С ДВУХ СТОРОН

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

С ДВУХ СТОРОН

С двух сторон ощущаешь на себе возможные, невозможные и еще нарастающие упреки и обвинения.

Александр Солженицын. Двести лет вместе. Том 1.

1. Бикфордов шнур длиною в двести лет

Самый остроумный отзыв, донесшийся с русской стороны: для обоюдного взрыва обид хватило бы в этой книге и обложки… Соединить в одном сюжете русских и евреев! Нерасторопные русские если еще не обиделись, то обидятся непременно, как только почувствуют, что обиделись расторопные евреи. А та сторона уж точно в обиде. «Солженицын пишет, что у него много друзей-евреев. А зачем он их считает?»

Вообще-то я не помню, чтобы Солженицын оправдывался друзьями-евреями (такого рода оправдания действительно отдают пошлостью, но все зависит от контекста). Зачем он из считает? Затем, что он в данном случае исследует эту тему. Если бы он писал о шведах или о тасманийцах, считал бы и их.

Если же вы думаете, что евреев пересчитывают без повода и причины одни только антисемиты (в годы гонений в интеллигентской среде так боялись самого слова, что антисемитом казался каждый нееврей, произносящий слово «еврей»), то отвечу: их считают без повода, но не без причины. А причина та, что евреи, хотят они того или нет, тысячи лет являются фактором мировой истории. Если перестанут, тогда их никто и считать не будет. Вы этого хотите?

У меня появление книги Солженицына вызвало совсем иные чувства. Сам факт появления такой его книги. Подумалось: как, он и это успел?! И сил хватило, и времени! И никто не ведал, что готовится такое! Втайне, что ли, работал, как в советские времена? Во хватка, во схрон — молодец, зек!

Теперь насчет обилия материала. Иронизируют: «цитатник». Переворошил пару-тройку энциклопедий… Надрал вырезок… А с другой стороны: «неточная тенденциозная подборка цитат».

Вы можете объяснить, что такое «точная подборка цитат»? Это, надо думать, вся, как формулируют социологи, генеральная совокупность: все, что написано. А подборка (социологи говорят: выборка) всегда так или иначе тенденциозна. Что бы вы ни выбрали, вам скажут: у вас тенденция.

Дойдем и до тенденции, а пока — о солженицынской выборке. Там не пара-тройка энциклопедий (хотя и они тоже). Там к каждой из двенадцати глав — сотня ссылок. «Цитатник»? Да! Любой поворот исторического течения событий выщупан свидетельствами, так что от свидетельства к свидетельству выстраивается сюжет, читаемый запоем. Нет, это не «цитатник», господа заседатели, и не «фактограф», — это драма, выстроенная из исторических реплик, прошитая острым пунктиром ремарок.

Ремарки эти выдержаны в убойном солженицынском стиле — и потому, что непоёжисты, то есть пахнут «Словарем расширений» и — узнаваемы по неотступной точности эмоционального окраса. Кто подлец, кто трус, кто болван, кто проныра — в каждом эпизоде сказано очень даже определенно.

И — главная загадка, потаенный нерв, бытийный парадокс текста: при беспощадности частных оценок — сверхзадача щадящая: ни на чью сторону не встать! Если обе стороны виноваты, то пусть обе и каются, причем сами, без указующего перста от правосудного автора (таких призывов к чужому покаянию сейчас полно, и всегда зовущий других выглядит самым совестливым). Так вот: эту мерихлюндию Солженицын спокойно отводит. Он «погружен не в полемику, а в события». Он исследователь (подчеркну: художественный исследователь, то есть вооруженный писательской психологической интуицией), а не прокурор и не адвокат. И не метафизик-проповедник. Метафизику он тоже отводит. Хотя знает, что она «есть», и предупреждает об этом читателей.

Тем не менее ему очередной упрек: зачем уклонился? Зачем не взял в расчет религиозную несовместимость евреев и русских? В ней-де все дело: «все от иудофобии, то есть от неприятия иудаизма».

Отвечу на это так: если все упереть в несовместимость религиозных начал, то и толковать не о чем, кроме, как о том, что они несовместимы. Такие начала в принципе несопрягаемы и даже необсуждаемы, они — предмет веры, результат духовного опыта, сокровение судьбы. Ни один иудей не объяснит вам и не докажет, что хорошего в том, чтобы придерживаться шести сотен ритуальных запретов тысячелетней давности, и зачем надо быть богоизбранным народом, точно так же, как ни один православный не растолкует вам внятно, зачем ему древлее благочестие и чем ему не угоден римский папа. Это именно метафизика, с этим надо жить, то есть уживаться, не пытаясь ничего свести к общему знаменателю и признавая, что религиозная пестрота в человечестве природна и будет всегда.

Упереть русско-еврейский вопрос в юдофобию или христолюбие — значит не наплодить ничего, кроме новых обид. Правильно Солженицын «небесное оставил Богу».

Это не значит, что в его исследовании вообще нет метафизической сверхзадачи. Она есть, только возникает из «событий» как бы «сама собой». Это план «историко-бытийный», историософский, соотносимый с дальним смыслом событий и прежде всего — с судьбами стран и народов. В конце концов, это и геополитический аспект тоже, в каковой мы теперь все время с изумлением утыкаемся. В таком общечеловеческом контексте действующие лица солженицынской драмы обретают символическую значимость и требуют от автора чисто писательской интуиции.

Действуют тут два собирательных героя: евреи и русские.

Евреи в этой драме динамичны, практичны, беспокойны, предприимчивы, шумливы, сметливы, неугомонны, увертливы, упорны (самоупорны), фанатичны, страстны, чутки и быстры, отточенно напористы, талантливы к учению, радикальны в решениях и действиях, блистательны умом и пером, замечательно слитны духом, они «плуты и обманщики», у них «ловкость и энергия», они борцы, говоруны, теоретики и всегда знают, что делать.

