счетом ничего не стоит. Не менее прекрасный способ исправить завистников — отбить у них почтение к предмету их зависти. Чем же, скажи на милость, о народ, — чем таким бесценным владеет горделивый парижский буржуа, которого ты преследуешь так неумолимо? У него нет ни замков, ни особняков, ни лесов, ни лугов; он нанимает тесное и унылое жилье в так называемом доходном доме. Жизнь в этом оштукатуренном улье не дарит ему ни одной из тех радостей, какие пристали человеку зажиточному; он не видит ни простора, ни света, не имеет ни воздуха, ни покоя, не наслаждается ни уединением, ни тишиной. Он живет бок о бок с людьми, которых не знает; ему известны только их изъяны; он не может сказать, честны ли его соседи, милосердны ли, добры ли; зато он может поклясться, что они беспутны и грубы, что они громко хлопают дверями, возвращаются домой очень поздно и едят странные блюда, тошнотворными ароматами которых отравлены все коридоры. Но ведь это неудобное жилье, возразишь ты, богато обставлено; буржуа не владеет домом, но зато он владеет движимостью. — Вот-вот, наконец-то слово найдено: настоящее сокровище парижского буржуа — это движимость, именно за него он сражается, не жалея жизни. И вот ради этого-то чудного сокровища ты, народ, собираешься биться с буржуа! Разве не правы мы были, когда утверждали, что битва эта — разом и печальная, и смешная? Умереть за движимость… и какую движимость!.. Отвратительное нагромождение бесформенных предметов, воплощение дурного вкуса всех времен; вещи, не представляющие никакой ценности, не соответствующие никакому стилю, не обличающие никакого мастерства, некрасивые и неудобные, вещи, приводящие в ужас художников и их учеников, но греющие душу буржуа, который ими восхищается, который раздобыл их ценой трудов и лишений и будет защищать их до последней капли крови. Он охотнее расстанется с жизнью, чем с чудовищными алебастровыми каминными часами, равно как и с двумя не менее чудовищными алебастровыми подсвечниками, подпирающими часы с обеих сторон; буржуа именует это уродство каминным гарнитуром; одному Богу известно, скольких усилий ему стоило обзавестись этой жуткой роскошью!.. сколько былых огорчений скрывается за этим нагромождением алебастра и сколько грядущих мучений оно предвещает: ибо это бесценное сокровище вызывает зависть родственников и соседей. Сколько оскорбительных подозрений, сколько язвительных реплик навлекает на буржуа и его жену обладание этим шедевром! «Должно быть, это подарок от друга дома; дар покровителя или плата за какие-то темные дела» — все эти едкие речи и злобные взгляды, все эти преувеличенные восторги, полные яду, означают лишь одно: «Честным путем на такое алебастровое чудо не заработаешь!»

О народ! если бы ты знал, как уродливо то, чему ты завидуешь, ты простил бы парижскому буржуа его счастье… Неужели ты хочешь убить его за отвратительный комод красного дерева, который сам способен убить кого угодно, ибо его мятежный, непокорный ящик выдвигается только ради того, чтобы рухнуть на ноги владельцу? Неужели ты хочешь убить его за чудовищный, безобразный зеркальный шкаф, за чудовищный балдахин красного дерева, вечно угрожающий свалиться хозяину на голову; за чудовищный столик из того же красного дерева, хромающий на все ножки сразу; за чудовищный погребец для ликеров — естественно, из красного дерева, за чудовищный фарфор невозможного цвета, заставляющий любого человека с хорошим вкусом скрипеть глазами; за скверные литографии на стенах, — неужели за все эти вещи, столь заурядные, столь дурно выбранные, столь уродливые, ты хочешь его убить?

