4. ДНИ СКОРБИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

4. ДНИ СКОРБИ

Дни приходят и уходят, а вместе с ними приходит и уходит довлеющая ими злоба. Если бы не эта довлеющая злоба дня, занимающая нас целиком и полностью — чем бы было жить в этих местах ужаса и отчаяния? Идут дни, меркнет ушедшее и довлеющая злоба засыпает пеплом забвения прошедшее, оставляя в сердце боль и тоску.

Уже в начале зимы, запасшись хорошей котомкой, отправился я в Кремль за получением сухого пайка. Чем ближе я подходил к Кремлю, тем яснее чувствовал приближение к гнезду отвратительного паука, сосущего нашу кровь и дурманящего нас ядом тоски и отчаяния. Встречные команды измученных людей брели, как и всегда, покорно и равнодушно. Ни одного не только улыбающегося лица, но даже просто не тоскливого.

В Кремле обычная, еще более жуткая жизнь для отвыкшего от этих стен человека. Ведь я теперь — глубокая провинция и «город» меня, отвыкшего от его воздуха, ошеломляет своей, как будто живущей тут всюду, тоской.

В хвосте за сухим пайком я встречаю несколько знакомых по Новороссийской тюрьме. Сокамерник, ярый самостийник Голота рассказывает про свою семью, показывает недавно полученную карточку жены — миловидной украинки, маленькой дочки Одарки.

— У вас через год срок кончается, кажется?

— Через два, — вздыхает Голота.

Он еще рассказывает всякие пустяки про свою веселую дочку, показывает свои рисунки. Их он намерен послать домой. На лице его такая радость и восторг. Он прячет где-то у себя на груди заветные письма.

Осенью я встретил Голоту недалеко от могилы Кудеяра. Он шел понурый и туманный.

— Голота, ну, что пишет жена, как здоровье дочки?

Он посмотрел на меня печально и едва слышно сказал:

— Уже больше не пишут: жена вышла за другого.

Наконец, я добрался до прилавка, где производилась выдача. Этим делом были заняты священник и два монаха. Вообще, в первые годы «соловецкой истории» на всехь местах, где требовалась от рабочего честность, где имели дело с материальными ценностями, работали священники. Впоследствии их сменили в лагерях евреи.

Священник нашел в списке мою фамилию и начал награждать меня соленым мясом, соленой рыбой, картофелем, луком, свеклой, морковью, мукой для заправки супов, маслом, крупой и сахаром.

Нагрузившись продуктами, я медленно возвращался обратно. Около сельхоза меня уже поджидал Серебряков.

— Придется обождать, — встретил он меня, — я везу в питомник груз и сельхоз нам даст через час лошадь.

Это было для меня очень кстати. Между тем раздался сигнальный свисток на поверку. Мы вошли на общий сельхозский двор.

— Здесь на дворе будет поверка вновь прибывших, — сказал Серебряков.

— Каких вновь прибывших?

— Разве вы не знаете? Соловки буквально наводняются новыми этапами; Кремль полон людьми. Посмотрели бы вы что творится в двенадцатой и тринадцатой ротах. Видите здесь новые конюшни? В них загнано около тысячи человек, прибывших вчера.

Новые конюшни замыкали всю восточную сторону сельхозского двора, они были выстроены этим летом.

Двери конюшни открылись и оттуда начали выходить на поверку новые для Соловков люди. Я пытаюсь издали рассмотреть их лица — не встречу ли знакомых или близких. Вышедшие между тем выстраивались прямоугольным четыреугольником. По их поношенной арестантской одежде, изможденным лицам, я догадался — это, вероятно, с лесозаготовок на материке. Так оно и оказалось впоследствии, хотя между старыми каторжанами попадались и свежие люди, еще не вкусившие каторжной жизни.

Кажется, появляется тиф. Люди набиты как сельдги в бочке. Утром из этой конюшни, когда все выйдут на поверку, вынимают пять, шесть, а иногда и больше мертвецов. Трудно установить даже фамилии умерших. Люди прибывают с разных сторон и друг друга не знают.

