Глава пятнадцатая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава пятнадцатая

Восточный фронт, со штабом в Арзамасе, возник в середине июля. К началу августа он тянулся от Казани через Симбирск, Сызрань, Хвалынск и Вольск; у Балакова переходил на левый берег Волги; затем пересекал Николаевский уезд. А от Николаевска на Александров-Гай шел уже фронт уральских казаков. Когда белые захватили Казань, на линии Сызрань — Хвалынск — Саратов закипели жестокие бои. Благодаря этим боям силы белых оттянулись из-под Казани на Сызрань и Хвалынск. Это очень помогло Красной Армии. Девять дней отбивала она Казань и — отбила. Белые откатывались за Волгу у Симбирска и Вольска. Первая армия Востфронта зарабатывала молодую славу. Имя политкома, вдохновлявшего ее на победы, прогремело по фронту, разнеслось по всей стране: Куйбышев.

Красота ненастной русской осени чем-то напоминает красоту человеческой печали. И при взгляде на грустный осенний пейзаж, как будто перед лицом горя, растет и ширится душа. Бурен ветер, но не пугает. Низко бегут черные тучи — мимо. И все шел бы да шел сквозь туман и брызги по унылым просторам желто-грязной земли. Именно в такое-то время Карбышевы приехали в Арзамас. Лидия Васильевна осталась в поезде — податься некуда: церквей в городе больше, чем домов, а Дмитрий Михайлович отправился являться «в распоряжение». Военно-полевые строительства росли уже в это время на Волге как грибы. И Карбышева, что называется, с ходу назначили начальником такого строительства в только что освобожденный от белых Симбирск. Отходя, белые взорвали мост у Симбирска. Надо было его немедленно восстановить, — вот и работа. Однако вырваться из Арзамаса было не так-то легко. Колесо штабной работы повертывалось очень живо. Начинжвост[25] приказал:

— У Азанчеева — заседание по штатам. Вы знаете нашу точку зрения. Надо отстоять во что бы то ни стало. А то они… Прошу вас, потому что сам всего не могу, а…

— У Азанчеева?

— Да. Вы его знаете? Тем лучше. Идите, дорогой, идите…

Азанчеев занимал одно из самых ответственных положений в штабе Востфронта. Но когда Карбышев вошел в его набитый людьми кабинет и, приютившись у двери, принялся сквозь волны махорочного дымя разглядывать знакомую фигуру председателя, он в первую минуту даже и понять ничего не мог. Потому ли, что Азанчеев сильно похудел, или потому, что сбрил усы, но он совершенно перестал походить на себя. У него было теперь какое-то вовсе некрасивое, нервно-злое лицо, ничем не напоминавшее прежнего красавца. И только глаза все так же прятались, скользя, убегая, как бы совсем исчезая по временам с физиономии. Но председательствовал он уверенно, находчиво и твердо — по-азанчеевски.

Вдруг дверь кабинета приоткрылась. В ее разъеме отчетливо обозначилась растрепанная женская голова. За головой энергично вдвинулся в кабинет шелковый дамский халат, несвежий и затасканный. Вошедшая особа обвела заседавших ожесточенно-гневным взглядом. Затем ее прекрасные темные глаза остановились на Азанчееве. Презрение и ненависть ярко сверкнули в них. Карбышев подумал: «Красивая… мегера!»

— Леонид Владимирович, — проговорила она, судорожно давясь клубком бешенства, — ты решительно обо всем забыл! Мишелю давно пора варить кашку!

В углу громко засмеялись. Сердитая жена Азанчеева скрылась так же мгновенно, как и появилась. За стеной пронзительно заплакал Мишель. Было совершенно ясно, что комната, соседняя со служебным кабинетом Азанчеева, была обиталищем его семьи…

Закрывая заседание, Азанчеев попросил Карбышева задержаться.

— Вы не представляете себе, как я рад…

— Я тоже, генерльал…

Карбышев произнес неуместное и ненужное сейчас слово не по ошибке. Ему хотелось отомстить этому человеку за что-то прежнее, очень скверное, и он думал, что слово годится для отместки. Так и вышло. Впалые щеки на картонной физиономии Азанчеева мертвенно побледнели.

— Т-сс! Зачем вы… Как это можно, в самом деле…

Он оглядывался: а вдруг кто-нибудь слышал? С сердца Карбышева свалился противный груз отвращения. Он взял себя в руки и прикинулся виноватым.

— Простите, Леонид Владимирович! Сила привычки… Еще хорошо, что превосходительством не…

Азанчеев кисло улыбнулся.

— Да, вы неосторожны… Право…

Люди с особой легкостью верят тому, чему им хочется верить. Это случилось сейчас с Азанчеевым: он действительно поверил, что Карбышев ошибся. И ошибка эта была приятна. Ему даже почудилось, что с человеком, который может подобным образом ошибаться, пожалуй, не обязательно застегиваться «на все четыре булавки»[26].

— Я никак не думал найти вас здесь и в этой роли, Леонид Владимирович, — сказал Карбышев, — и очень удивился, узнав…

— Разве это так удивительно? Я всегда любил новое…

— До тех только пор, пока оно ничем не угрожало старому.

Карбышев опять кольнул, и опять Азанчеев не ощутил укола.

— Скажу вам правду: я очень колебался, принимая решение. Но хорошо понимал, что чисто военные, то есть офицерские, организации не могут иметь ярко выраженной, а тем более социальной идеи, и потому никогда не увлекут за собой широких масс. Они действуют успешно, — вспомним историю, — только при дворцовых переворотах. Гражданское мужество и решительность военных вождей всегда оказываются ниже их профессионального боевого мужества. Пример — декабристы на Сенатской площади. Я колебался. Но в конце концов выбрал все-таки этот путь — с красными, с большевиками.

— И не жалеете?