Одумайся, бедный парижский рабочий, поверь нам, в гордой простоте твоей мансарды куда больше величия и поэзии, чем в мнимом благополучии буржуа; ты бросил родную деревню ради скверной парижской роскоши, но вспомни, неблагодарный дезертир, бедную, но достойную жизнь в хижине твоей матери, вспомни большую дубовую кровать, занавешенную зеленой саржей; вспомни темный шкаф из того же резного дуба, куда матушка вешала твое скромное воскресное платье; вспомни простой и элегантный ларь, куда убирали синие тарелки — старые фаянсовые тарелки, сделанные с таким строгим вкусом; вспомни старое кресло, в котором по вечерам отдыхал от тяжких трудов твой отец, вспомни скамеечку, на которой сидела твоя младшая сестра, и старые стенные часы, чей верный маятник раскачивался так размеренно, и прекрасное ореховое дерево, дарившее вам свою тень и свои плоды, и виноградную лозу, обвивавшую ваше окно, и легкий ветерок, и чистый воздух, который вы могли вдыхать полной грудью, и бескрайний горизонт, который простирался перед вашим взором, и глубокую ночную тишину, охранявшую ваш сон, и птичьи концерты, служившие вам будильником и радостно возвещавшие начало трудового дня; вспомни все эти вещи, исполненные изящества и достоинства, и скажи, разве не стоит эта утварь, этот покой, эти деревья, этот свежий воздух, эта тишина и эти концерты, — разве не стоит все это в сотню раз дороже, чем тесное жилище на узкой улице, безликая мебель буржуазного салона, спертый городской воздух, вопли торговцев газетами или странные фанфары, какими оглушают горожан наши новоявленные дилетанты, приставленные караулить публичные фонтаны, — все те концерты, которые безжалостно пробуждают от сна нервных обитателей современного Вавилона?

Как видишь, парижский буржуа вкушает все неудобства столичной жизни, но не наслаждается ни одной из ее царственных радостей; он испытывает на себе все обиды и притеснения, какими чревата жизнь в обществе, но не ведает изысканных прелестей, какими богата жизнь в свете; он усвоил этикет — эту скучную условность, но не усвоил элегантности — этой поэзии бытия, которая позволяет сносить и даже любить все издержки цивилизации. Труд буржуа уныл и безжизнен; ты, по крайней мере, можешь работать и петь, работать и мечтать; а откуда ему взять время на мечты или на песни? ведь он вечно занят подсчетами. Меж тем цифры ревнивы, они гонят любую мысль, грозящую стать их соперницей. Радости буржуа еще более унылы, нежели его труды: прогулки по пыльным улицам, скверные водевили с обветшалыми шутками, скромные балы с большими претензиями, жизнь без богатства и без величия, без веселости и без свободы. Нет-нет, не парижскому буржуа должен ты завидовать, великодушный народ; завидуй другим: знатному вельможе, великому художнику, прославленному поэту, наконец, миллионеру — всем этим людям возвышенного и многоопытного ума, которые, с избытком вкусив фальшивых радостей света, воротились к честным радостям обычной жизни. Мы откроем тебе их секрет, и ты тотчас поймешь, что их радости легко могут сделаться твоими.

Не подумай, впрочем, что, призывая тебя завидовать богачам, мы советуем тебе отправиться грабить их особняки!.. Увы, сделай ты это, ты получил бы страшный урок: попав внутрь, ты покраснел бы от стыда. С тех пор как слово «грабеж» вошло в политический лексикон, роскошные особняки опустели… Тебя поджидали, к твоему приходу подготовились: тебе остались одни голые стены… Серебро отдано в переплавку; брильянты отправлены в Англию, картины — в Голландию, ценные вазы и другие произведения искусства — в Бельгию. Ступай же в эти дворцы, некогда великолепные, а ныне из-за твоих угроз сделавшиеся голыми и пустынными; ступай, ищи, ищи хорошенько, ты не найдешь ничего — ничего, кроме бесчестия!