— Но ведь если это тиф, тогда половина Соловков вымрет, — сказал я.

Серебряков пожал плечами.

— Мы присланы сюда на уничтожение. Этого от нас никто не скрывает.

Уже совсем стемнело, когда живая змея из людей опять поползла в большую конюшню. Наконец, мы отправились в питомник. По дороге, перед сортоиспытательной станцией, нам встретились три темных фигуры. Я скорее угадал, чем узнал в средней фигуре Петрашко. По бокам его шли два охранника, вооруженные винтовками.

* * *

Я принял крольчатник в совершенно разгромленном виде: животные испорчены, больны самой скверной кроличьей болезнью леписепсисом (насморк), помещения для них совершенно не подходящи и вдобавок они сидели исключительно на сухом корме, не получая зеленк. Данный мне в помощь Самойлов в сущности ничего не делал. Он целыми днями сидел у окна кроличьей кухни и повторял одно и то же:

— Десять лет… Десять лет…

Был он из «красных купцов» и верил в коммунистическую законность.

Пришлось мне на себя взвалить огромную работу: приспособить кроличьи клетки и помещения для правильного хозяйства, перевести кроликов на зеленый корм. Вот за этим зеленым кормом я ездил сам на маленькой лодке-душегубке по зеленым островам.

В первый раз, очутившись один на зеленом острове, я едва мог приняться за работу по сбору трав — до того меня опьянили новые ощущения свободы, сознание, что власть чекистов осталась где-то там, в Кремле и я здесь один и предоставлен самому себе. Но среди этих ощущений внезапно меня охватывала тоска, вспоминались погибающие где-то там, в чекистском вертепе соратники. Самое скверное в этих ощущениях, конечно, было бессилие что либо сделать для спасения их и себя.

Возвратившись в крольчатник, я с особым усердием принимался за работу, желая потушить острую сердечную боль. Впрочем — в конце концов опять в глубине сердца рождалась надежда на будущее: авось, все это кончится более или менее благополучно.

Как-то вскоре в крольчатник зашел Михайловский. Посмотрев на мои кустарные сооружения для молодняка прямо на полу крольчатника, на животных в клетках, он выразил свое удивление:

— Вот сразу видно — по хозяйски все делается. И животные другими стали, ни одно к сетке не подходит.

— Вы им совершенно не давали воды, ограничиваясь только корнеплодами, оттого они у вас на сетку и лезли, — заметил я.

Вставал я в шесть утра, шел в крольчатник, доил трех коз «прикомандированных к крольчатнику», кормил и поил кроликов, а затем уже принимался сам за традиционное чаепитие. Все в крольчатнике было приспособлено для работы весьма плохо, и приходилось мне кустарничать.

Крольчатник быстро поправлялся. Молодые, до меня вымиравшие, кролики перестали падать, молодняк, мною захваченный и поправленный, стал совсем хорошим. Мрачный Туомайнен заходил иногда в крольчатник и с большим удовольствием смотрел на мою работу. Увидав первые полученные мною и выкормленные до двухмесячного возраста отличных кроликов, даже и Туомайнен не удержался от похвалы:

— Вот это я понимаю, это кролики.

Так шли дни здесь на этом участке жизни, отделенном от юдоли слез и отчаяния. Что оставалось нам в нашем положении? Конечно, только ждать, когда же петля вокруг нашей шеи будет затянута.

Молодой серб Божо, заведующий звериной кухней и продуктами продовольствия для животных, заходил иногда ко мне и мы проводили с полчаса-час в беседе с глазу на глаз. У него, стоящего близко к дому директора, можно было не только узнать о происходящем в ротах Кремля и острова, но и на правящих верхах. В то время правящая головка совсем не подходила на жуирующих чекистов: чекисты лицом к лицу столкнулись с опасностью быть сметенными с лица земли. Они то ведь знали свое окаянство, как знали о своей участи, если бы в руки восставших перешла власть на острове.