— Как вам сказать? Времена такие, что личная жизнь и унижение становятся чем-то нераздельным. Только служба и спасает. Да, конечно, это не прежняя служба…

Азанчеев вынул из своей застежки еще одну булавку.

— Я был произведен офицером в Преображенский полк, в третью роту. Эта рота — «морская». Она считалась хозяином ботика Петра Великого. Как только открывалась навигация, наша рота ежегодно выходила с ботиком на Неву, а крепость салютовала ботику орудийным огнем. Третья рота — красавцы с черными бородами. В пятой — рыжие бороды; в восьмой — светлые. Четвертый батальон — стрелковый, — сплошь живые и быстрые великаны. Святыня полка — знамя, с которым он дрался под Полтавой. Может быть, это и не интересно вам. А я вспомнил сейчас потому, что недалек ноябрь, а девятнадцатого — праздник преображенцев, славная память битвы под Нарвой…

Он вздохнул глубоко, глубоко — печальным, затяжным вздохом. Мысль его медленно, с явным трудом отрывалась от прошлого и переносилась в настоящее.

— Все это было, было и ничего этого больше нет. Все — другое. В августе меня чуть было не назначили начальником Всеросглавштаба, — сказал он, внимательно следя за впечатлением, которое это сообщение должно было произвести на Карбышева, — но я отделался. И слава богу! Я никогда не был карьеристом, а теперь… Вы слышали? Открывается академия Генерального штаба Красной Армии. Это — дело другое.

— То есть?

— А я бы очень не прочь попрофессорствовать. Вот мое настоящее дело… Но мы все говорим почему-то лишь обо мне. Расскажите же, пожалуйста, и о себе, о ваших планах, о том, как вы представляете себе свое участие в гражданской войне и самое гражданскую войну. Я с большим интересом вас слушаю…

Карбышев пожал плечами. Действительно до сих пор говорил только Азанчеев и только о себе. Заметив, наконец, как это глупо и невежливо получается, он приостановился. «Я вас слушаю»… — и сейчас же опять заговорил сам.

— Должен вам сказать, что я все-таки ничего не понимаю в гражданской войне. Иногда мне кажется, что это даже вовсе не война, а просто какой-то кинематограф.

— Кинематограф?

— Да, именно… Политическая фильма на тему «Поехала кума неведомо куда». Вот вы собираетесь в Симбирск. А известно вам, как мы взяли Симбирск? Ведь только потому и взяли, что Симбирск — родной город Ленина.

И он принялся рассказывать историю, хорошо известную здесь, но которой еще не знал Карбышев. Едва дошел до Первой армии Восточного фронта слух о покушении на Ленина эсерки Каплан, как политком Первой Куйбышев созвал красноармейский митинг. «Освободим родину Ильича от белых!» Первая тотчас двинулась на Симбирск. Через два дня Куйбышев телеграфировал Ленину: «Взятие вашего родного города — это ответ на одну вашу рану, а за вторую — будет Самара!» Ленин отозвался: «Взятие Симбирска — моего родного города — есть самая целебная, самая лучшая повязка на мои раны. Я чувствую небывалый прилив бодрости и силы. Поздравляю красноармейцев с победой и от имени всех трудящихся благодарю за все жертвы». Здесь Азанчеев сделал такое движение обеими руками, которое должно было выразить его полное недоумение.

— Теперь судите сами: настоящая это война или всего лишь такое напряжение политической раскаленности, при которой сами ружья стреляют?

Карбышева поразил рассказ Азанчеева. Но рядом с его величественным и прекрасным смыслом узколобость азанчеевских рассуждений была нестерпима. Карбышев вскочил со стула, быстро обежал кабинет и остановился перед его хозяином.

— Леонид Владимирович! Неужто так трудно разглядеть в гражданской войне прямое продолжение революции? Без этого вы никогда не уразумеете природы гражданской войны. Она — результат победы, которую одержала революция. Побежденный класс сопротивляется классу-победителю, и этим вызывается гражданская война. Идет борьба государственной власти рабочего класса и с иностранной интервенцией и с буржуазией своей страны…

— С буржуазией — за диктатуру?

— Да… И поэтому гражданская война — неизбежная, необходимая, прогрессивная война…

— Простите меня, — вдруг заявил Азанчеев, — я больше не желаю разговаривать на эту тему.

Карбышев пожал плечами.

— Как вам угодно. Но странные, очень странные, — я бы сказал, — бесполые у вас мысли…

— Что делать… Мы — военные люди. Наша тема — не политическая, а тактическая сущность гражданской войны. Впрочем, к сожалению, и эта сторона вопроса покамест совершенно темна.

Карбышев опять заспорил.

— Не совсем так. В той мере, в какой тактика гражданской войны должна будет определить фортификационные формы, уже и сейчас кое-что ясно.

— Вы — гениальный «товарищ». Что же, например, вам ясно?

— Ясно, что в условиях гражданской войны приобретут очень большое, не только военное, но и политическое значение так называемые укрепленные районы.

— Вот как! Слушаю вас с величайшим вниманием. Неужели это ваше собственное измышление?

Карбышев пожал плечами.

— Конечно, нет. Или вы не заглядываете в директивы, которые к нам идут из Москвы?

— Черт побери! Заглядываю.

— И что же?

— Ничего.

Все-таки Карбышеву хотелось высказать вслух мысли, густо толпившиеся сейчас в его голове. Действительно последние московские указания прямо наталкивали его на целую систему интереснейших идей. Уже много раз замечал Карбышев, как точно выраженная словом идея необычайно быстро созревает в видимых формах для дальнейшего использования на практике. Идея — слово — чертеж — позиция. Посредством слова облегчается мысль, в чертеже слово уплотняется и затем оживает в земляных сооружениях.