Радости, какие ты можешь похитить у богачей, таятся не в особняках, а в мыслях, в сердцах, в наслаждениях умственных. Повторяем: тот, кто пресытился всеми изысками цивилизации, алчет простоты и правды и находит их в природе; знаешь ли, что нравится тому, кто нанимал ложи во всех театрах, кто видел Неаполитанский залив в Опере, Индийский океан в театре «Амбигю», лиссабонский порт в театре «Гэте», марсельскую гавань в Историческом театре[653], а венецианский Большой канал — в Итальянской опере, — знаешь ли, что нравится такому человеку, что его забавляет? Растянуться на настоящей скале в Сент-Адресе или в Этрета и следить глазами за настоящим кораблем с настоящими матросами, который плывет по настоящим волнам.

Знаешь ли, что нравится такому человеку, который слышал всех виртуозов музыкального мира, Рубини и Марио, Малибран, Гризи и даже Даморо, — знаешь ли, что ему нравится, что его забавляет? Слушать песню пастуха, которой вторят колокольчики стада.

А хочешь ли ты знать, что нравится тому, кто был миллионером, тому, кто ослеплял Париж своим богатством, кто владел самыми прекрасными лошадьми и самыми элегантными особняками; тому, кто соблазнил десяток герцогинь, дюжину маркиз и даже парочку гордых леди, — хочешь ли ты знать, что забавляет такого человека?.. Выйти из дому с зонтиком под мышкой и отправиться пешком повидать веселую гризетку, которая живет в каморке под самой крышей и смеясь морочит ухажера.

Возьмем, наконец, того, кто слыл великим, кто прославился на весь мир, кому курили фимиам, кого пьянили рукоплескания толпы, — хочешь ли ты знать, что нравится ему, что забавляет его?.. Быть любимым так, как бывают любимы люди безвестные; забыть о своей славе и глупейшим образом радоваться тому, как бьется сердце при звуках единственного в мире имени.

Таковы радости знатных господ, таковы радости великих умов. Добивайся же их, о народ, и ты перестанешь завидовать тягостным и фальшивым наслаждениям мелких парижских торговцев. Ты горюешь о том, что не имеешь алебастровых светильников, — любуйся же прекрасным звездным небом; ты горюешь о том, что не имеешь гравюр господ Морена и Детуша, — любуйся же Рафаэлевым «Святым семейством» и Венерой Милосской; они ведь принадлежат тебе[654]; как только ты научишься восхищаться шедеврами, ты перестанешь завидовать ничтожеству… тогда буржуа, твой невинный враг, мирный любитель красного дерева, сможет без опасений наслаждаться своей драгоценной движимостью, тогда великий вопрос собственности будет разрешен!.. Ибо, как мы вам только что доказали, в Париже, где эта битва уже началась, она сводится к мелкой семейственной ссоре, к спору из-за красного дерева. Стоит ли красное дерево стольких громких слов и стольких потоков крови? Ведь этот спор можно уладить с цифрами в руках. Предоставьте решение этой проблемы нашим экономистам и законникам; не позволяйте больше людям храбрым, умным, дерзким тратить свой талант, кровь и отвагу из-за гадкого слова «собственность». Что же касается до нас лично, мы за собственность сражаться отказываемся; то немногое, чем мы владеем, мы заработали своим трудом; если у нас все отнимут, что ж? Либо мы погибнем, и в этом случае нам не потребуется ровно ничего; либо мы выживем и вновь заработаем все необходимое[655].

Кстати, нас уверяют, что господин………………………[656]

Что это — недосмотр? Ирония? Тайна сия осталась неразгаданной.

Другая странность. В тот день, когда председатель Республиканского собрания[657] праздновал свое избрание, его супруга, госпожа Марраст, явилась с напудренными волосами, словно……………………… Говорят даже, что……………………… на берегу пруда на манер цапель два лакея с галунами!

Нравы не слишком сельские, но зато чисто республиканские. Кому, кроме республиканца, может прийти в голову такая идея — расцветить луга ливрейными лакеями! Конечно, герцог де Люин до этого бы не додумался; все, на что он способен, это раздавать сотни тысяч франков бедным; впрочем, он ведь и республиканцем сделался не вчера[658].

