8. НА ПУТИ К ИЗБАВЛЕНИЮ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

8. НА ПУТИ К ИЗБАВЛЕНИЮ

Теперь мы раз в неделю производили нивелировку и определяли сколько еще остается в теле канала невыбранного грунта и камня. В помощь нам командировали еще одного землемера.

Каково же было мое удивление, когда этот землемер оказался черноморцем Ивановым, братом зава землеустройством, с которым я служил перед арестом и заключением в концлагерь.

Иванов, сильно постаревший и осунувшийся, с грустью рассказывал о черноморских землемерах.

— Весь землеустроительный аппарат попал сюда в концлагерь. И вы тоже, если бы оставались служить, все равно бы не миновали лагеря. Кто бы мог подумать, что так, за здорово живешь, исправный и добросовестный работник мог угодить на каторгу. Дело наше, конечно, липовое и гроша ломаного не стоит. Где-то там на верхах состряпали проект колонизовать девственные горы и леса Черноморского побережья. Разумеется, в срочном порядке начались подготовительные работы: съемка, таксация почв, разбивка. Работа в горах сумасшедшая. Но по срочным заданиям дни и ночи работали. Нужно было все в один год закончить. На следующий год предполагалось перебросить на эти новые места пятьдесят тысяч семей.

— Но ведь там нет дорог и край совершенно первобытный, — удивляюсь я.

— Вот в том то все и дело, — соглашается Иванов. — Сколько труда надо положить колонисту, чтобы только приспособить землю для эксплуатации. Извольте ка произвести расчистку в тех непроходимых лесах.

Не мудрено, что первые же партии переселенцев оттуда разбежались. Так и провалилась эта затея с колонизацией.

— Об остальном догадываюсь, — сказал я: — виновниками оказались агрономы и землемеры.

— Так и было. Агроном Эпаминонд Павлович Дара в отчаянии вскрыл себе вены, будучи в подвале ГПУ. Но его отходили. Бедняга тоже тянет лагерную лямку..

— Смородин, — обратился ко мне счетовод, передавая телефонную трубку, — тут вас спрашивают. Дайте потом отбой.

Незнакомый голос:

— Это Семен Васильевич?

— Да. Кто спрашивает?

— Матушкин.

После краткого разговора я побежал на соседний лагпункт, к неожиданно оказавшемуся здесь Матушкину.

После первых обычных, но оживленных разговоров, Матушкин вдруг помрачнел. Даже и своему переселению с острова не радовался.

— Что это ты, Петрик, так мрачно настроен? Смотри — весна на дворе, скоро снег начнет таять и житье полегче станет, — утешал я его.

— Наслушался я тут от очевидцев о лучшей жизни. Ты не можешь себе представить, что происходит сейчас в России, — говорил Матушкин, угрюмо качая головой. — Гибнут целые округи от голода. Недавно вернулся обратно в лагерь из командировки знакомый ветеринар. Побывал в Киеве и в Ростове на Дону. Ни одна страна в мире ничего подобного никогда не переживала. Прежде всего — страшные опустошения в деревне от коллективизации. Мы считали, принимая в соображение советскую привычку выражать все в процентах, во что обошлась народу коллективизация. Брали только официальные данные. И у нас получились страшные цифры, невероятные цифры! Вот, например, раскулаченных по первому разряду пять процентов всего деревенского населения. Это миллион дворов или четыре с половиною миллиона душ. Около миллиона или полутора из них в лагерях, а остальные погибают в ссылке, в спецпоселках. Но с остальным деревенским населением расправились и еще круче. Раскулаченных по второму разряду по нашим подсчетам было в два раза больше, чем раскулаченных по первому разряду, то есть девять миллионов душ. Их лишили имущества, предоставили им умирать, как они хотят. Такое ограбление иначе и нельзя назвать, как приговором к голодной смерти. Общее количество вычищенных из колхозов и раскулаченных по второму разряду достигает шестнадцати миллионов. Три четверти из них погибли или погибают от голода. За год — восемь — десять миллионов покойников. И ведь это, повторяю, по официальным данным. Ветеринар рассказывает: уже теперь вымерли целые деревни. Улицы пусты и мертвы — все живое или умерло, или съедено. Ни собачьего лая, ни кошачьей фигуры в деревне. Летом все травой да бурьяном порастет. А в городах что делается! В Ростове на Дону специальные команды не успевают подбирать мертвецов. Из деревень все, кто могут, бегут вопреки запрещению властей. В городе свободно продают «фондовый хлеб» по четыре с полтиной кило. А вывезти из города нельзя ни грамма. Стоят заставы и все отбирают. Деревня обречена на полную гибель. Тут вот еще зоотехник ездил покупать для лагеря скот в совхозах. Так что рассказывает — поверить трудно. Скот, согнанный в одно место — болеет. Еще кормов для него нет, помещений нет. И все это делается по распоряжениям сверху. Происходит вполне сознательное истребление властью всего крестьянского достояния. Властью над крестьянским хозяйством поставлен крест, оно обречено на гибель и замену колхозами, управляемыми правительственными эмиссарами. Крестьянство, как класс, перестает существовать.