— За маневренный период мировой войны, — начал говорить Карбышев, — по части укрепленных районов не было сделано решительно ничего. В позиционный период этой войны укрепленных районов тоже не существовало. Были укрепленные полосы с расчетом на отбитие фронтальных атак и — только. Теперь все это кончено. Гражданская война открывает совершенно новую перспективу…

— В чем?

— В тех чертах своей тактики, которые принципиально отличают ее от мировой войны. Невозможно не видеть, как тяготеют ее операции к населенным пунктам, как жмется она к шоссейным, к железным дорогам, как командуют ее маневрами реки и леса. В этом — новый характер гражданской войны. И такому характеру должна соответствовать фортификация.

— Чем?

— Укрепленными районами…

Азанчеев задумался.

— Укрепленных районов, действительно, не было не только у нас, но и у немцев, и у союзников. Кажется, и впрямь Москва хочет выжать из старой фортификации нечто новое.

Карбышев торопливо говорил:

— Самое новое заключается не в голой идее применения укрепленного района к задачам гражданской войны, а в другом.

— Очень интересно.

— Мы должны использовать укрепленный район как опорный пункт не только в военном, но и в политическом смысле.

— Москва путает военную тему с политической. А может быть, это вы спутали?

Карбышев не слушал.

— Укрепленный район — материальная и организационная база, — говорил он, — это опорный пункт Советской власти… Теперь слово, стратеги, за вами, а мы, инженеры, сделаем все необходимое…

Азанчеев отдувался, быстро записывая что-то в блокноте. И вдруг Карбышеву вспомнилось, как, вернувшись с Бескидов под Перемышль, он наивно выболтал этому самому Азанчееву свою тогдашнюю идею подготовки атак артиллерийской стрельбой гранатами по проволоке, как Азанчеев тотчас перехватил идею и выдал ее за свою. Сейчас повторялась почти такая же история. Только идея была другая, — не маленькая, лично Карбышеву принадлежащая, а громадная, ленинско-сталинская, общая для всех идея. И время иное, тоже громадное. Но маленький человек Азанчеев играл попрежнему большую роль. Карбышев потихоньку улыбался, глядя, как живо бегал по бумаге карандаш Азанчеева. Он даже радовался быстроте карандаша. Усвоив, присвоив себе идею, Азанчеев, наверно, захочет искать для нее путей успеха. А так как он может сделать больше, чем Карбышев, — пусть делает. «Слово, стратеги, за вами!..»

* * *

Высокий человек, с пышной вьющейся шевелюрой и большими серыми глазами, телеграфировал раненому Ленину от имени бойцов Первой армии: за одну ленинскую рану армия возьмет у белых Симбирск, за другую — Самару. Человек этот хорошо знал, что делал, давая такое обещание от имени бойцов. За Симбирском рухнули Ставрополь и Сызрань, и Первая армия продолжала рваться к Самаре, вдоль железной дороги и на пароходах по Волге. Вечером седьмого октября по улицам города мерно зашагали красноармейские отряды. А ночью политком Первой Куйбышев уже устанавливал в Самаре Советскую власть. На следующий день перед большим трехэтажным домом «Гранд-отеля» забурлила многотысячная демонстрация рабочих. Над главным подъездом дома висел балкон с нелепой решеткой стиля «модерн». На балконе столпились члены Реввоенсовета Первой армии. Широкоплечий, чуть-чуть сутуловатый, великан в кожаной тужурке радостной речью приветствовал освобожденный город. Это был Куйбышев — первый председатель. Самарского губисполкома…

Пропустить противника на западный берег Волги было нельзя. Надо было превратить Волгу в неодолимый для него водный рубеж обороны и подготовить этот рубеж к активному сопротивлению. Руководители полевых строительств совещались у начальника инженеров Востфронта. Неопределенность будущего многих пугала. Некоторые прямо рассчитывали на самое худшее. Почти никто не сомневался в том, что у белых — тяжелая артиллерия. Мысль отступала перед тревожными, воспоминаниями о позиционной войне: глубокие позиции, убежища от шестидюймовых снарядов… Карбышев пробовал рассеять гипноз. Но о своеобразии гражданской войны, об особой роли укрепленных районов мало кому хотелось слушать. Твердили: «Прожекторы… Минные заграждения… Шестидюймовые пушки Кане…» И только, когда выяснилось, что для подготовки Волги к активной обороне необходима прежде всего тщательная рекогносцировка ее берегов, разговоры и шум притихли.

Кому же поручить такое трудное дело? Студеные облака белого морозного воздуха катились по фронту. До ледостава на Волге оставалась неделя. От кого же можно потребовать фантастической быстроты в работе? А ведь обрекогносцировать берега предстояло от Тетюш под Казанью через Сенгилей, Ставрополь, Самару до Сызрани. Это — пятьсот верст. Кроме десятиверсток, не было никаких карт, никаких географических или гидрографических описаний. Рекогносцировочная партия получала пароход — и все. Когда это окончательно выяснилось, начальники полевых строительств дружно зашумели:

— Поручить Карбышеву… Карбышеву…

Почему именно — Карбышеву? Отчасти потому, что полевое строительство, которым он начальствовал, уже понемногу укрепляло волжский рубеж у Симбирска, работало в Самаре, производило рекогносцировку у Батраков и Сызрани. Но это — лишь отчасти. А главное заключалось не в том. Среди собравшихся в кабинете начальника инженеров фронта хлопотливых и разговорчивых «начвоенполестро» не было ни одного, который в той же мере, как и Карбышев, обладал бы свежестью точной мысли, безотказной готовностью и упорной охотой к делу. «Вокруг — мороз; впереди — неделя; глазомерные съемки, эскизные чертежи позиций; нет… не могу!» — Так думали «начвоенполестро», а вслух кричали:

— Карбышеву… Карбышеву…

— Дмитрий Михайлович? Глас народа — глас… Ну, как бы это сказать? А?