Божо рассказывает:

— Тревога в Кремле ужасная. Все чекисты и охрана на осадном положении: всегда одеты, всегда готовы выступить по тревоге… И, очевидно, есть от чего.

Еще-бы! Палачи привыкли иметь дело с бутафорскими делами, ими же самими сочиненными, привыкли иметь дело сь людьми морально убитыми подвально-концлагерной системой. Здесь же нашлись люди, сохранившие не только свое лицо, но и волю к борьбе.

Божо заметил мое состояние и, вероятно, почувствовал мою связь с заговорщиками. Он старался отвлечь мои мысли о соловецком несчастье, рассказывая о Югославии.

— Жаль вот обратный путь закрыт мне на родину. Согласен бы какое угодно наказание принять за свое дезертирство. Да, разве у нас такие законы? Здесь за пустяки смертная казнь. У нас за подобные преступления только тюрьма или наказание в порядке административном.

— Что же вас заставило бежать в Россию?

— Ведь я же представлял себе Россию совсем по-другому. Сколько труда было перебраться через границы. Здесь, после перехода границы я попал прямо в подвал. Первым делом мне предложили подать заявление о приеме в советское подданство. Конечно, я подал заявление и немедленно и без всяких формальностей таковое получил.

— Не завидую, — сказал я. — Однако, неужели у вас в Югославии нет настоящих сведений о Советском союзе, о коминтерне.

Подпольная агитация имеет у нас большой успех в распространении коммунистических идей. Нас просто коминтерн обманывал. Теперь вот на практике я испытал и вижу в деле коммунистические идеи. Так ведь меня на родину не пустят.

— А если попытаться нелегально пробраться?

Божо безнадежно машет рукой.

— И пытаться не буду. В лучшем случае опять в лагерь попадешь. Вот вам пример: заговорщики пытались — что из этого вышло? Ведь их ждет поголовный расстрел.

Божо взглянув на мое побледневшее лицо, спохватился, что-то пробормотав, пожал мне руку на прощанье и ушел в темноту ноябрьской ночи.

* * *

В кухню крольчатника вошел крепкий человек среднего роста, одетый в бушлат, стеганые арестантские штаны и «вольную» шапку. Я мельком на него взглянул и, продолжая работать, спросил, что собственно нужно пришедшему.

— Неужели не узнаете?

Я бросил работу и начал трясти в радостном приветствии руку пришедшего.

— Найденов, да как это вы сюда пробрались в такия захолустья?

Найденсв смеется.

— Я же вам говорил — записался плотником. Вот теперь строю здешний питомник. Я, собственно, н помещаюсь тут у вас над крольчатником. Сегодня только от письмоносца Пятых узнал о вашем здесь присутствии.

— Давно из Кремля?

— Всего несколько дней.

— Что там нового?

Найденов нахмурился и посмотрел на меня испытующим взором.

— Новости паршивые, — медленно начал он. — Аресты. Люди исчезают неизвестно куда. Хотя, кажется, теперь уже недели две как аресты прекратились. А у вас здесь арестов нет?

Я пожал плечами.

— Пока нет.

— Я думаю больше арестов не будет, — сказал Найденов.

— В чем же тут дело? — нерешительно спросил я. — Какие там слухи.

Найденов усмехнулся.

— Слухи, конечно, разные. Если их распускает ИСО, так они говорят о предстоящей общей расправе с заключенными вообще.

Помолчав, Найденов сказал:

— Мне Матушкин рекомендует вас как совершенно надежного человека, поэтому не будем играть в прятки. Как вы, конечно, знаете, провалился соловецкий заговор. Чем все это кончится — неизвестно. Однако, как оказалось — заговорщики народ стойкий и едва ли кого выдадут. Знают то ведь о загозоре всекаэровские Соловки.