Русские — не знают, что делать. Они делают все невпопад, растерянны, нерасторопны, великодушны, недальновидны, непрактичны, рыхлы духом и — в стыке с евреями, то есть в той точке, где сходится с еврейским галутом русская интеллигенция, — русские, как и евреи, — пламенно беспочвенны.

В концентрации, какую я придал этим характеристикам, они могут показаться обидными (кое-что я взял в кавычки: это определения, данные другими авторами, коих Солженицын цитирует, но не оспаривает). Однако в каждом конкретном случае эти определения, четко привязанные к событиям, выдают в авторе их не столько решительность, сколько опаску: боязнь обидеть, перейти грань.

Он нигде и не перешел грани. Он эту грань перелетел, отнесясь в сверхзадаче к смыслу драмы: к тому, что свело русских и евреев во всемирной истории, почему этот контакт оказался столь значим, и чему мы научили друг друга, в том числе и горькими уроками.

Не хочется выверять, где и как Солженицын подобрал цитаты, или ловить его на фактах. А то еще и сам поймаешься. Я, например, раньше знал, что Ходасевич — внук Брафмана, но, возможно, что Солженицын выяснил точнее, что — внучатый племянник. Или: у Солженицына уловка французов при Березине состоит в том, что они через евреев подбросили Чичагову ложные сведения о месте переправы, и адмирал поверил. Я знаю другую версию: объегорили французы Чичагова тоньше: подослали евреев с истинными сведениями, рассчитывая, что евреям адмирал не поверит, и тот не поверил-таки: попался. Вообще обильнейшая по материалу книга содержит бездну увлекательных конкретных сюжетов, но важнее общий ее сюжет: русско-еврейский дуэт в мировой истории и смысл его.

Вопросы в связи с этим возникают вечные, то есть проклятые, окончательного решения не имеющие. Думать над ними в связи с книгой Солженицына — счастливый труд.

Вот и подумаем.

2. Вопрос не столько еврейский, сколько русский

В 1772 году Россия прикромсала себе треть Польши со стотысячным еврейским населением; «от этого года надо датировать первое значительное скрещение еврейской и русской судьбы».

Тогда встал практический вопрос: что делать с евреями? Приснопамятные впечатления от них были какие-то… неисследимые.

Петр I говорил, что они плуты и обманщики. Однако говорил и другое: что ему безразлично, крещен ли человек или обрезан, знал бы дело да был бы порядочен. Шафиров выходит аж в вице-канцлеры, хотя и мошенник. Как возвышен и куда больший мошенник Меншиков, крещеный необрезанный. Оба знают дело.

Екатерина I под давлением того же Меншикова повелевает выслать евреев из Украины и из российских городов. Год спустя выясняется, что указ не исполнен.

Вы следите за лейтмотивом?

Анна Иоанновна еще раз указывает: евреям — убраться! Вообще за границу. Земли им в Малороссии не давать!

Ничего не выполнено.

Елизавета Петровна, прославившаяся фразой: «От врагов Христовых не желаю интересной прибыли», — запрещает врагам «жить в нашей империи». Враги вроде бы выезжают, а потом выясняется, что они опять тут.

Екатерина II, учтя неудачи своей кроткой предшественницы, действует хитрее: она декларирует по отношению к евреям государственную строгость, но втайне им сочувствует и помогает. «Императрица… вынуждена прибегнуть к конспирации!» — не без одобрения комментирует бывший зек Солженицын.

Однако делать с евреями что-то все-таки надо. Во всяком случае, надо пресечь шинкарские их дела, от которых стонет и спивается беззащитное славянство. В целях искоренить это безобразие решено выселить евреев из деревень в города.

Исполнение буксует, потому что непостижимым образом деревни переименованы в города. Евреи остаются на месте. Беззащитные славяне тоже. Питие продолжается.

Гаврило Державин, отложив лирическое перо, едет в Западные губернии, чтобы разработать программу извлечения евреев из шинкарско-кагальской тьмы и вовлечения их в общероссийскую жизнь. Евреи не спорят, разве что одна ушлая винокурщица пишет кляузу, будто тот побил ее палкой, отчего она преждевременно родила. Но сей навет опровергнут. А дальше? Державинские проекты утоплены тихо и бесповоротно. Отпав от проблемы, великий поэт возносит ко Всевышнему следующий вопль: «Ежели Всевысочайший Промысл, для исполнения каких своих неведомых намерений, сей по нравам своим опасный народ оставляет на поверхности земной и его не истребляет, то должны его терпеть и правительства, под скиптр коих он прибегнул…»

Скиптр переходит к Александру I. Вновь решено выдворить сей опасный народ из деревень. Вряд ли это удалось бы и при спокойной обстановке, замечает Солженицын, видимо, слегка уже устающий от этой песенки, — а тут еще Наполеон с войной… В общем, выселение отсрочивают, и евреи остаются на месте… а потом вдруг кидаются переселяться тайно, без позволения и даже без паспортов. Сколько ушло, сколько осталось, учесть не представляется возможным.

Даже предпринятое в Риге пустяшное дело: переодеть евреев из вызывающих лапсердаков в общепринятое там «немецкое платье» — никак не исполнятся: государь, смирясь, это дело откладывает.

Поначалу кажется, что этот попутный мотивчик возникает в солженицынском повествовании непроизвольно… да он и должен возникать как бы непроизвольно. Но когда мотив перетекает в лейтмотив, закрадывается мысль: не он ли определяет и мелодию?

Разумеется, не одни евреи исхитряются в уклонении от ударов державной длани; русские спокон веку делают то же самое (Иоанн Грозный, закабаляя народ в крепостное бесправие, объяснял, что иначе он не может дознаться, где гуляют в тот или иной момент его подданные). И, конечно, не на одних евреях российская власть демонстрирует свою медвежью неповоротливость и воловью нераспорядительность. Но с евреями этот сюжет обретает такое виртуозное постоянство, что изворотливость описываемого племени заслуженно входит в легенды.