— Слушаю-с! Сперва поеду с партией до Тетюш, а оттуда — вниз. Выедем четвертого ноября. Вернемся — двенадцатого.

— Успеете?

— Да. Но…

— Что?

— Если люди будут бездельничать или путаться под ногами, я…

— Конечно, конечно… Мы всячески поддержим…

— Если потребуется — под суд.

— Экий вы… Ну, хорошо, хорошо!..

Двенадцатого ноября рекогносцировка берегов Волги действительно была закончена. Двадцатого Карбышев доложил ее «данные» начальнику инженеров фронта. «Данные» представляли собой прежде всего обстоятельное описание пунктов важного оперативного значения, удобных для активной обороны левого берега, выгодных и невыгодных для переправы, а затем — детальные проекты необходимых позиционных сооружений. Карбышев проектировал двойные тет-де-поны у Симбирска, Ставрополя, Самары и Батраков, укрепления у Тетюш и Сенгилея, позиции для тридцати четырех артиллерийских групп и еще одну отсечную. К «данным» прилагался рапорт о назначении следствия над полдюжиной саботажников.

* * *

На северном крыле Восточного фронта было плохо. Сдав белым Пермь, разбитые войска катились на запад. Армия Колчака спешила соединиться с англичанами, наступавшими с севера. Созревала непоправимая беда. Комиссия ЦК партии — Сталин и Дзержинский — выехала к месту катастрофы. Третьего января комиссия была в Вятке…

Что ни день, все отчетливее определялся маневренный характер гражданской войны. Для подгонки городов и селений к задачам обороны требовались большие военно-строительные работы. Под Саратовом, под Самарой они получали громадный размах. С декабря Карбышев обосновался в Самаре. Здесь ему подчинялось шестое военно-полевое строительство, одно из самых крупных на Восточном фронте. Карбышев строил Самарский укрепленный район. Никогда не работал он с таким воодушевлением, как в эту люто-морозную зиму восемнадцатого — девятнадцатого годов. Никогда не был так убежден в необходимости того, что делал, не знал с такой твердостью, как и что именно надо делать. Масштабы работы захватывали, — вся энергия и воля, весь темперамент расходовались без остатка. Позиции Самарского укрепленного района возводились не на одних лишь подступах к Самаре; они вырастали и под Сызранью и у станции Кинель. Эту последнюю, кинельскую, позицию возводил второй отдел карбышевского строительства. И вот, когда тридцатипятиградусный мороз звенел, перекатывая по земле горы белого тумана и рисуя на небе узоры из геометрических фигур, космы инея свисали с рабочих лошаденок до копыт, а люди тщетно прятали от льдистого ветра опаленные полярным холодом лица, Карбышев, выехав на Кинель, чтобы видеть своими глазами, как идет там работа, очутился у села Несмышляевки.

* * *

Перелом был создан посланцами Ленина: наступление белых на пермском направлении остановлено, попытка английских интервентов связаться с чехами и Колчаком сорвана, последствия тактической катастрофы ликвидированы. И положение Восточного фронта сразу улучшилось, так как успех на левом фланге отозвался удачами повсеместно. Оренбург и Уральск один за другим перешли в руки красных войск. Что сделали представители ЦК? Они сорвали планы белых по захвату Москвы с северо-востока, сковали их силы там, где они вели себя по преимуществу активно, и двинули вперед центральные и правофланговые армии Восточного фронта. Но армии эти были малочисленны и слабы. В Четвертой, взявшей Уральск, было, например, всего-навсего семнадцать тысяч человек, а растянута она была по фронту на триста пятьдесят верст. Ей еле удавалось прикрывать с юга и юго-востока саратовское и самаро-сызранское направления. В это время Реввоенсовет Республики назначил командовать ее войсками ярославского окружного военного комиссара Михаила Васильевича Михайлова-Фрунзе. Новый командарм привез с собой из Иваново-Вознесенска полк, сформированный из тамошних ткачей. Азанчеев шептал: «Кинематограф…» Итак, назначение состоялось. Но Фрунзе еще не вступал в командование.

Номер в гостинице «Националь», где разместился командарм, был, завален военно-историческими книгами. Беспрерывно то приходили к Фрунзе, то уходили от него руководители местных партийных и гражданских организаций. Связаться с ними было первейшим делом Фрунзе: в немедленном установлении этой связи он видел партийную основу своей военной работы. Новый командующий перелистывал книги, вчитывался в приказы по фронту и армии, в оперативные сводки, разговаривал с людьми. Плотноватый шатен с простым, светлым, бесхитростным лицом и ровным, никогда не повышавшимся голосом, он тщательно готовил себя к будущему. Январь ушел на эту подготовку. Диагоналевый военный костюм, сильно блестевший еще в Минске на земгусаре Михайлове, теперь окончательно износился. Особенно скверно было с коленками. Заказали новый. Фрунзе надел и похвалил. Но что-то было в новом костюме отвлекавшее, мешавшее погружаться в мысль. Фрунзе еще раз похвалил новый костюм, а потом снял и опять надел старый. Кто-то высказал недоумение по поводу затяжки с его вступлением в командование. Фрунзе улыбнулся. «Есть одно мудрое жизненное правило». — «Какое?» — «Сначала изучи, а потом решительно действуй!» Тридцать первого января девятнадцатого года он принял, наконец, Четвертую армию Восточного фронта и обратился к ней с приказом за № 4019.

Снежный блеск слепил глаза, ломило лоб, и в горле слипалось. Но Карбышев был не из зябких. Он живо ходил туда и сюда, повертывался и вглядывался в местность, Холмистая и лесистая, она позволяла скрытно передвигать войска с одной невидимой позиции на другую. Прекрасная местность! А что же сделано на ней по части фортификационных работ? Звонко топая сапогами по снегу, все плотней и плотней укутывая помороженное лицо заиндевевшим башлыком, младший производитель работ докладывал:

— Тянем сплошную траншею…

Действительно траншея тянулась через холмы и перелески, утопая в сугробах, прямая, ровная, и глаз не видел ей конца. Карбышев вспомнил недавно утвержденный проект. Все исковеркано… Все — вверх ногами… Чертова неумелость!