Генерал Кавеньяк тоже не обошелся без анахронизма. В день своего большого приема………………………

Генерал Кавеньяк нанял на Вареннской улице особняк, который прежде нанимал генерал Торн[659], и выступает продолжателем диковинных традиций американца. Нынче право въезжать во двор предоставлено исключительно экипажам дипломатического корпуса. А прежде по приказу мирного американского генерала все экипажи получали это право только после десяти часов вечера, и по Вареннской улице тянулась длинная вереница карет с гербами, в которых герцоги и герцогини, князья и княгини терпеливо ожидали благословенного часа, когда им будет позволено засвидетельствовать свое почтение строптивому янки.

В свое время мы подняли голос против подобной снисходительности[660]; нынче мы остаемся при том же мнении; республика никого не сделала благороднее. Все наши великие политические мужи, бывшие министры Луи-Филиппа, философы, серьезные люди, смиренно ожидают той минуты, когда смогут предстать пред очами главы государства, а он молча, величаво стоит у камина и лишь время от времени, когда привратник выкрикивает имя, овеянное славой, снисходительно кивает. Принцы крови, император, даже сам генерал Торн не могли бы держаться с большим почтением и смирением, нежели гости генерала Кавеньяка. Право, нельзя не восхититься великодушием генерала: он не следует примеру свирепого Гесслера, который некогда заставлял швейцарцев поклоняться своей шляпе, и не приказывает нам поклоняться его кепи или мундиру, вздернутому на верхушку шеста, а ведь поступи он так, среди французов не нашлось бы Вильгельма Телля, способного метким выстрелом сбить предмет поклонения.

Удивительная страна, где люди одновременно так умны и так глупы, так отважны и так трусливы!.. Здесь боятся всего, кроме пуль. Здесь у всякого достанет храбрости сложить голову, но ни у кого не хватает мужества держать ее высоко.

В ближайшие дни нас ожидают парламентские и политические грозы, причем говорят, что на сей раз источником молний послужит не кто иной, как громоотвод[661]. Какое ужасное сравнение! никогда мы не простим его нашему прославленному другу; смеет ли орел низводить себя до уровня громоотвода? Смеет ли он смущать покой Олимпа и похищать огненные стрелы, доверенные ему Юпитером? Зачем прибегать к хитрости, когда на твоей стороне сила, зачем добывать обманом то, что принадлежит тебе по праву? Кто всемогущ, тому пристала честность; ни в коем случае не следует мошенничать в игре, особенно если играешь с огнем. Но увы! действуя на политическом поприще, господин де Ламартин страдает тем же изъяном, который уже погубил господина Гизо и который погубит его самого, если в судьбе Франции не произойдут благотворные перемены. Господин де Ламартин свято верит во всемогущество ловкости. Друзья столько раз твердили ему, что он поэт, только поэт, что он в конце концов разуверился в своем вдохновении, а ведь именно оно составляет его истинную силу. Он отвергает вдохновенную мысль ради искусно продуманной комбинации — и проигрывает; он изощряется в выдумках; он уподобляется дневной птице, которая стремится стать ночной: он воображает, будто видеть в потемках куда полезнее, нежели отважно встречать свет солнечных лучей. Но если обстоятельства переменятся и серьезная опасность заставит его довериться собственной натуре, он прекратит притворяться государственным деятелем и вновь станет тем, кем его создала природа, — гениальным творцом; если на небе засияет заря, орел вновь обретет свое славное чутье. Нынче небо еще затянуто густыми черными тучами, которые то и дело скрывают от наших взглядов прихотливый рисунок орлиного полета… но терпение! Довольно одного взмаха крыла, чтобы орел снова взмыл в царство чистой лазури.

