Уроки дяди СЭМа / Искусство и культура / Спецпроект
Уроки дяди СЭМа / Искусство и культура / Спецпроект
Эдуард Сагалаев в телевизионной тусовке — фигура уникальная. С одной стороны, ни на одном из федеральных каналов он не числится, с другой — телевизионные начальники с удовольствием советуются с Эдуардом Михайловичем, приглашают на вручение всевозможных премий и наград. Сагалаев давно ушел от индустриальной текучки — сегодня он руководит собственным фондом, носит мантии академика всех возможных телерадиоакадемий и титул самопровозглашенного «идиота» — ведет на телеканале «Психология21» программу «Мудрость идиота, или Энциклопедия ошибок Эдуарда Сагалаева». Ему 65 — и это хороший повод поговорить о пережитом и построить планы на будущее.
— В детстве все мечтают быть космонавтами или моряками. А вы, Эдуард Михайлович, сразу уловили романтику телевидения?
— Первое воспоминание о телевидении на всю жизнь врезалось в память. Это было в Самарканде страшно много лет назад. Я жил в большом дворе, который был моей вселенной. У нас было очень много соседей, и вот однажды одна семья купила телевизор. Это, возможно, был один из первых телевизоров в городе — КВН с линзой, как аквариум. Но главное, что я запомнил, — вовсе не невероятное по тем временам чудо движущегося изображения на экране кинескопа. В Самарканде принято было снимать обувь, входя в дом. Никогда не забуду море всякой детской обуви в коридоре — там собралось человек пятьдесят детей. Помню, как я зашел и увидел эти пятьдесят пар. В этом было что-то такое, что произвело впечатление. Как я сейчас понимаю, то был прообраз современных «пиплметров», и рейтинг первых программ телевидения в нашем дворе стремился к 100 процентам.
Разумеется, ни о каком телевизионном будущем я не мечтал. Ни тогда, ни в школе, ни в университете. Хотя первая запись в моей трудовой книжке — диктор самаркандского радио. Но это было далеко от мечты о реальной дальнейшей карьере. Я поработал диктором, потом ходил играть в массовках в местном драмтеатре. За один выход там давали сумму, которая с точностью до копейки составляла стоимость бутылки портвейна. В этом и заключался весь смысл, потому что мои друзья это знали и к концу спектакля уже ждали у театра. Я выходил на сцену, говорил какие-то слова в каких-то революционных пьесах. Как-то довелось играть красноармейца с ружьем и перевязанной головой с кровавым пятном на бинтах... Я произносил фразу типа «Караул устал», а потом шел прямиком к кассиру, получал деньги, мы покупали бутылку портвейна и сидели бренчали на гитаре.
— То есть юность была дворовая?
— Отчасти. Окружение было очень разное. К примеру, я часто ходил к одной старушке, беглой княгине, в гости пить чай. И она показывала мне свои фотографии. Никогда не забуду фотографию, на которой она в седле с шашкой и в папахе. Это были «эскадроны смерти», которые сражались с большевиками. В том числе женские эскадроны. И она рассказывала, как крошила в капусту большевиков.
Я дружил еще и с теми ссыльными, которые появились уже в 60-е годы. У меня был близкий друг Олег Петрик, которого сослали из Киева, а перед этим таскали по психушкам. Все по полной программе. Он писал прекрасные стихи, был настоящим диссидентом. Но у него была одна особенность — он не признавал ничего, что возникло в стране после октября 1917 года, включая правописание. Ходил с бородкой, тросточкой и в шляпе — такой вот чеховский персонаж, хотя был моим ровесником. Как-то Олег пришел ко мне, не застал дома и оставил записку с ерами и ятями, которая начиналась со слов «Милостивый государь». Мама была в шоке. Я благодаря ему начал читать самиздат.
К этому Олегу приезжал его «отец», точнее, человек, который опекал его. Это был ни много ни мало Виктор Некрасов. И он навещал его в Самарканде. И вот всей редакцией мы собрались на какой-то квартире. Была такая нормальная пьянка, с разговорами о коммунистической партии, о советской власти. Причем я не сомневаюсь, что кто-нибудь наверняка стучал об этом. Но своеобразный пофигизм Некрасова, который на это не обращал внимания, заставил и нас забыть об опасности. Он блистал, раскрыл весь свой громадный жизненный опыт, всю свою ненависть к коммунистической идеологии. Мы так были рады этой встрече, гордились тем, что он говорит нам все, что думает. А последним штрихом стало то, что, когда мы прилично подвыпили, он захотел в туалет, а туалет был занят. Он вышел на балкон и прямо с балкона помочился. От этого мы были в неменьшем шоке, чем от его диссидентских речей. И потом говорили друг другу: «Вот, старик, что такое свобода». Некрасов был моим кумиром.