— Длина?

— Двадцать верст.

Карбышев отлично свистел, но талантом этим пользовался не часто. Однако сейчас он свистнул так протяжно и мелодично, что в воздухе как бы повис изумлением и тревогой рожденный чистый звук.

— Безграмотность… вот что бывает, когда бессмысленно заучиваются формы!

Младший производитель работ звонко топотнул ногами.

— Позвольте, товарищ начальник! О какой безграмотности вы говорите? Я с фортификацией достаточно знаком… Я всю германскую войну пробыл на фронте…

Вспомнив в эту минуту, как трудно бывало ему всегда ориентироваться в поле и как однажды, при отходе, случилось вывести окопы фронтом не к противнику, а от него, он почувствовал некоторое внутреннее беспокойство и добавил с досадой:

— Да, кроме того, и вы меня знаете…

Он раздвинул складки белого башлыка, и на Карбышева выглянуло давно знакомое, красивое и чистое, но сейчас опаленное холодом и покрытое волдырями лицо.

— Батуев?

— Так точно.

«Авк Батыев» был оскорблен до слез, и они действительно катились по его багровым щекам.

— Я всю германскую…

— Да ведь вы потому и говорите о германской, Батуев, что не знаете основ фортификации…

— Не понимаю!

— Постарайтесь понять. Фортификационные формы германской войны — всего лишь один из частных случаев того, что может строиться на поле. А сама фортификация подвижна и изменчива, как формы военной борьбы.

— Но есть же принципы…

— Какие? Вечные?

— Д-да…

— Нет таких принципов.

— А характер местности и сила артиллерийского огня? А маскировка?

— Принцип один: все эти условия то и дело меняются. Вот сюда, например, и легкая пушка не проедет, да и огонь у нашего противника самый слабенький, а вы такой маскировки понастроили, что загородили весь обстрел. Запомнилось вам кое-что из германской войны, заучили вы кое-что, и уж отказаться от заученного не можете. Эх, вы! В этом именно и заключается бессознательное отношение к делу. Ведь вы же и местность учитывать совершенно не умеете. Ухватили трафарет и… А тут — леса, холмы да болота!

Скверный привкус полузнания, который так ясно проступал в работе Батуева и в его рассуждениях, подействовал на Карбышева раздражающе. Нельзя, никак нельзя допускать этакого безобразия! Невозможно, чтобы подобные ошибки сходили с рук, как бывало раньше! Впрочем, и раньше Карбышев никому не спускал их. А теперь… здесь… под носом у неприятеля… и какого неприятеля! Дмитрий Михайлович резко повернулся к Батуеву.

— Я вам прямо скажу: и не думайте, что германская война сделала из вас настоящего военного инженера… Ничего подобного!

Батуев вздрогнул. Судорога злости изуродовала его лицо.

— Продолжайте учить, коли хочется, — вызывающе сказал он, — посмотрим!

— Да, надо учить… Слушайте! Выяснилось, что бои на Восточном фронте ведутся за города и деревни, — за те места, где войска находят себе кров и пищу. Позиции без жилья, если они даже и хорошо укреплены, обходятся войсками без боя. Характер войны — ультраманевренный. Все операции группируются возле дорог. Артиллерия участия в боях почти не принимает. Все это совсем непохоже на позиционный период германской войны. Значит, и фортификационные формы нельзя брать оттуда, а надо придумывать их заново.

— Например?

— Формы позиций должны быть самыми легкими, — группы, группочки. Эти группы надо располагать возле селений. А если селений нет, надо строить жилье.

— Ну, знаете… Всегда мы считали, что селения — самое опасное соседство для позиций… Мы их всегда обходили…

— А теперь я вам приказываю поступать наоборот. Сейчас селения должны определять направление позиций. То, что было бы грубой ошибкой в позиционной войне, теперь — правило. А так как селения лежат обычно в лощинах, у воды, то…

— Чудеса в решете… — пробормотал Батуев.

— Словом, все, что вы тут настроили, никуда не годится. Линейные укрепления в маневренные условиях гражданской войны — чепуха. Укрепленная линия вовсе не должна быть сплошной китайской стеной рубежей. Совершенно достаточно, если она прикрывает лишь те точки и направления, которые облегчают маневрирование. Комбинация из нескольких опорных пунктов, включая тыловые, — это узел сопротивления…

— А почему это лучше «китайской стены»?

— Вот почему. Когда сплошной рубеж бывает прорван в одном месте, волей-неволей приходится очищать его на всем протяжении. Стало быть, такая китайская стена просто не нужна. А узлы сопротивления надо развивать до той степени, которой требует важность прикрытых ими на позиции точек и направлений. Тут и действительная огневая связь между опорными пунктами, между узлами и еще многое другое, вам, вероятно, более или менее известное. Поняли?

— Разумеется.

Холодное пламя бушевало на месте солнечного пятна, смутно выступавшего до сих пор из белой прорвы буранного неба. Сыпалось сверху и по низу дуло, как в трубе. Словно чья-то метла гнала белую пыль по снежному насту. Поземка с присвистом хлестала по ногам. Красные блики на снегу постепенно принимали лиловый оттенок. День заваливался за синюю черту горизонта.

— Морозяка! — поежился, наконец, Карбышев, — едем, Батуев, к вам в деревню чай пить…

* * *

На улице было очень холодно. Свет в окнах казался зеленым. Над огородами висели густые клубы белого тумана. Батуев с трудом отходил от мороза и злости. Только обивая сапоги у крыльца избы, в которой стоял, он возвратил себе способность говорить более или менее спокойно, хотя и несколько деревянным языком.