Николай I, чья административная решительность сравнима с моральной озабоченностью, придает делу новый и достаточно тонкий оттенок: евреям запрещено пользоваться христианской прислугой, так как это «оскорбляет в женщинах христианскую веру».

Распоряжение не исполняется. Доклады до назначения не доходят. Решено брать евреев в рекруты — они не даются, утекают, мера остановлена по причине невозможности справиться с «безотчетной и бесконтурной еврейской массой». Решено (очередной раз) выселить евреев из деревень — выселение вязнет и тормозится. Им пытаются запретить торговать водкой лично — ничего не выходит. Заходят с другого боку: запрещают евреям держать почтовые станции («а при них… постоялые дворы с шинками») — отменяется и это.

Наконец, окстясь, пробуют втянуть евреев в общероссийское просвещение. Евреи сопротивляются: «Венценосный изверг приказывает обучать евреев русской грамоте» — иронизируют они и, разгадывая в планах Уварова тайную ассимиляторскую цель, уклоняются от русских школ так же ловко, как уклонялись от рекрутчины. (А два царствования спустя кинутся поступать в школы и университеты, правдами и неправдами преодолевая процентную норму, и опять — поперек воли властей!).

Ну и народец.

Не хотят пахать — хотят ремесленничать, любыми путями самовольно уходят в ремесло, но едва это дозволено, и власть пытается определить евреев в цеха, то есть в «принудительное производственное обучение», уклоняются!

Даже такая вроде бы законно-логичная мера как запрет контрабанды и попытка выселить евреев-контрабандистов из приграничной полосы, выворачивается в их пользу и проваливается, произведя тот единственный эффект, что вся Европа с возмущением клеймит Россию, которая, как сказали бы теперь, плевать хотела на права человека.

Николай I пытался взнуздать — Александр II отпускает поводья: никаких ограничений! Расселяйтесь! Торгуйте! Учитесь! Включайтесь в общероссийскую жизнь! Берите наконец землю…

Землю окончательно отказываются брать. Впрочем, с землей — особый сюжет. А наш лейтмотив продолжается: не входят евреи в общероссийскую жизнь. А входят — в антироссийскую: бунтарскую, мятежную, интернациональную, революционную.

И что же? От этого самого революционного движения они и получают погром (народовольцы: «Бей евреев, а там доберемся и до помещиков»). Однако и участие евреев в революционном движении — тоже тема особая, сейчас я о другом: о фатальном соскальзывании еврейского «вопроса» со среднеразумной линии. Русские бомбисты говорят: «Пошло против евреев — так не отстать бы от народа!» Но и еврейские бомбисты говорят то же: не отстать! Едва какое-то право добыто, «то уже сочтено и мелочью». Давай все! Все та же своя потаенная логика. Если не назад выскальзывают, и не в сторону, то вперед.

В сторону тоже: с конца либеральной эпохи начинается эмиграция первый вестник конца двухсотлетнего совместного бытия, забрезжившая развязка сюжета.

Сюжет итожит Ипатьевский Комитет, по счету девятый (!) ради разрешения еврейской проблемы. Итог: все усилия правительства по слиянию евреев с прочим населением тщетны.

Полдистанции пройдено: век усилий. Уклонились-таки!

Вот я и спрашиваю: где пружина? Независимо от конкретных причин в тот или иной период — что за тайна в поведении этого народа? Какая сверхзадача писана ему на роду? Каков, говоря державинским штилем, Всевысочайший Промысл, велящий ему так фанатично уклоняться от внешних воздействий дурных ли, добрых? Что за инстинкт диктует ему выскальзывать — инстинкт, который для этого народа сильнее, выше (или глубже?), фундаментальнее, онтологичнее, то есть бытийно важнее всех прочих благ или жертв? Инстинкт самосохранения народа — это самоцель? Или, как мог бы сказать автор «Матренина двора» (и как сказал он по поводу прискорбного состояния другой стороны) — превыше всего — инстинкт народосбережения?

А если это и есть — Замысел, который ведет «сквозь все»? Опыт идентичности, мистика имени. Вот уже, кажется, ничего нет: ни языка, ни веры, ни имени… Что остается? «Что-то»… Дуновение эфира, воздух…

И вися в воздухе, питаясь воздухом, люди воздуха из воздуха же способны вернуть все, что отдали: язык, веру, землю. Люди, более всего боявшиеся «прирасти к месту», прирастают-таки к месту… только не к тому, какое им предлагалось…

Значит, разгадка — в самом феномене сплочения? «Жить по Закону и никак не смешиваться с окружающими народами, в этом и испытание», — доводит Солженицын до формулы неисследимый дух еврейства.

И оценивает его применительно уже к нашей стороне:

«Более чем двухтысячелетнее сохранение еврейского народа в рассеянии вызывает изумление и уважение. — И дальше, с горечью: — Нам, русским — даже малую долю такого изоляционизма ставят в отвратительную вину».

Так если бы! Но такой спаянности, такой обособленности, такой преданности имени нет между русскими. Вольные мы люди, гуляем!

Сознавая это, великий русский писатель говорит: «рассматриваемый вопрос — не столько еврейский, сколько русский»

По каковой причине он им так пристально и занимается.

3. Земельный вопрос для людей воздуха

Оставляю в стороне все шатания и колебания русской власти, то сажающей евреев на землю, то сгоняющей их с земли: повороты здесь столь круты и неожиданны, что даже Лев Толстой высказался на сей счет невпопад, так что Солженицын переспросил: «На каких облаках он жил?»

На облаках, как известно, предпочитали жить евреи. И это висение на облаках, то есть отрешение от земли, подкрепляется не столько даже реакцией на правительственные постановления (от исполнения коих евреи, как мы видели, уклоняются виртуозно), сколько некими прирожденными, то есть едва ли не биологически непреодолимыми свойствами тела и души, каковые никакому научному исследованию явно не поддаются, а именно и только художественному.