— Поэтому вы мечтали стать…
— …Библиотекарем или моряком.
— Странное сочетание.
— Я рассуждал так: платить будут за то, что доставляет мне в жизни максимальное удовольствие, — за чтение. Поэтому решил — буду библиотекарем. Но и море меня очень привлекало. Наверное, потому, что я его никогда не видел. Море было чем-то загадочным, существующим на другой планете. А в Самарканде были горы, пустыни: Азия есть Азия. И вот я разрывался между дальними плаваниями и работой в библиотеке.
— Родители поддерживали ваш выбор?
— Мама моя мечтала, чтобы я стал скрипачом. Но эта мечта рухнула, когда она однажды увидела, как я шел домой через парк — знаменитый самаркандский Парк культуры и отдыха, в котором местная молодежь переживала первые свидания, первые поцелуи. А я шел из музыкальной школы и бил скрипкой по деревьям — деревьев было много, я ударял по каждому. У мамы полились слезы, она поняла, какая это мука для меня. И отказалась от этой мечты. Хотя у меня до сих пор хранится открытка пятидесятых годов, такая лубочная советская, на ней мальчик с пионерским галстуком играет на скрипке. Это мама мне на день рождения подарила. Попыток меня куда-то определить было немало. Мама была врачом и хотела, чтобы я поступил в мединститут. Но и тут ничего не вышло. Как-то я случайно зашел в магазин, где продавались медицинские инструменты. И когда я увидел никелированные пилы, зубила, молотки и клещи, я там же потерял сознание. После этого благополучно поступил на филфак.
— Откуда родом Сагалаевы?
— Вообще фамилию Сагалаев кто-то считает татарской, кто-то осетинской. Но в Саратовской области есть деревня Кленовые Вершины, где столетиями жили Сагалаевы. И вот сейчас Алексей Пивоваров делает фильм о людях, чьи предки были раскулачены, и мы с ним съездили туда. Так что я увидел эту бывшую деревню впервые в жизни. Бывшую, потому что на месте цветущего когда-то поселения, где парни и девки водили хороводы, осталось несколько скорбных могил с крестами, на которых выбиты зубилом фамилии Сагалаевых, Васильчиковых, Голобоковых — вся моя родня.
— И это все, что осталось?
— У меня в Саратове живет троюродный брат, Владимир Алексеевич Сагалаев, он знает нашу родословную до седьмого колена и далее — до стрельца Петра Первого Пафнутия Сагалаева. В Кленовых Вершинах никогда не было крепостных — только казаки и государственные крестьяне. История непростая. Моего деда и шестерых его братьев раскулачили. Они действительно были зажиточными, но настоящей причиной стало кожаное пальто, единственное в деревне, которое носил дед. Многие годы деду завидовал один местный бездельник и пьяница. Революция дала ему власть — он стал председателем комитета бедноты. И тогда-то наконец смог осуществить свою мечту — отнять у деда кожаное пальто, записав его в кулаки и сослав в Среднюю Азию вместе с семьей.
Но все нравы русской деревни они сохранили. Я прошел и эту школу тоже. Часто приходилось сталкиваться с чудовищными вещами.
— С пьянством?
— Ну, пьянство — это еще полбеды. А вот однажды в драке один из моих двоюродных дядей зарезал человека. Когда началось расследование, отец этого моего дяди рассудил так: у Виктора, который убил, семья и дети, а у его брата еще никого нет. Поэтому вину возьмет на себя и в тюрьму пойдет он. И тот отсидел семнадцать лет за брата. Я помню, каким он вышел из тюрьмы.
— А как же он на это согласился?
— Отец сказал. Это как раз те крестьянские устои, когда воля отца не обсуждается.
— Так это родные по отцу? У вас, значит, тоже такое должно быть представление о семейной субординации?