— Помните, Дмитрий Михайлович, телеграфиста Елочкина? Был такой у Лабунского на Карпатах…

— Елочкина я еще по мирному времени, по Бресту знаю. А что?

— Я здесь у отца его стою.

— Неужели? А где сам Елочкин?

— Недавно мобилизован и поехал под Пермь…

Отец Елочкина оказался крепким, сухощавым стариком, с живыми острыми глазами; голова у него была лысая, как биллиардный шар, а борода — двойная, широкая, как у адмирала Макарова на портретах.

— Пуфтим, боэрь![27]

Карбышев посмотрел с удивлением. Старик, разъяснил:

— Это я — по латинскому. Когда в Бессарабии с полком два года стоял… Пожалуйста! Зимно нынче, холодно, — приговаривал он, расставляя по столу битые чайные чашки на черепках, бывших раньше блюдечками, — хоть и без жены, один, вдовцом, прозябаю, а чаек из последнего держу. Настоящий чаек, китайский, он же и копорский, по месту произрастания, а коли совсем попросту сказать, «Иван-чай». Ведь вот — чай… чай… Не бог весть что, — трава, а приятно…

Старик был разговорчив и подвижно-деловит. Он говорил, а руки его двигались и с удивительной незаметностью, как бы само собой, делалось у него под руками то одно, то другое. Вот уже и чай разлит, и до сына Степана договорились, а кряжистая, шишковатая спина дяди Максима все мелькает в разных углах избы, и сам он никак не может угомониться. Узнав, что Карбышев с давних пор знал Степана, старик ужасно обрадовался.

— Таланы, сударь, бывают разные. Есть такой талан, чтобы по-господскому манежиться, а есть и такой, чтобы трудом выбивать. Степка мой — трудовик. И слесарь приметный, и по грамотности стихи ладит, и еще… весной в центр большущее письмо отправил. Говорил, будто в науке изобрел. Уж как это — судить не могу… Мой талан, стариковский, один был. С самой турецкой войны наживал его, а тут собакам кинул. Ха-ха-ха!

— Что за талант? — осведомился Карбышев.

— Ревматизмом он был болен с турецкой войны, с Шипки еще, — сказал Батуев, — погоду загодя чуял — лучше нельзя. Предсказывал, точно барометр…

Старик закивал головой.

— Во, во… Бывало постановлю: быть невзгодью. Мужички меня, Фоку, и спереди и сбоку. А чем баро… барон-от виноват, коли погода дурна? Ха-ха!..

Елочкин махнул рукой.

— А теперь шпортился! Лег перед войной германской в больницу. Так они, маята, возьми, да меня и вылечи. И лишились мужички здешние самого верного предсказателя. Раньше за болезнь в ругню меня брали, теперь — за здоровье. Ха-ха-ха!

И Карбышев смеялся, и Батуев, прекрасно знавший эту историю. Но всех веселее смеялся старик.

— Ха-ха-ха! Ха-ха-ха! Да мне на них, на здешних-то, плюнуть! В Неомышляевке-то у меня ни роду, ни племени, ни тычинки! Солдат ведь я. Панья матка бога![28] Это я — по-французскому. Когда в Польше с полком стоял, очень отлично выучился…

Старик говорил, расхаживая по избе, и время от времени с любопытством поглядывал на Карбышева. Гость тоже был подвижен, но не суетлив, и нравился хозяину обстоятельностью своей повадки. Вдруг подсев к Карбышеву, дядя Максим перешел на «ты».

— А что я скажу, сударь… Гляжу на тебя, вижу: ведь и ты, вроде как Степка мой, тоже из трудовиков, — ай нет? Человек ты трудистый, удумчивый. О нужном хлопочешь. Да и простой же ты человек! Вишь, и лик-то у тебя в шадринках — не из татаровей?

«Шадринками» дядя Максим называл по-уральски темные пятна на щеках Карбышева, действительно, похожие на неглубокие оспинки.

— Я у Аксена, — старик кивнул в сторону Батуева, — ни об чем спросить не могу. Он и сам-то не больно знает, да еще по дворянской своей вольности такого нанесет, что сложить негде. Зяблое семя из земли не торопится, — по положению. А у тебя спросить хочу.

— О чем?

— О большевиках.

— Спрашивай.

— Вот они теперь власть забрали, имеют ее, власть. А куда дальше стремятся? Чего достигают? И того им мало, и сего не вполне. Вот и война… Из-за чего она?

Карбышев порылся в нагрудном кармане гимнастерки и вытащил из пачки бумаг одну — папиросный листок, густо покрытый синим машинописным шрифтом. Он развернул листок. Сверху стояло: «Приказ войскам IV армии Восточного фронта от 31.1.1919 года за № 4019».

— Коли спрашиваешь, слушай: «Здесь, на фронте, решается судьба рабоче-крестьянской России; решается окончательно спор между трудом и капиталом. Разбитые внутри страны помещики и капиталисты еще держатся на окраинах, опираясь на помощь иностранных разбойников. Обманом и насилием, продажей родины иностранцам, предательством всех интересов родного народа они все еще мечтают задушить Советскую Россию и вернуть господство помещичьего кнута. Они надеются на силу голода, который выпал на долю центральных губерний, вследствие отторжения от России богатых хлебом окраин. Напрасные упования!»

Старик слушал с закрытыми глазами. Теперь он открыл их и прошептал восторженно:

— Прости нас, господи, в предпоследний раз! Ну, и голова! Так и вложил в душу!..

Долгий разговор подходил к концу.

— А мужики что думают? — спросил Карбышев, — все в одно? Или кто куда?