Матушкин замолчал и мрачно задумался.

— Сталин решил сразу построить социалистическую деревню при помощи дубины, — сказал я.

— Сталин? А ты уверен в единодержавии Сталина? Я нет. Помнишь комиссию Орджоникидзе по ревизии ГПУ? Чем она кончилась? Да, ничем. Сталин мечтал было наложить руку на ГПУ, да не тут-то было. Так с полгода, поговорили в угоду ему о вредительстве с усмешкой и, якобы перестали верить во вредительские дела. А теперь снова принялись за прежнее. Вон в Сибири был «процесс организаторов голода». Обвиняли каких-то там своих заправил, якобы они голод организовывали с вредительской целью. Своих партийных даже расстреляли. А кто организует голод? В стране, где все продовольствие в одних руках — в руках правительства — кто организует голод?

Матушкин прав — все рушится. А между тем был момент, когда коммунистический мир должен был бы погибнуть. Весь поглощенный борьбой с крестьянством, он бросил на этот фронт все свои силы. И, казалось, в грохоте вспыхивающих всюду неорганизованных восстаний уже слышится грозное предупреждение насильникам о последнем их часе. Какое удобное время было для удара по власти темных сил с тыла. Но этого тылового удара не последовало. И вот восемь миллионов мертвецов и четыре с половиной миллиона раскулаченных обескровили крестьянство. Исчез крестьянин на Руси, превратился в колхозника!

* * *

Измученный рассказами Матушкина, я лежал на нарах в палатке и смотрел на бледный свет лампы, на дремлющего у печки дневального. Завтра опять начнется то, что и сегодня. Опять остро почувствовал себя зажатым в тесно сдвинувшихся стенах, опять на дне колодца.

За эти годы и воля стала уже не та и сам я уже сдал. Недалеко и время упадка сил. Настанет и оно. Что-тогда?

В моем воображении проходят виденные мною толпы инвалидов, идущих из лагеря в ссылку. Их радость и надежда на лучшее сменяется очень скоро отчаянием, ибо их удел — постепенное угасание от голода. Разве я сделан из другого теста? Разве я не один из русских — одна капля людского русского океана, обреченная, как и многие капли на гибель?

И вновь во мне вспыхнуло неукротимое желание поставить на карту свою жизнь. Бежать, во что бы то ни стало бежать! Дело идет к весне. Эх, если бы я был в зверосовхозе, как бы облегчилась тогда эта задача!

Только к утру я забылся тяжелым сном. А вышло, что уж именно, утро вечера мудренее. Ибо утро расцвело чудом.

В конторе у нас все было по-прежнему; так же спали на столах, так же посреди комнаты топилась печка.

— Тут есть относительно вас телефонограмма, — сказал дежурный.

Я читал и не верил своим глазам: телефонограмма извещала об откомандировании меня обратно в зверосовхоз, по распоряжению управления Белбалтлага.