— Нет, это родные матери. Я ношу фамилию матери, потому что отец с мамой много лет прожили вместе, но так и не расписались. Со мной вообще происходило немало странных вещей. Отец был атеистом и коммунистом. А когда я родился, мама меня крестила и назвала Владимиром. Отец же хотел, чтобы я был Эдуардом. Меня это, конечно, интересовало всю жизнь. Недавно в Оптиной пустыни я заговорил об этом с православным батюшкой. И он сказал, что такая вот жизнь с двумя именами — это даже хорошо, потому что если хотели проклясть, проклинали Эдуарда, а я на самом деле Владимир. Вообще для меня это был непростой вопрос. Отец мой еврей. И у меня всю жизнь были на этой почве метания. Но в конечном счете я пришел к выводу, что если мать меня крестила, это воля Божья. Это не мой и даже не ее выбор. Это моя судьба. Я ведь серьезно интересовался исламом, особенно суфизмом, а также индуизмом, буддизмом. Но в последние годы, когда стал глубоко заниматься вопросом самоидентификации, снова пришел к православной вере. Пришел сердцем.
— Еврейское происхождение как-то влияло в дальнейшем на вашу жизнь?
— Отец просил меня не афишировать свое происхождение. Он понимал, что это вряд ли пойдет на пользу. Я делал так, как он говорил, и при этом страшно мучился. Потом стал об этом говорить вслух, но все равно горький осадок остался. С того момента, когда мне было лет пять и в том же самом дворе в окна нашей квартиры посыпались камни. Это были пьяные соседи со своими гостями, которые кричали: «Бей жидов!» Мне было и страшно, и обидно, ведь я считал себя русским. А все другое, все, что связано с отцом и его корнями, существовало отдельно, и, только став взрослым, я съездил в Одессу и Херсон и нашел несколько его родственников. Отец прошел всю войну, вернулся с орденами и ранениями и потом до конца жизни трудился во благо советской родины. И сегодня я хочу еще раз сказать, что люблю его и горжусь им, горжусь кровью и отца, и матери, которая течет в моих жилах.
— Почему из Самарканда переехали в Ташкент?
— Я работал в областной газете. Пришел туда после радио, для меня это было не просто заработком. Мне это нравилось, единственной проблемой было то, что меня пригласили в отдел партийной жизни. И я должен был освещать жизнь комсомола. Все мои материалы вывешивались на доску как лучшие в номере. Но я быстро понял, что не могу так. Пришлось идти к главному редактору и говорить, что либо увольняюсь, либо хочу, чтобы меня перевели в секретариат. А уволиться значило совсем закрыть тему журналистики, потому что газета-то была одна. Но дальше я так действительно не мог.
Один вот случай очень показательный. Меня отправили по заданию редакции на фестиваль дружбы узбекской и таджикской молодежи. А там, естественно, бесконечная пьянка и полный разврат. Я вернулся, и мне нужно было написать полосу об этом, причем в номер. Я просидел часа три у пишущей машинки, несколько раз пытался написать первые строчки, вытаскивал бумагу, бросал в корзину. Потом пошел к своему товарищу, который был на несколько лет старше, и сказал, что могу написать, как все было, а по-другому не могу. Мне было тогда двадцать лет, меня только взяли на работу, и очень не хотелось, чтобы меня выгнали из газеты. И он сказал, что вариант один: сядь и напиши, как бы ты хотел, чтобы проходил фестиваль дружбы узбекской и таджикской молодежи.
— Написали?
— Еще как. Резонанс был огромный, мне вручили какие-то почетные грамоты, включили в горком комсомола. Но после двух-трех таких материалов я все-таки ушел в секретариат. Там началась совсем другая жизнь. Там была ручная верстка, иногда я сам верстал газету, по локоть в типографской краске. Главным оружием был строкомер. Это был главный инструмент в секретариате, потому что им было очень удобно резать колбасу. После подписания номера обязательно появлялась выпивка, и колбасу всегда резали строкомером, воспользоваться ножом было бы моветоном. Мы еще писали за рабкоров и селькоров, резвились вовсю. Однажды дали рабкору такую заметку: «Группа самаркандских альпинистов покорила высочайший пик области — гору Голгофа. Там они обнаружили хорошо сохранившуюся мумию. Голова мумии была украшена компромиссами, а в руках она держала омонимы и синонимы». Рабкор радостный бежал в кабинет редактора.