— Не все, не все, сударь, — тихо, с какой-то грустной значительностью проговорил старик, — нет, не все. У коих кармашек пухлей, те — супротив. Очень! Весьма! А наш брат, конечно, по-своему судит: кто поголей, побесштанней, эти — да. Эти прежнего терпеть не могут. К новому лепятся. Ведь тут как сказать? У меня лошадка дома одна-единая. Одна лошадь, а везет по-разному. Свое положу — везет да башкой махает. А случалось барское возить — с места не идет, шкуреха, еле из-под кнута дергает, — тяжело ей барское-то! Вот ведь как!

— Понятно! — засмеялся Карбышев, с удивлением замечая на лице Батуева неприязненную гримасу. — А кулаки, говоришь, на стенку лезут?

— У-у-у, не приведи, господи!

И дядя Максим уже совсем шепотом договорил:

— С места мне не сойти, коли не забунтуются! Факт!

* * *

В феврале был отбит натиск белых с подступов к Волге. Но натиски могли еще не раз повториться. И тогда Самарскому району предстояло бы выполнить свою роль полевой крепости с общим протяжением позиций на сто пятьдесят верст. От Нового Буяна и Заглядовки до Майтыги и Воскресенского на юге, от Ставрополя и Усы на западе до реки Самары на востоке, — все это был укрепленный район. С его огромной территории одно за другим выезжали советские учреждения, и население исчезало целыми деревнями. Карбышев был начальником инженеров района. Не проходило дня, чтобы Фрунзе не вызвал его к себе или не приехал на позиции сам, чтобы осмотреть новое укрепление, посоветоваться и приказать, — всегда аккуратный, всегда подтянутый и простой, совершенно простой. Много всяких начальников видел Карбышев, но этот человек был первым, которого он готов был признать за начальника без скидки на форму и чин, без надбавки на знаменитость, — начальником в небывало полном, существенном и, главное, новом смысле старого слова. Был у него и еще один, непосредственный и прямой начальник, которому он подчинялся с такими же увлечением и охотой. Это — комендант Самарского укрепленного района Куйбышев…

Если бы Карбышева спросили в те кипучие дни: «А где вы живете, товарищ?» — он бы не сразу ответил. Конечно, не в голой степи, не в случайно подвернувшейся избе, не на сеновале, — а где? Вероятно, в Самаре. По крайней мере Лидия Васильевна, несомненно, жила в Самаре. Сперва на Дворянской улице, а потом на Соборной площади в квартире с балконом. «Когда же она переехала?» — «Не знаю». — «А кто ее перевез?» — «Хм!..» Калейдоскоп жизни был так ярок, и шум ее так густ, что приглядеться, прислушаться положительно не хватало времени. А счастье зрело, росло в самарской квартирке с балконом. И радостью обжигалось сердце, стоило вспомнить о нем. Лидия Васильевна должна была сделаться матерью в самом начале лета…

Однако как бы ни был захвачен своей работой Карбышев, его прямой начальник был еще занятее. Политический комиссар и член Реввоенсовета Четвертой армии, комендант укрепленного района Куйбышев то и дело председательствовал на партийных конференциях и съездах Советов, в губисполкоме и горсовете, в ревтрибунале и на митингах в цирке «Олимп». Именно его избрали делегатом на Шестой Всероссийский съезд Советов, Партийно-политическим и административным обязанностям Куйбышева положительно не было счету, но он выполнял их все. Для его богатырской натуры не существовали ни перегородки между днем и ночью, ни время вообще, ни расстояния, ни трескучие морозы жестокой тогдашней зимы. То днем, то ночью сопровождал его Карбышев в объездах по отделам строительства, и везде, где они появлялись, работа горела. Окопы рылись в рост, колючка тянулась в три ряда, и во множестве сбивались блокгаузы. Старые степные курганы превращались в блиндажи для артиллерийских наблюдательных пунктов; перекрытые сверху накатником, строились блиндажи эти очень прочно.

Сильный и ловкий, ходит по позициям Куйбышев. Видит, как ерошат люди степную гладь, как тащат мешки с песком, с углем, с замерзшей в булыгу картошкой. Видит, от беспокойства дрожит; и вдруг летит тулуп с его плеч, лопаются петли на кожанке, сам Куйбышев взялся за дело, — тащит мешок за мешком. А потом — отдых в полуготовом блиндаже, у добела раскаленной жестяной «буржуйки», в жаре, духоте, тесноте, за кружкой нестерпимо горячего чая. Куйбышев и кожанку сбросил — сидит в гимнастерке, гладит усы, редкие под носом и густые к краям губ, — настоящие татарские усы.

— Белые? — говорит он, — на белой пыли белая черта. Вот и все!

Он упирает прямо в Карбышева свои большие серо-голубые глаза.

— Вот и вы натолкнулись на этот белый оттенок, когда рекогносцировали Волгу. Рассказываете: подал, дескать, рапорт, а толку нет. Я думаю, что Азанчеев подмял под себя ваш рапорт. Но дело не в том. Вопрос — как заставить? Это не значит — принудить. На моем, революционном языке заставить — это с умом подойти, разъяснить необходимость, убедить, раскрыть глаза. Вот как надо заставлять людей работать на революцию! И не следует путаться в словах…

Он слегка поежился, как бы стесняясь того, что пришло на язык. Но застенчивость и веселость жили в нем рядом. Он засмеялся и сказал:

— В детстве я все путал слова «караул» и «ура». Приду, бывало, в восторг и заору: «Караул!» Струшу чего-нибудь: «Ура!» Ха-ха-ха-ха… Давно это было, еще до Омска…

— Разве вы из тех мест, товарищ Куйбышев?

— Пожалуйста, не дивитесь: в девятьсот пятом году окончил полный курс Омского кадетского корпуса.

Мелодичный свист Карбышева неожиданно разнесся по блиндажу.

— Что это с вами?

— Ничего. Стало быть, мы — однокашники.