Опять ловлю лейтмотивы солженицынской книги.

Им не давали землю? Давали.

Их выселяли туда, где и без них было тесно — в гущу конкурентов? Нет, на пустые площади в Новороссии. Конкурентов не просто не было — их отсутствие являлось одним из условий, и даже побудительным мотивом русской власти: избавить евреев от скученности местечек и расселить «попросторнее».

Так именно «попросторнее» и не захотели! Сбивались обратно в скученность.

Может, не на что было подыматься и переезжать? Нет, правительство давало ссуды.

А они брали ссуды и смывались. Или — более изощренный вариант: брали землю и сдавали в наем, в аренду, за которую взымали деньги с «христиан», то бишь с крестьян; крестьяне землю обрабатывали, а евреи с этого жили. И еще могли себе немного портняжить, по анекдоту.

А если брались обрабатывать сами?

Ну, это вообще смех и грех. Надо пахать, а они молятся. В субботу вообще ничего делать нельзя, нельзя даже погнаться за ворами, которые сводят со двора скот. А свести проще простого: евреи за скотом не смотрят, загонов не строят, выгоняют без пастухов, а если с пастухами, так те не стерегут, а напропалую спят. И это потомки славных библейских овцеводов! Им власть даже «теплые армяки с капюшонами» выписывает — чтобы в холод могли выходить кормить скотину, — нет, не в коня корм. Ни того же коня уберечь от запала, ни корову вовремя подоить… Милей всего — всю эту живность разом продать, а самим… что? Как что? Уйти «бродяжничать».

Рядом — в той же Новороссии — живым укором — немцы-колонисты. С крепкими постройками, с тучно-нежными стадами, с богатейшими урожаями. Как тут не посыпать головы пеплом? «Земледелие запрещено еврею его народным духом, ибо, внедряясь в землю, человек всего легче прирастает к месту». Это Гершензон, которого Солженицын не комментирует. А это как раз и хочется откомментировать. Может, именно здесь зарыта собака?

К месту не прирастают. Место не то. А лучше сказать: не то место.

То место в еврейско-русском языке окутано лаской миниатюрности: «местечко».

Но хоть в местечке-то можно обосноваться безоговорочно?

Нет, с оговорками. В тех немногих и кратковременных порывах, когда евреи все-таки соглашаются «вместиться» и зовут соплеменников (в Новороссию или в Украину — из Литвы, Белорусии), они зовут, заметьте, соплеменников. Им нужна не просто земля для прокорма, им нужна — Родина. Пусть в миниатюре. А им что предложено? Гигантская многонациональная империя. В ней они могут стать гражданами, могут — налогоплательщиками, могут, наконец, земледельцами и даже землевладельцами. Но они должны перестать быть «евреями». И этот пункт, этот неухватываемый, как дуновение воздуха, пунктик, это «непонятно что» — оказывался весомей пахоты, едче пота, сильнее страдной бессонницы.

Нужна не земля вообще, но земля, которая стала бы своей.

В Девятнадцатом веке никто им такой земли не предлагал. Только в Двадцатом, в первой половине: вот вам Биробиджан… И что же? Без надежды собрать там все еврейство — захирело. Может, Крым? Аргентина? Уганда?

А может, Палестина?

Чем эти священные пески и камни лучше новороссийских черноземов и дальневосточных «лесов, полей и рек»? Это ж безводье, веками иссушенное! Там же, после веков турецкого роскошества — нежить! Вверху голые скалы, внизу болота!

И что же? Кинулись! Круговую оборону заняли! Я уж оставляю в стороне пресловутую еврейскую «трусость», в которую когда-то и Лесков не верил, но откуда такая землеустроительская прыть? Куда делась склонность к «беззаботной жизни»? Именно в эти камни, в эти болота двинулись. Осушали, пахали, цедили воду. Кто хоть раз был в кибуце и видел стада коров, меченых индивидуальными номерами (рационирование — по компьютеру), или капиллярный полив (по компьютеру же), тот вряд ли станет повторять байки про вечно дрыхнущих пастухов и про земледелие, «запрещаемое народным духом».

А если вы скажете, что земледелие должно быть не «компьютерным», а по-русски героическим, надсадным, мускульно-надрывным, — так именно на такой жуткий труд, и без всяких компьютеров — поначалу и ехали первые реэмигранты. Именно так подымали палестинскую целину, осушая топи, дробя и убирая камни и только потом впрягаясь. Было даже такое специальное понятие: еврейский труд. То есть возвращение имени — не через торговлю, не через оборот и оборотистость, а именно через тягло и тяготу.

Так почему там вышло то, что нигде не получалось?

Потому что там — не «место» обитания, а Родина. Которая не ставит тебе условий, и которой ты не ставишь условий. Это то, что выше условий. Это вообще выше всего. В том числе и выше безопасности. Какая там безопасность, если из-за тех же святых камней осыпают тебя камнями родичи-измаилиты! Им что нужно — тоже «среду обитания»? Нет, и им — Родину. В Иордании плохо, и в Ливане не то, а вот именно этот кусочек земли подай, который им, палестинцам, обещал Бог.

Вот и финал еврейского скитания. Ни Уганда, ни Аргентина, ни Россия не давали этого. Землю давали — прокормиться. А надо было еще и Богу вернуть кочующую и закоченевшую душу. Именно туда вернуться и там собраться, где договорено было тысячи лет назад. Договор, Завет, Замысел — вот дно проблемы. Или бездонье ее. Если учесть, сколько народов считают ту землю обетованной.

Мистическая тайна сокрыта и под армяком с капюшоном, и под лапсердаком, и под профессорскими очками, отшлифованными где-нибудь в Иене или Гааге. Из невесомости можно опуститься только на те камни, которые сто поколений назад услышали Имя.

Чокнутые, да?