У меня была хорошая характеристика: молодой, женатый, член партии. И меня пригласили ответственным секретарем в республиканскую молодежную газету «Комсомолец Узбекистана», которую мы между собой называли «Хамсомолец Узбекистана» — от слова «хам». Все мы были конформистами, циниками, нам хотелось работать в журналистике, хотелось зарабатывать. А я так вообще пользовался служебным положением по полной программе. Когда стал заместителем ответственного секретаря, учился еще на третьем курсе. И ко мне приходили мои преподаватели — кандидаты и доктора наук, — которым нужны были публикации, чтобы получить следующую ученую степень. А публиковаться больше было негде — только в областной партийной газете. Я молча доставал зачетку, получал «отлично» и ставил в газету их тексты. Но каким-то чудом мы оставались романтиками, ждали чего-то смутно-прекрасного, мечтали о другой жизни...
— Ташкент понравился?
— Главное впечатление от Ташкента в то время — землетрясения. Мы сидели на четвертом этаже и первое время выбегали на улицу. Жутковато, когда сидишь работаешь, и вдруг по стене ползет трещина. Толчки, все дребезжит, столы прыгают. А потом махнули на это рукой и хладнокровно продолжали работу.
— Вы там, впрочем, не задержались...
— Да, довольно скоро уехал в Москву. Произошло это совершенно случайно: замглавреда пригласили работать в ЦК комсомола в сектор печати, радио и телевидения. А у него были какие-то другие планы. И он рекомендовал меня. Вызывают меня в ЦК комсомола, я прохожу собеседование, про национальность папы не говорю. И оказывается, что я им подхожу. Тогда я впервые в своей жизни столкнулся с системой автоматизированной кадровой политики. Выглядело это так: было множество твердых картонных листов с дырками, заполненных данными соискателей. И вот завотделом ЦК ВЛКСМ брал спицу и протыкал толстенную пачку этих листов с дырками. Каждая дырка что-то означала — это, в сущности, была анкета. Вот он так протыкал дырку «член КПСС». И все, кто не члены КПСС, падали на пол. Второй спицей он протыкал дырку «женат». Все холостяки падали на пол. Третья дырка «до 28 лет», все, кто старше, падали на пол. И вот из этой пачки все упали на пол, кроме меня.
— Страшно было? Все-таки из Ташкента в Москву, серьезная организация.
— Страшно было, когда получил задание: написать статью за подписью первого секретаря ЦК ВЛКСМ Евгения Михайловича Тяжельникова в «Военно-исторический журнал». Тема была что-то вроде «Влияние комсомола на стратегию битвы при Курской дуге». У меня близко не было никакого понятия о предмете, кроме каких-то элементарных вещей из школьной программы. Но я все-таки написал. И статью даже очень высоко оценили. Причем Тяжельников — доктор наук, нужно было соответствовать. Надо отдать ему должное: гонорар получил я.
— Комсомол был в то время кузницей кадров для будущей постперестроечной России. Но вы и оттуда довольно быстро ушли. Что опять случилось?
— Вы не поверите, но снова рекомендация. Работала у нас Ирина Михайловна Червакова, которая раньше была секретарем горкома комсомола в Норильске. И она тоже выросла в среде политических зэков, которые туда приехали и там осели. Вообще Норильск был городом, куда рвалась интеллигенция, потому что обретала там уникальную аудиторию: туда приезжали Окуджава, Высоцкий, Галич и многие другие. Ирина была совершенно уникальным человеком. Ей предложили стать заместителем главного редактора в молодежной редакции телевидения, где ее все обожали, потому что она уже много лет проработала в ЦК и курировала именно это направление. Все прекрасно знали, что она честный и очень порядочный человек, который никогда не подставит, всегда будет отстаивать своих. Но она вдруг поняла, что не может постоянно идти на сделки с совестью. И приняла решение, которое всех повергло в шок. Ирина сказала, что бросает ЦК комсомола и уезжает в город Лесосибирск Красноярского края работать в детском доме. Можете себе представить: взяла своего маленького сына Мишу и уехала со всех комсомольских пайков и квартир в Сибирь! Потом она написала об этом повесть, которую напечатал журнал «Новый мир». А тогда все были в шоке. И вместо себя Червакова порекомендовала меня.
— Снова вас? Но почему? Вы ведь всего год как приехали?