— Как так?

И тут начались счеты, справки, выкладки и догадки.

— Итого — я на восемь лет вас моложе…

— А корпус я кончил раньше вас на семь лет.

— Ну, конечно, так и выходит: пока вы доучивались в Питере да гнули службу на Дальнем Востоке, я околачивался на кадетской скамье. Но заметьте: еще мальчишкой, с девятьсот четвертого, примкнул к большевикам. Сунулся после корпуса в Военно-медицинскую академию… Выгнали за политику… Отец мой был полковником. Так взялись, что и по нему пришлось. Очень за меня тогда взялись, очень…

Куйбышев неслышно шевелил полными губами, будто высчитывал что-то.

— С пятого по шестнадцатый восемь арестов — в Омске, Томске, Питере, Самаре. Судили три раза. А ссылали четырежды — в Каинск, Нарым, под Иркутск и в Туруханск. Биография? А?..

Вскоре после памятного разговора с Куйбышевым приблизительно в тех же местах, опять в блиндаже и у раскаленной железной печурки, довелось Карбышеву отогреть заехавшего на позиции Азанчеева. Леонид Владимирович с кем-то неудачно для себя сцепился в штабе фронта и был оттуда довольно ловко «спущен» в штарм Четвертой. Зато здесь твердо стал на ноги, сразу захватив роль всезнайки и эрудита. Да и по должности оказался ближайшим к командарму лицом. Одно время ему мерещилось, что гражданская война будет чем-то вроде церемониального марша. Красноармейцы наденут на себя венки, возьмут в руки трубы и литавры, запоют, зашагают, и все вокруг рушится и падет. Но постепенно выяснилось нечто совсем другое. И это другое ужасно не нравилось Азанчееву. Одно дело лезть в огонь под Седлиской, — то было для него дело свое, кровное, близкое, многообещавшее и даже выполнившее кое-что из обещанного, — белый крестик Георгия, генеральство… А тут? Что это такое? Мороз, голодовка, коклюш у ребенка, истерики жены, совершенная беспросветность в будущем, какие-то дурацкие карьерные просчеты, — и для чего все это? Зачем? Почему?..

Гость и хозяин сидели возле «буржуйки», молча наблюдая, как огнистые зайчики прыгали на ее оранжевых боках. Леонид Владимирович был, как теперь это с ним часто случалось, в самом пессимистическом, почти подавленном настроении духа. Так они молчали довольно долго. Наконец, Азанчеев ожил, достал из кармана стеганых штанов мешочек с махоркой и принялся неумелыми пальцами скручивать «козью ножку».

— Вы получили на прошлой неделе, — вдруг спросил он, — эту самую… Ну как ее? Ну — «карьи глазки»?

— Воблу?

— Да. Воблу. Получили?

— Получил.

— А как вы ее едите?

Карбышев усмехнулся.

— Ударю раз пять по столу и…

— Плохо. Нельзя так.

— Почему?

— Много отходов.

— А как же надо?

— В печную отдушину на десять минут, а затем — в мясорубку. И — никаких отходов.

Он говорил это очень серьезно. Даже ни тени улыбки не было на его унылом лице.

— Я не понимаю, — с досадой сказал Карбышев, — как можно предаваться этакой меланхолии.

— Вам, вероятно, нельзя, а мне можно. Помните, я однажды говорил вам, что тяготею к профессорской работе? Академия Генерального штаба открыта. Она разместилась в Москве, на Воздвиженке, в великолепном здании Охотничьего клуба. Товарищ Свердлов произнес на торжестве ее открытия прекрасную речь. Ну скажите мне, Карбышев… Ну что я тут делаю? Ну разве не там мое настоящее место, где еще сохраняются остатки старой военной науки, где, повидимому, собираются сейчас люди, олицетворяющие собой эту науку, и которым лишь революция помешала стать полководцами? Почему же я здесь, а не там?

— Революция помешала вам стать полководцем?

— Кто знает? Во всяком случае человек, не окончивший академии генерального штаба, не может рассчитывать на то, чтобы сделаться настоящим полководцем. Он всегда останется игрушкой в руках своего начальника штаба.

— Вы говорите странные вещи. Ведь ни один великий полководец, начиная с Александра Македонского до Суворова и Наполеона, не кончал академии генерального штаба. В войну семьдесят седьмого года прославился Гурко. Но он академии и не нюхал…

— А Скобелев?

— Скобелев кончил академию последним. А вот в японскую войну почти все высшие начальники, с Куропаткиным во главе, были из офицеров генерального штаба. И что же вышло? Куриная слепота…

— Довольно, довольно, — сказал Азанчеев, и тон холодной насмешки явственно прозвучал в его голосе, — я все это не хуже вас знаю. Но я говорю вам, что тоскую по своей среде. Я очень внимательно наблюдаю за нашим командармом. У него вид хорошего земского врача. Однако он может объясняться по-французски и даже английские журналы читает со словарем. Я скажу вам искренне, что иногда любуюсь им и спрашиваю себя не без изумления: «Что же в конце концов выйдет из этого человека?»

— Заметьте: Фрунзе не кончал академии.

— Д-да… Иногда, размечтавшись, я вижу себя в Москве, среди старых товарищей генштабистов. И будто бы мы учредили орден бывших офицеров генерального штаба. А магистр…

— Вы?

Азанчеев не ответил. Не мог же он объяснять, как ужасно действует на его нервы неудовлетворенная потребность в людях, к которым можно относиться свысока на, самом законном основании, без жалкой игры в равенство, без мимики, намеков, недомолвок, аллегорий, усмешечек и анекдотов… Низко опустив голову, он застыл перед печкой в тяжелой неподвижности. Карбышев быстро встал и еще быстрее выскочил из банной духоты блиндажа на холод, под звезды, в чистый и звонкий ночной простор…