4. Физиология погрома

От первых спорадических погромов середины позапрошлого века (до 1881 года — только в Одессе громили евреев, нигде больше), через встречный взрыв слепой русской ненависти, настигший евреев после первомартовского цареубийства, к диким побоищам 1905 года («Довольно мы врагов своих любили, мы ненавидеть их хотим!») — через все погромные страницы новейшей русской истории тянется вердикт: евреев громила царская власть.

Обманность этого вердикта я заподозрил впервые лет сорок назад, когда прочел у Шульгина (полузапретные книжки его ходили тогда по рукам), что он, Шульгин, молоденький тогда офицерик, в Киеве во главе взвода солдат пытался погром остановить.

Кто же устраивал погром, если власть его останавливала? Солженицын последовательно опровергает прилипшую к «еврейскому вопросу» ложь о правительственном поощрении погромов. Да, была растерянность, была нерасторопность, было, наконец, фирменное русское упование на «авось», но устраивать погромы для власти было просто абсурдно.

Ну, тогда — «Союз русского народа»?

Солженицын опровергает и это: при зарождении и при размахе погромов «Союза» еще не было, а когда он появился, ни одного погрома устроить не сумел, уже хотя бы по причине организационного бессилия.

А — «черная сотня»?

И на нее повешено скорее от отчаяния, чем от фактов — ярлык пошел гулять как попало: «черносотенцами» и конституционных демократов клеймили, и веховцев…

Но если и те не виноваты, и эти не причем, — откуда беда навалилась? Может, погромов не было? Или русских провоцировали против евреев какие-нибудь ушлые «инородцы»? Я, грешным делом, даже обрадовался когда-то, узнав (из полузапретной опять-таки литературы), что одесский погром 1821 года, зачинный, так сказать, в России, был начат греками, и не из какого-то там мистического антисемитизма, а из трезвой торгово-конкурентной зависти.

Очень хотелось мне тогда снять с русских это клеймо, невыносимо было думать об антисемитизме как о черте русского национального бытия, это ни с чем не вязалось, я кожей чувствовал облыжье и цеплялся за всякие «уточнения», вроде того, что в Кишиневе громили молдаване, а в Киеве украинцы, а в Елизаветграде…

А в Елизаветграде в 1881 году, как было выяснено, маятник погрома раскачивали «интернациональные» революционеры. Думали: натравим народ на евреев, потом перенатравим на царя. Вышло наоборот: гробанули царя, а народ в слепой ярости пошел громить евреев. Бывает: замыкают цепь причин-следствий, а она другим концом бьет «не туда».

И начинается: око за око, зуб за зуб. Евреи царя не убивали, а их громят за цареубийство. Они в ответ готовы пустить под откос самодержавие. С двух сторон растет счет незаслуженных обид и лживых обвинений: под них и почва подводится, и ложь оборачивается правдой безумия.

В Кишиневе толпа бьет беззащитных евреев; им говорят, что они ведут себя как трусы; в Гомеле евреи защищаются; обвинение в трусости смыто кровью; выстрелы еврейских боевиков вызывают еще большую ярость православных воинств… и уличная война достигает безумного накала, запредельной взаимной беспощадности.

Еврейское встречное презрение (оружие слабейшего) замыкается на русское оскорбленное простодушие (сильнейший не вдруг соображает, где и как его ужалили). В историю входит еврей, который прорвал головой портрет государя и из золоченой рамы орет: «Я теперь государь!» Этот цирковой аттракцион подкреплен подколами, приправленными ядом эрудиции: «Мы вам дали веру — дадим и царя».

Из Шульгина помню онемение русских обывателей в ответ на такую прыткость — ничего не могли вымолвить, кроме простецкого: «Да как они смеют?!» И далее — натуральнейший, всамделишный погром, в ходе которого уже мало кто соображает, с чего началось, кто кого первый обидел и на ком начальная вина.

Так на ком все-таки начальная вина? Кто начал? С чего все это «вообще» начинается?

Не смейтесь, но начинается с того, что еврейская пасха во времени сталкивается с христианской. 6 апреля 1903 года на улицах — «праздный народ», «много подростков», «пьяные». Мальчишки начинают бросать камни…

(Через сто лет Ясир Арафат скажет: «Я не могу запретить мальчишкам бросать камни»).

…Бросание этих камней в стекла еврейских лавочек азартно комментирует толпа, состоящая «исключительно из чернорабочих». Толпа «пополняется гуляющим народом»…

Господи, из какого же «ничего» все это раскручивается, из какой висящей в воздухе, пустяшной вроде бы агрессивности, из какой безмотивно томящейся праздной энергии, всегда бродящей в людях и только ждущей, когда какая-нибудь Пасха совпадет с Пейсахом.

Умные представители обеих сторон пытаются «подняться над» тупой физиологией погрома. Умный, всеотзывчиво мыслящий русский говорит: это — не против евреев, это русская смута. Вообще.

Подхватывая утешительный тезис, Солженицын цитирует умного, глобально мыслящего еврея: дело тут не только в русской смуте, но в смуте века. Тоже вообще.

И еще — в подхват ускользающему от разума истоку безумия — две группы среди белостокских анархистов 1906 года: «коммунары» и «безмотивники». Первые весьма логичны, они стремятся вооруженным путем захватить власть и устроить безгосударственную коммуну, они — в собственном самоощущении даже прагматичны (о реальной цене их проектов напишет по их осуществлении Андрей Платонов). Зато вторые, то есть «безмотивники», при всем безумии их планов, куда лучше чувствуют психологический фон: безмотивность террора, ежемгновенно нависающего над невинными, глубоко соответствует общей духовной невинности, то есть готовности начать бесчинство из «ничего», из случайно подвернувшегося под руку камня, из пустяка.

Бездумье провоцирует безумье.

«Евреи не удержали своих безумцев… но ведь безумцы есть и между нами, русскими, и мы не могли их удержать», — пишет Шульгин, и Солженицын, процитировав его, заключает:

«Так мы копали бездну с двух сторон».