— А пойдемте, я вам покажу. (Встает и решительно отправляется в коридор, где висят фотографии прежних лет.) Вот видите, как глаз горит? Это в студии молодежной редакции, тут же все понятно. Я всегда горел работой. Я лет до пятидесяти не умел ходить. Я бегал. По коридорам, с этажа на этаж. Для меня сесть в лифт было невыносимо — стоять, ждать, когда он подойдет, да еще будет останавливаться на каждом этаже. Я бежал по лестнице на двенадцатый этаж и прибегал раньше, чем лифт...
Так я попал в молодежную редакцию. Это было поворотным пунктом судьбы, потому что я оказался в уникальном коллективе. Там был удивительный главный редактор Валерий Александрович Иванов, про которого тогдашний руководитель Центрального телевидения Энвер Мамедов, который вообще отличался меткостью характеристик, говорил: «Главный редактор с глазами кормящей матери».
— Почему?
— Такие вот там были нравы. К примеру, если идет эфир, а главный редактор его не смотрит, его просто больше нет. Можно посмотреть программу до эфира, конечно. Но это не в счет, потому что эфир — это огромный праздник или огромная трагедия. И если ты не позвонил ведущему эфира после выхода программы — во сколько бы она ни выходила — это могло кончиться самоубийством. Я нисколько не преувеличиваю — случай был: женщина выбросилась из окна, потому что ей сказали, что она бездарность. Но в нашей редакции бездарностей не было. Было немало людей с не вполне нормальной психикой. Поэтому не позвонить после эфира было невозможно. А если ты, к примеру, звонишь в час ночи, а автор программы какая-нибудь экзальтированная женщина среднего возраста, то понимаешь: если ей сейчас сказать, что ты чем-то недоволен, может быть что угодно. Вот так серьезно люди относились к тому, что они делали.
Конечно, с одной стороны, это самовлюбленность и вера в свою гениальность. А с другой стороны — это преданность профессии и любовь к телевидению. Поэтому нужно было звонить и говорить: «Боже мой, я был потрясен, когда на шестой минуте увидел…», «Это гениально!», «Это новое слово на телевидении!» Потом на летучке уже можно было сменить тональность, потому что коллегам твоя гениальность безразлична. Особенно любил покритиковать, будучи обозревателем, Анатолий Григорьевич Лысенко. Сейчас он считается «дедушкой отечественного телевидения», а тогда его — энциклопедиста и фантазера — звали просто Толятка. У всех были клички.
— А у вас?
— Меня звали Усатый-полосатый.
— Это почему?
— Потому что когда я в первый день пошел на работу в молодежную редакцию телевидения и меня должны были представлять коллективу, я подошел к своему гардеробу, в котором висело два костюма, и выбрал самый красивый. А он был в оранжевую и черную полоску — очень напоминал узбекский халат. Я купил его в Ташкенте, когда в ЦК комсомола еще собирался. Со вкусом у меня тогда было не очень. Считал, что красивое — это то, что яркое. Вот и выбрал самый вызывающий костюм и гордо в нем ходил. А потом меня еще называли СЭМ — Сагалаев Эдуард Михайлович. Сейчас так мою собаку зовут.
— И как вас приняли в костюме?
— Когда меня представляли редакции, конечно, в глазах были скепсис и смех. И не только из-за костюма. Я ведь пришел руководить этой редакцией, будучи самым молодым среди ее сотрудников. Еще и из ЦК комсомола. Сами понимаете, мало кто ко мне отнесся благосклонно. В один из первых дней вообще казус случился. Я пошел посмотреть съемки. В этот момент шел монтаж декораций — кажется, это была программа Владимира Яковлевича Ворошилова «А ну-ка, парни!». Захожу, никто на меня внимания не обращает. Стою смотрю, что происходит, мне интересно: устанавливают камеры, расставляют свет. И вдруг подходит седой, очень раздраженный человек импозантной внешности и говорит: «А ты чего стоишь?» Я обмер, не знаю, что ему ответить. И он мне показывает: «Вот стул, бери и пошел вон туда». Это был Ворошилов. Потом мы много смеялись.
— И отношения сложились?
— Моими подчиненными были такие уникальные люди, как Александр Масляков, Владимир Ворошилов, Валентина Леонтьева, Кира Прошутинская, Володя Соловьев, тот же Лысенко, Марьяна Краснянская. Что ни имя, то звезда. Все были увлечены тем, что делали. Страстно желали сделать еще лучше.