Мы говорим об этом с грустью; нам ничего не остается, как трепетать и тревожиться за участь нашего друга и учителя; мы больше не можем полностью доверять его политическим решениям, во всяком случае, тем политическим решениям, какие он принимает нынче, но мы по-прежнему доверяем его гению. Именно в вечном восхищении этим гением мы и черпаем надежду. У людей, отмеченных Богом, таланты суть не что иное, как обещания. Господь не для того щедро одарил одного из смертных, чтобы он употребил эти дары во зло или оставил без плода; Господь не для того так любовно зажег сей факел, чтобы он, едва вспыхнув, угас до срока; Господь не для того увенчал одно и то же чело тройной короной поэта, оратора и историка, чтобы внезапно лишить этого человека разума; Господь не для того позволил гению свыкнуться со всеми разновидностями власти, чтобы новые полномочия изумили и опьянили его, как нового Мазаньелло[662]!.. Несчастный рыбак мог сойти с ума оттого, что толпа так стремительно вознесла его на престол; житель долины, внезапно очутившийся на высокой горной вершине, страдает от головокружения; но поэт… Для поэта естественно пребывать в вышине, он сызмальства проникает взором в страшные пропасти: он привык созерцать мир у своих ног, мерять взглядом простор, искать ответа у бездны; с какой же стати у него закружится голова, если он встанет у кормила власти? Ведь для него путь к престолу — это не подъем, а спуск.

25 числа нынешнего месяца ожидается… Новое представление? — Да, и еще какое! — Большое празднество в Зимнем саду[663]? — Куда там, до празднеств ли теперь! Ожидается установление красной республики[664], иными словами………………………

Угроза красной республики, разумеется, заставляет всех бежать из Парижа, и это очень досадно: будь нынче в городе хотя бы подобие светского общества, оно радовало бы очарованием и живостью. Стоит в каком-нибудь салоне собраться хотя бы четверым завсегдатаям, как остроумие начинает бить ключом; беседа течет легко и непринужденно, мнения пребывают в гармоническом согласии, собеседники изъясняются с той свободой, которая напоминает о золотом веке парижской беседы; ни бурных споров, ни язвительных намеков, ни честолюбивых притязаний; все придерживаются одних и тех же взглядов, все критикуют, бранят, осуждают, проклинают нынешнее состояние дел с похвальным единодушием и пылом. Каждый вносит свой вклад в общее негодование; одного особенно возмутило то, другого больше всего оскорбило это. Один рассказывает смешной анекдот, другой делится скандальным открытием, кто-то знает некий случай, но не знает имен участников; ему немедленно их сообщают вместе с подробностями эпизода: каждый из братьев по злословию чистосердечно спешит помочь другому, обменяться с ним впечатлениями.

Правда, чтобы поговорить о дипломатии, приходится дожидаться, пока совсем юные отправятся спать; кое о чем в их присутствии рассказывать невозможно………………………

Хотите позабавиться? Едва ли не в каждой семье есть шалопай, который вот уже десять лет служит причиной волнений и огорчений всех родственников от мала до велика; так вот, осведомьтесь, как он поживает; вам ответят:………………………

У модных магазинов новая мода — банкротства; самые знаменитые, даже те, которые некогда зарабатывали за несколько дней целое состояние, вынуждены закрыться. У любителей элегантности мода другая — умирать от голода; больше того, теперь этим уже никого не удивишь. Наконец, в литературе мода на книгу господина д’Эстурмеля «Воспоминания о Франции и Италии»[665]; именно она слывет нынче верхом остроумия. А в политике мода………………………

Простите нам, а вернее сказать, простите им этот литературный плод военного положения[666]. По прошествии двух недель нам возвращают этот фельетон: он устарел, он изувечен, он лишился не только злободневности, но и смысла. Публикация его в таком виде, конечно, свидетельствует о нашей непритязательности, но, возможно, также и о язвительности, ибо ни одной из наших эпиграмм не сравниться с этими удивительными умолчаниями. Из нашего фельетона вычеркнули все сколько-нибудь остроумные фразы, все сколько-нибудь великодушные мысли… Неужели эта страна, где больше не дозволено иметь ни ума, ни отваги, — наша Франция?