А может, не копали, а валились в нее с двух сторон? А бездна уже была? Была пустота в сознании, заполнявшаяся «с двух сторон» какой-нибудь подножной чушью, «с двух сторон» разраставшаяся в дурь и гонор, заливавшая глаза гневом, улицы — кровью?

Какого же подвоха надо постоянно ждать с другой стороны, чтобы от безмотивного раздражения любой чепухой соскальзывать в бездну ненависти?

Тогда в чем подвох? Где та лакуна, и откуда пустота духа, которая разверзается, едва тронешь? Откуда замкнутый круг, который проламывается только яростью?

5. Квадратура кагала

С кагалом сражался Державин, кагал изнутри подрывал Брафман, в кагал утыкались все попытки вывести евреев из местечковой замкнутости на простор мировой культуры. Кагальское сопротивление приводило в отчаяние широкодушную российскую власть, которая искренне хотела осчастливить евреев, сделав их полноценными подданными престола и приобщив к общему порядку жизни. Кагалы упирались и уворачивались, и поскольку учет еврейского населения находился в их и только в их руках, а веками воспитанная дисциплина еврейства была, на русский взгляд, такой, что ей «удивляться должно», — власть в конце концов признала, что перестроить кагальскую жизнь «извне» не способна, и прибегла к шагу всякой отчаявшейся власти: к запрету.

В 1844 году кагалы были упразднены.

Проблема осталась.

Проблема в следующем. Кагальская замкнутость, конечно, отсекает евреев от всего развивающегося цивилизованного мира. Она погружает их в «средневековую тьму». Но в этой тьме еврейской душе безопасно. Ей тепло. Мир тесен, ограничен, связан со страданиями, — пишет Солженицын. — Но все же это целостный мир.

Добавлю: это мир еврейский.

Освобождаясь из темницы кагала, душа выходит на мировое поприще и оказывается перед дилеммой, которая шире и глубже любого кагальского принуждения. Евреи должны решиться перестать быть евреями.

Невозможно справиться с тем разрывающим притяжением, которое рвет душу с двух сторон.

Все «нелогичное» метание евреев — к земле и от земли… или: отказ идти в русские школы, когда их туда зовут (а они в ответ: «гимназический мундир — знак богоотступничества»), а потом — страстное стремление в русскую высшую школу, когда им ставят барьер процентной нормы (а они правдами и неправдами проникают), — это ведь все то же двоение души. Когда разрываешься между ассимиляцией, открывающей тебе мировой горизонт, и затвором, не открывающим тебе ничего, кроме факта «еврейства», а чем оно, это «еврейство», заключается, попробуй еще пойми хоть извне, хоть «изнутри бездны».

Для тех, кто оставался в России, ассимиляция — разумный и реальный путь. Солженицын вспоминает, что ассимилятором был Ленин. Добавлю, что ассимилятором был и Пастернак; фраза «Не собирайтесь в кучу!» из романа «Доктор Живаго» поразила меня когда-то точным соответствием состоянию и моей раздвоенной на две «половинки» души. Мне было проще: русской «половинкой» я уже был как бы прирожден общей почве. Но каково вживаться в русскость «чистому» еврею, если должен происходить такой самоотказ! Если психика расслаивается… И какова должна быть встречная, «изнутри души», реакция на это состояние! Троцкий орал соплеменникам, что он не еврей, — да в этом крике, в самом этом самоопределении: нееврей — больше еврейства, чем во всей Торе! Люди, читавшие Горенштейна, могли почувствовать, что это такое: когда еврей, искренне обрусевший, испытывает вечный страх, что его разоблачат.

Этот страх — так ли беспочвен?

Попробую это объяснить с помощью Петра Струве, которого Солженицын обильно и сочувственно цитирует:

«Национальность есть нечто гораздо более несомненное [чем раса, цвет кожи] и в то же время тонкое. Это духовные притяжения и отталкивания, и для того, чтобы осознать их, не нужно прибегать ни к антропометрическим приборам, не к генеалогическим разысканиям. Они живут и трепещут в душе».

Струве понял это за целую эпоху до того, как вопрос стал окрашиваться кровью.

Кровь может облегчать или затруднять осознание человеком своей национальности, особенно если это написано у него на лбу цветом кожи или зарублено на носу вырубкой этого чертова носа. Но решает все-таки акция духа. Извините, повторю каламбур: решает решение. «Нация — непрерывный плебисцит», — сказал испанец Ортега; еврей Бен-Гурион подтвердил со своей стороны: «Еврей это тот, кто называет себя евреем».

Между этими сторонами и распята личность.

Можно выставить свое родословие. Можно выучить язык. Первое «неотменимо». Второе трудно. Кажется, что самое легкое — сказать себе: я такой-то.

Так вот, это «самое легкое» оказывается самым тяжелым. Ты берешь на себя обет определенного поведения. Но ты не хочешь притворяться. Чтобы стать Павлом, ты убиваешь в себе Савла. И этого ожидают от тебя, ищут в тебе другие: искреннего перерождения. Разумеется, всегда могут найтись антропометристы из ведомства Розенберга или добровольные спецы из нашенского особого отдела, — но «праздной толпе» на улице совершенно наплевать на обмеры и анкеты, она чует все нутром, печенкой, шкурой. И если перед толпой человек, который не до конца выдавил из себя «еврея», особенно если он молча кричит себе, что он «нееврей» (а в этом случае комплекс еще и острее), — такую раздвоенность духа без всяких анкет шкурой учует самый необразованный охотнорядец, и понятно, в кого полетит камень, который подвернется под руку его томящемуся от распирающей энергии отпрыску.

Перечитайте же Горенштейна — он это очень хорошо прочувствовал.

А теперь несколько формул из книги Солженицына.

«Еврей стремится к получению всех гражданских прав при сохранении своей обособленности и спаянности».