В молодежной редакции было интуитивное, глубинное понимание того, что такое рейтинг. Тогда такого слова не было, никто не мерил аудиторию. Но мы знали, что такое настоящий контакт со зрителями. Понимали по письмам. К примеру, приходит полмиллиона писем на одну передачу. Все это подсчитывалось, объявлялось на летучках. Мы — молодежная редакция — были бесспорными лидерами с колоссальным отрывом. Или была такая фишка: во время прямого эфира просили всех, кто смотрит передачу, выключить свет в своих квартирах. Все выглядывали из окон «Останкино» и видели абсолютно темную Москву, ни одного светящегося окна. Москва просто вымирала. Вот это был рейтинг! Другой способ у нас был — сводки Министерства внутренних дел. Во время наших эфиров практически ни одного преступления по всей стране. К примеру, два часа идет какая-нибудь популярная программа — и в буквальном смысле слова все смотрят телевизор! Был тогда такой знаменитый спор, является ли телевидение искусством. Естественно, вся молодежная редакция была убеждена, что это даже не предмет спора. Конечно, телевидение — это искусство, а мы люди искусства. К сожалению, как и в театре, на телевидении всегда было много зависти. Она порождала конкуренцию. Но зависть — это очень страшно.
— Вы тоже завидовали? Все-таки такие мэтры вокруг.
— У меня масса пороков, масса грехов, но в моем сердце никогда не было зависти. И я глубоко убежден, что нет ничего страшнее, чем зависть, потому что видел, как это работает. Когда человек всерьез кому-то завидует, это ад. Возьму на себя смелость сказать, что есть, наверное, два-три человека, которые меня не любят или даже ненавидят, но это из тысяч людей, которые сегодня работают в этой индустрии. Если я видел, что человек талантлив, у меня это вызывало не зависть, а восторг, любовь к нему. Я все мог простить, даже подлость, за то, что он талантливый. Как-то меня спросили, мог бы я театрализованно изобразить свое амплуа на телевидении. И я не задумываясь сказал, что встал бы в подземном переходе между двумя зданиями «Останкино» и повесил бы себе на грудь табличку «Создаю возможности». И кепку бы положил. Уверен, она бы никогда не была пустой.
— Расскажите про «Взгляд». Это была одна из самых громких удач молодежной редакции. Как создавалась программа?
— Знаете, об этом надо очень осторожно рассказывать, потому что есть несколько человек, которые утверждают, что они «отцы» или «матери» «Взгляда». Сначала была идея развлекательной программы, в которой мы будем рассказывать о всяких курьезах. Наступила уже горбачевская эпоха, и начались споры, мол, еще одна развлекательная программа не нужна. Вторая идея заключалась в том, что программа должна быть политической. Я в то время был главным редактором молодежной редакции. Меня, конечно, всегда интересовали реальная жизнь и политика. Это понятно по программам, которыми я сам занимался, — «12-й этаж», «7 дней», «Открытые новости». Мне не очень интересно самому делать развлекательное телевидение, и я был сторонником идеи политической программы. Но все сошлись на том, что это должна быть советская кухня, в которой живут этакие «битлы». Стали строить кухню, искать ведущих.
— Кто проводил кастинг? Впрочем, тогда и слова такого не было...
— Садились Анатолий Лысенко, Анатолий Малкин, Кира Прошутинская... И просто генерили идеи. Перебирали всех, кто работал в редакции или с нами сотрудничал. Но когда завотделом молодежной редакции Андрюша Шипилов привел ребят из иновещания, все стало понятно.
Никогда не забуду, как в мой кабинет зашли эти четыре наглые морды: Влад Листьев, Саша Любимов, Дима Захаров, Олег Вакуловский — очень все красивые, все высокие, отвязные. Некоторые из них уже успели пожить за границей, что-то повидать, приобрести определенный статус на иновещании. Они вообще считали, что телевидение — это что-то недостойное, а они серьезные люди — изучают страну, знают язык, разбираются в политике, настоящие профессионалы. Ну и вообще все, что сильно популярно, — это попса. Поэтому они чуть ли не ноги на журнальный столик положили, когда вошли в мой кабинет. Им было все равно, что я главный редактор. Когда я это увидел, меня пробило. Я понял — они! И дальше уже вопросов не было. Потом присоединился Володя Мукусев из нашей редакции, Саша Политковский, который пришел в программу из спортивной редакции. Но два вопроса мы так и не решили: первый — должна ли это быть развлекательная программа, и второй, связанный с названием. «Взгляд» предложил я — это слишком мелко, чтобы этим гордиться, но я горжусь, потому что эта идея потом работала. Самая первая программа вышла без названия, и мы обратились к зрителям с просьбой его придумать. Были мешки писем: на 99 процентов это был просто бред, на 1 процент — приколы какие-то. И тогда я уже властью главного редактора сказал, что программа будет называться «Взгляд».