Конечно, Найденов был прав. По угнетенному виду многих моих знакомых соловчан я угадывал об их причастности к заговору. И вот, несмотря на это, он все же остался для чекистов тайной до пустякового случая, провалившего заговорщиков.

Мы еще с полчаса разговаривали с Найденовым с глазу на глаз.

Прощаясь со мной, он говорил:

— Вот здесь благодатное местечко. И даже лодки есть. Дело не плохое для следования одиночным порядком без ведома начальства.

* * *

Двадцать второго ноября 1929 года уже под вечер я шел в Кремль в пятнадцатую роту с поручением. Голые скошенные поляны, унылый скрипучий лес навевал тоску и давил сердце. Я торопился выйти из лесу и попасть за светло в сельхоз к Матушкину.

Вот и сортоиспытательная. При виде домика, где жил Петрашко, я с тоской подумал о грозящей ему участи. Ведь если я жив и даже иду сейчас как некий свободный гражданин, без конвоя, то только по его благородству и мужеству.

На широкой долине от сортоиспытательной до Кремля гуляет ветер, гудит в телефонных проводах и гонит одиночные листья. Уже темнеет. В Кремле и во всех зданиях сельхоза горит электричество. Я иду в густеющей темноте как очарованный, не обращая внимания на пронизывающий холод, направляюсь к свету.

В общежитии сельхозских рабочих Матушкин отводит меня в сторону.

— Сегодня наши погибают, — шепчет он.

— Все? — едва мог выговорить я помертвевшими губами.

— Все.

Я не помню как выбрался на широкий сельхозский двор. Холодный ветер по-прежнему гудел в проводах, по-прежнему во мраке полярной ночи блистали освещенные окна. Я брел в Кремль как автомат…

На электростанции завыл сигнальный свисток. Мне нужно было пробираться обратно. Я вышел из пятнадцатой роты, направляясь к Северным воротам.

— Куда?! — окрик сзади.

Я оглянулся. Меня догонял чекистский патруль.

— Вернуться немедленно в роту! Пробую протестовать:

— Я из пушхоза. Мне нужно вернуться в пушхоз.

— Без разговоров! — кричит чекист.

Иду обратно в пятнадцатую. Только к полуночи удалось мне выбраться из Кремля и опять найти Матушкина. Взволнованный и нервный, правдист рассказывает:

— Чекисты заняли все входы и через Святые ворота вывели шестьдесят три заговорщика, приговоренных к смерти. Конечно, в этой группе были Петрашко, Чеховской, профессор Покровский, скауты и моряки.

— Недавно возвратилась подвода с Секирной горы, — продолжал Матушкин. — подводчика вызвала охрана. Повез он по Секирной дороге двух стрелков. Доезжают до раздорожья на Савватьево и вдруг лошадь как шарахнется. Стрелки вскочили и швырнули на воз три трупа, валявшихся на дороге. Убитые шли с большой партией еще нерасстрелянных заговорщиков на Секирную. Их, очевидно, убили пьяные чекисты.

Измученный переживаниями, пришел я на унылый, пустынный берег ближнего залива. В темноте у ног моих шумит прибой. Я пробую продвинуться к берегу и попадаю ногою на скользкий камень и, поскользнувшись, сажусь на влажную землю.

Море шумит. Я не могу овладеть током мыслей, стремящихся помимо моей воли все туда же — к месту гибели друзей, не могу стряхнуть с себя невыразимой тоски. На глазах закипают слезы.

Поднимаюсь с земли и медленно иду, запинаясь в темноте о валуны. Мне нужно идти пять километров до дежурного перевоза. Тропинка то и дело выскальзывает у меня из-под ног. Я стараюсь найти ее снова, скользя по камням, натыкаюсь на лапы молчаливых елей, падаю, поднимаюсь и иду опять.

Наконец, начал сереть восток и между елями стали просвечивать воды морского залива. Вот и перевоз. Я усталый валюсь под прибрежную ель и лежу молча, будучи не в силах даже крикнуть перевозчику.