«Оставаясь евреем, жить общечеловеческой жизнью…»

«Добиваться равенства, но без утери еврейства…»

«Приобщаясь к общей культуре, сохранять свой национальный духовный облик…»

«Играть в русской культуре такую роль (как никто)… оставаясь евреями…»

Быть тем, оставаясь этим? Квадратура круга.

Подождите, но ведь любой народ, включаясь в хор мировой культуры, сохраняет свой голос, — иначе и хора нет.

Да, но «голос» не может звучать в безвоздушном пространстве. Опора нужна, почва! Проблема снимается, когда есть место, к которому можно прирасти. Проблема решается, когда есть алия. И не в Анголу-Уганду, Аргентину или Штаты, где еврею предстоит повиснуть в той же невесомости, а в Израиль, где возникает много других проблем, но не эта: еврей ты или нет.

Поэтому: тот, кто хочет быть евреем, — едет в Израиль. Тот, кто хочет быть русским, — остается в России.

Тут мне возражают русские евреи (то есть не желающие ни уехать, ни ассимилироваться): мы не евреи, — говорят они, — но мы и не русские; мы особый народ: русские евреи.

Ох, не получится, родные мои. Для «особого народа» нужен территориальный компакт. Если же компакт будет какой-то другой (социальный, например, или профессиональный: евреи — это интеллектуалы, зубные врачи, кинематографисты, банкиры, физики-теоретики и т. д.) не избежать камней.

Нет почвы? — обрусевайте. Не во втором, так в третьем поколении. Кажется, чего плохого? — в великий народ врастаете, в великую культуру…

И опять наталкиваемся на подводный камень, из-за которого вся эта ассимиляция грозит обернуться симуляцией. Невозможно же забыть свои корни, предать предков, смириться с тем, что прапамять теряется навсегда.

Значит, хранить, сколько хватит сил. Хранить именно как память, а не как живой образ жизни и не как поведенческий код. Американцы помнят, кто из них английских кровей («Новая Англия»), кто — немецких (весь Средний Запад выстроен выходцами из Германии), кто ирландских. И это не мешает им быть американцами. Даже и цвет кожи — черный, желтый, красный (индейцы — самый тяжелый вариант ассимиляции), — даже и эти стороны в душе постепенно примиряются.

А русские? Поскреби русского — найдешь татарина, поскреби другого — он из угров, а уж славян и вовсе к единому племени не сведешь… И это не мешает нам быть русскими. Если не возникает «территориального компакта», то не будет и соблазна раскола, автономии, государственного отделения, при котором проблема вообще переходит в иную плоскость.

Но это уже опыт нынешний, рубежа Двадцать первого века. А отступите на столетие вглубь — какая «автономия» светит российскому еврею в 1901 году? Из теплой тьмы кагала он уже вывалился — прошлое потерял. В мировую культуру вроде бы вписался, но по какому-то странному разряду: космополитическому, межнациональному, безнациональному, псевдо-национальному. Интер-национальному.

Куда ему деться от ощущения бездны под ногами?

Шесть путей перечисляет Солженицын.

Первое: сохранение в кагальском затворе. — Было. Лопнуло. Не путь.

Второе: ассимиляция. — Тоже не идет. Лопается на глазах. Камни летят.

Третье: автономия в составе России. — Где? В Жмеринке? В Одессе пополам с греками? А может, в Крыму? Ну, за эту идею они еще расплатятся.

Четвертое: эмиграция. — Куда? В Анголу-Уганду?

Пятое: сионизм. — Вот это дело. Только лорд Бальфур должен еще с турками этот вопрос увязать. Через полвека реализуется. Но не раньше.

Шестое: революция…

В русской революции евреи так же пламенно-беспочвенны, как и русская интеллигенция, в сущности заменившая в их сознании русский народ. И, подобно русской интеллигенции, в ходе русской революции еврейство горит голубым огнем. Да еще, в отличие от русской интеллигенции, успевают евреи услышать, что они, с их склонностью к организационным, а не кулачно-мускульным усилиям, — никакие не герои, не мученики, не жертвы революции, а — маклеры ее. После чего опыт можно считать законченным.

То-то они и не живут долго, эти евреи-революционеры. Самоубийц много. И где? В безопасности, уже вне зоны риска. Уехал из России — застрелился. Весь путь — сплошные браунинги, бомбы и мины.

Но это уже материализация духовного подрыва. Вакуум цели убивает душу. Утеря Замысла. Ни в прошлом, ни в будущем нет опоры.

Свеча горит с двух сторон.

6. Финал. Урок

До финала вроде бы еще далеко, еще целый том нужен Солженицыну, чтобы дорассказать вторую половину русско-еврейского сюжета, однако брезжит развязка уже теперь, на переломе от века Девятнадцатого к веку Двадцатому (если брать, по Ахматовой, «не календарный — настоящий Двадцатый век»). Брезжит — в том, как отхлынуло русские еврейство от революционности 1905 года к патриотизму 1914-го. Брезжит — в общем ощущении неудачи революции не только русской, но — мировой, которую Россия хотела разжечь собственным самосожжением. Брезжит — в том, что сама ставка на самодостаточный человеческий разум, на идеально организованный социум и на нового человека, которого можно выковать, а ветхого — выдавить, — эта ставка оказывается битой, и евреи чувствуют это раньше многих, ибо, по справедливому наблюдению Солженицына, они умеют упредить Историю за полшага.

Не всегда, конечно. Развязка, наступившая в середине Двадцатого века, когда две социалистические державы сцепились в смертельной схватке, и случился-таки «мировой пожар», раздутый в человечестве вестниками мировой катастрофы, — оборачивается для евреев катастрофой реальной, печами Освенцима, холокостом.