— И все-таки она стала политической…
— А все выяснилось после первого же эфира. Она не стала ни развлекательной, ни политической. Она оказалась человеческой. Открытой, честной, созвучной мыслям и чувствам миллионов людей. Были какие-то брошенные ребятами фразы, какие-то намеки — политика уже была в них. Идеология была не в нас — редакторах и режиссерах, а в большей степени в них. Одним из топовых сюжетов в программе был рассказ о том, как у какого-то человека на пятом этаже в квартире жила лошадь. Но вопрос был не в этой забавной истории, а в том, что даже такой вот курьез — серьезный повод поговорить о внутреннем мире человека, включая его тотальное одиночество, потому что никто, кроме лошади, в его квартире не живет. То есть сразу начались такие вот обобщения. Появились смыслы, как любит говорить Даниил Дондурей.
В диапазоне от этой лошади до Марка Захарова, который кричал в эфире, что Ленина надо немедленно похоронить, мы и работали. И, конечно, не просто формальным руководителем программы, а настоящим наставником и другом стал для ребят Анатолий Лысенко. А вообще настоящий телевизионный формат в какой-то момент перестает быть жестко зависимым от состава бригады, он становится самоигральным. Кто-то уходит, кто-то приходит, а формат работает. Это прекрасно понял Владислав Листьев, ставший со временем уникальным, универсальным телеведущим и продюсером. До сих пор до слез жалко, что его нет с нами. Он был из редкой породы незаменимых и неповторимых.
— Самоигральный — это как?
— Существовал такой термин — «самоигральная программа». Вот «Что? Где? Когда?» — самоигральная передача. Конечно, Ворошилов гений. Но сама программа в какой-то момент стала самоигральной, она сама диктует сюжеты, и неизвестно, куда вообще все это выведет. Поэтому тогда нам в голову не могло прийти, что можно купить формат на Западе. Мы старались понять, что такое телевидение, как оно делается и работает.
— С Ворошиловым как работалось?
— Ворошилов понимал суть. У нас были дискуссии о том, что такое событие на телевидении. Он говорил: «Событие это со-бытие, это два бытия, которые в какой-то момент соединяются в какой-то вольтовой дуге». И приводил пример. Вот чемпионат мира по фигурному катанию, Ирина Роднина совершает тройной тулуп, а через какую-то долю секунды падает. Одно бытие — она делает тулуп, а другое — она лежит на льду. И вот это со-бытие вызывает у людей колоссальный стресс — позитивный или негативный. В этот момент 100 миллионов людей на земном шаре чувствуют одинаково, смотрят это в реальном времени и одинаково задерживают дыхание. Телевидение существует только для этого. Все документальные фильмы, все аналитические программы — это уже сопровождающие вещи. Телевидение — это обязательно прямой эфир и обязательно действо, утверждал Ворошилов.
Антураж жизни Владимира Яковлевича был такой: у него все в квартире было черного цвета — потолок, стены. А на обои были пришпилены, как бабочки, листочки, на которых написаны непонятные слова. Это были его идеи и мысли. И все стены были в этих листочках. И красная лампа. Когда он придумывал «Что? Где? Когда?», мы много спорили. Потому что Ворошилов предлагал играть на деньги, а я как хранитель моральных ценностей коммунизма сопротивлялся. И мы в итоге сошлись на призах в виде книг. Но он в отличие от меня понимал, что если на деньги, это будет настоящая игра, а так — школьная викторина. Но я себя утешаю тем, что понимал, какой огромный для Ворошилова (да и для руководства редакции) это был бы риск. У него ведь уже была программа «Аукцион» с материальными призами, за которую его выгнали с телевидения. А я его очень любил, это был человек, которого я мог бы назвать своим Учителем в творчестве (так же, как Энвера Назимовича Мамедова в искусстве руководителя). Хотя мы с ним и враждовали иногда не по-детски, и я был его начальником. Но ему было приятно, что есть молодой начальник, которому важно его слушать.
Продолжение следует.
Алина Ребель