На рубеже от Первой русской революции к Первой мировой войне это выглядит еще не так жутко, а просто как бы перекладываются рули с «освободительного движения» к охранительному. И можно идти не на баррикады, а в Думу и там осваивать свои права (а там великодержавный остроумец, обведя жестом скамьи депутатов-евреев, острит на всю Россию: «Думская черта оседлости»! — и вся Россия, эта «лающая псарня», аплодирует удачной шутке.

Нет, не получается у евреев овладеть душой русского народа. «Еврей может стать россиянином первого разряда, но русским — только второго». Еврей говорит с той же думской трибуны: «Мы, учителя, врачи, адвокаты, статистики, литераторы… мы — враги культуры??» и слышит в ответ: «Русской культуры, а не еврейской!» — реплика доносится «справа», то есть, уточняет Солженицын, с русской стороны.

Кажется, это фатально. За поворотом евреев от бунта к лояльности угадывается и другой, более глубокий поворот, всемирно-исторический, который чует быстрочувствующее русское еврейство: поворот от миражей уверенного высокоумия («учителя… адвокаты… литераторы…») к тихой, почвенной, приземленной, национально очерченной надежности.

На целый век рассчитан Историей этот поворот, но едва слышится первый скрип руля, — «духовная нация» осаживает полет.

Любопытный симптом. В 1915 году начинается массовое выселение евреев из прифронтовой полосы. То, что не удалось когда-то Николаю I, при Николае II начинает получаться: и Европа не возмущается, и евреи едут (тут-то пропадает, наконец, пропадом и треклятая черта оседлости, — замечает Солженицын). Однако одно обстоятельство, вроде бы попутно-техническое, поражает его. «Питательные пункты, летучие врачебные отряды, госпитали, амбулатории, приюты, консультации для матерей…» И все это сделано мгновенно возникшими еврейскими «комитетами», помогающими переселенцам. «Великолепная организованность!» — восклицает Солженицын.

Интересно, кто все это делает? Адвокаты? Литераторы? Думские златоусты? Нет, это самоорганизуется та «тихая» еврейская масса, которая оставалась «во тьме» местечек, в квадратуре кагала. Об этой стороне еврейской жизни во второй четверти славного двухсотлетия как-то забывали все внимание было отдано револьверщикам и бомбистам, говорунам и борцам, адвокатам и литераторам. А между тем, еврейство, «забытое» в этнографическом отстое, — жило, выживало на окраинах России тысячелетними инстинктами. И в критический момент оно оказалось способно мгновенно подняться и из тихой, «косной» массы превратиться в народ. И в 1915-м. И еще через треть века, когда союзники по антигитлеровской коалиции вырвали у Сталина обещание вернуть в Польшу застрявших в Советском Союзе поляков, и Сталин отмахнул органам: найти и отправить! — тогда под видом поляков были эвакуированы на Запад тысячи людей из местечек, стремительно погруженные в эшелоны. Эту операцию, проведенную «под носом у КГБ», мало кто знает в России, зато ее хорошо помнят на Брайтон-бич дети и внуки тех спасенных евреев.

Что же тогда спасло? Тысячелетнаяя «кагальская» дисциплина? Ребе сказал: «Надо ехать!»

Так из-под блеска еврейства мирового, воздушного, громогласного проглядывает еврейство почвенное. И высвечивается феномен «избранного народа» с двух сторон. И каждая сторона получает жизненный урок.

«Роль маленького, но энергичного еврейского народа в протяжной и раскидистой мировой истории — несомненна, сильна, настойчива и даже звонка. В том числе и в русской истории. Однако она остаётся — исторической загадкой для всех нас.

И для евреев тоже…»

Следующую, заключительную фразу солженицынского пассажа: «Эта странная миссия — отнюдь не приносит и счастья им» — я комментировать не буду. Не об их несчастьях речь сейчас, а о том, почему они несчастны у нас. О том, чему в результате двухсотлетнего опыта мы научились друг у друга.

Чему научились у нас евреи, о том пусть расскажут сами евреи, отъехавшие от нас «туда» (но не на Брайтон-бич, конечно, а в Израиль); там государство строили (и строят) люди с российскими корнями либо с российским опытом. Там они и называют себя — русскими. (Поневоле думаешь: в России мы им не дали стать русскими — так они все-таки русскими стали — там, на исторической родине).

Что же касается нашей исторической родины, то есть тому, чему должны бы научиться у евреев русские, — то на этот счет есть у Солженицына пронзительно-глубокий абзац, который я под занавес и приведу целиком.

Вопрос: не заговор ли жидо-масонский определил беды России за два века?

Ответ:

«Наши русские слабости — и определили печальную нашу историю, под уклон — от бессмыслицы никонианского раскола, жестоких петровских безумств и уродств, и через национальный обморок послепетровской чехарды, вековую трату русских сил на внешние, чужие задачи, столетнее зазнайство дворянства и бюрократическое костенение сквозь XIX век. Не посторонний заговор был, что мы покинули на-1таё крестьянство на вековое прозябание. Не посторонний заговор был, что величавый и жестокий Петербург подавлял тёплую малороссийскую культуру. Не посторонний за-;говор был, что по четыре министерства не могли рассудить, кому же из них принадлежит какое-нибудь дело, и годами, изморочно прокручивали его по четырём кругам, ещё в каждом от помощника столоначальника до министра. Не посторонний заговор был, что один за другим наши императоры не понимали темпа мирового развития и истинных требований времени. Сохранялись бы в нас духовная чистота и крепость, истекавшие когда-то от Сергия Радонежского, — не страшились бы мы никаких ни заговоров, ни раззаговоров».

Это моментальный снимок русской истории, пропущенный через фильтр «отсутствия еврейства». Расколы. Безумства скорых реформ и чехарда амбиций. Зазнайство и окостенение. Раздутая величавость и попущенное прозябание…

Высветите лакуны, восполните портрет с «другой стороны». И почувствуйте, чему моет научиться великий русский народ у «маленького слитного племени», и зачем великий русский писатель потрудился рассмотреть двести лет нашей истории с двух сторон.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.