Зачем Конфуцию родители

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Зачем Конфуцию родители

Дети мои, сребролюбие ведет к идолопоклонству, ибо в соблазне серебра называют богами тех, кто не есть Бог, а тот, кто имеет серебро, в безумие впадает.

Завещание Иуды, четвертого сына Иакова и Лии. XIX.1

1

Бюрократия возникает всегда и везде, где и когда перед обществом встают проблемы, требующие быстрых решений и напряженных общих усилий. Но специфическая для данного общества культура накладывает мощный отпечаток на то, каким образом высшая государственная власть держит свою бюрократию в узде.

Бюрократия подминает общество и государственную власть тогда, когда арсенал средств для ее обуздания в культуре иссякает.

Различные ландшафты и порожденные ими различные системы хозяйствования порождают принципиально различные цивилизации.

Там, где нет насущной необходимости налаживать диалог с природой хором, то есть множественным организованным трудом, общество развивается в сторону формирования мелкого семейного хозяйства, затем — индивидуальности, интенсивного товарно-денежного обмена, выборности, полисной или какой-либо подобной демократии. Там, где такая необходимость есть, неизбежно возникает мощный государственный сектор экономики, а следовательно — многочисленный и разветвленный аппарат чиновников, то есть бюрократия.

Стремительное развитие чиновничьего аппарата в древних государствах было вызвано колоссальным объемом дел, которые должны были исполняться в интересах общества, но в исполнении которых отдельный человек не был заинтересован, потому что никакой личной выгоды, никакого индивидуального барыша от их исполнения не ожидалось. Дел, исполнение которых нужно было всем вместе, но никому в отдельности.

Обилие так называемых «общих дел» неизбежно порождает не самоорганизацию небольших коллективов, которые независимо друг от друга, наравне один с другим, в конкурентной борьбе справляются со своими частными делами, но мощную централизованную власть над обширным пространством и многочисленным населением.

Цивилизации «частных дел» очень рано начинают боготворить индивидуальную самостоятельность, цивилизации «общих дел» — общественную пользу.

В Китае фактором, породившим строго определенную направленность социального развития, явилась необходимость больших ирригационных работ.

Искусственное орошение и борьба с периодическими разливами и наводнениями были предельно важными для всех древних цивилизаций, группировавшихся вокруг великих рек. Ни одна отдельная семья и ни одна отдельная община не в состоянии были управлять водной стихией сами по себе. На это была способна только общая для многих общин центральная власть. Она так или иначе, в том числе и прямой военной силой, брала под юрисдикцию часть речного бассейна, достаточно обширную для того, чтобы осуществляемое на подвластной территории воздействие на реку и окружающие ее земли могло оказаться значимым. И лишь она способна была затем такое воздействие реально осуществить, организуя масштабные общественные работы. Для их исполнения рабочие не могли быть наняты — не было и не могло быть в ту пору подобных материальных ресурсов у власти. Работы эти не могли быть адекватно оплачены и, наоборот, входили в священные обязанности[2] населения. Это не было рабством. Это было строго установленной нормой общественного труда, которую поочередно отрабатывали все свободные совершеннолетние мужчины, не занятые в управлении и в армии. Такой труд мог организовать только государственный аппарат.

И в результате взорам представала завораживающая картина, которую крупнейший синолог Э. Балаш применительно к Китаю определяет так:

«Если бросить беглый взгляд на долгое течение китайской истории, потрясающим выглядит постоянство и устойчивость той черты китайского общества, которую можно назвать „служебщиной“. Наиболее заметным признаком ее является непрерывное существование правящего класса ученых-чиновников»[3].

Он же отмечает:

«Всякая попытка заменить систему централизованного управления, осуществляемого чиновниками, которые могут быть в любой момент посланы на самые окраины империи или отозваны оттуда, на феодальную систему руководства, осуществляемого местной землевладельческой аристократией, всегда вела в Китае, как и везде, к раздробленности»[4].

И как бы невзначай пробрасывает мысль, порождающую целый вихрь вопросов, от ответа на которые зависит, быть может, понимание китайской цивилизации — а возможно, и не только китайской: в Китае возникновение подобной раздробленности вело почему-то не к формированию отдельных наций, как в Западной Европе, но просто-напросто к тотальному краху и хаосу, выйти из которого удавалось лишь после очередного объединения страны и возобновления чиновничьего правления.

Однако эта закономерность, впервые проявляясь в древности, отнюдь не ограничена ее хронологическими рамками.

Разве свет клином сошелся на ирригации? Разве не бывает иных великих, но несъедобных целей, которые историческая судьба порой предлагает обществу вне зависимости от того, царят в нем произвол или человеколюбие, конная сила или атомная энергетика?

Объем стоящих перед обществом задач непродуктивного характера, которые неважны, неинтересны и не сулят выгоды никому в отдельности, но крайне существенны для всех в целом, напрямую определяет размер государственного сектора экономики и, следовательно, бюрократического аппарата. Вне зависимости от эпохи, культуры, степени научнотехнического развития и вообще чего угодно.

Правительство, которое в погоне за преимуществами или под давлением обстоятельств гипертрофированно развивает находящийся под контролем государства сектор экономики, попадает в ловушку. Централизованное управление может осуществляться только посредством бюрократии. Через руки бюрократов текут огромные средства и огромные ценности. Но работоспособность такая экономика может сохранять лишь в том случае, если эти средства и ценности именно «текут», то есть перемещаются надлежащим, установленным, общественно полезным образом из одного места в другое, от производителя к потребителю и пр., не застревая в руках посредников — государственных служащих.

Однако это противоречит человеческой природе. И чем более эффективной оказывается удачно управляемая или хотя бы удачно регулируемая правительством экономика, чем больше растет национальное благосостояние и суммарное богатство, — тем большими оказываются соблазн и тяга простых, живых, полных амбиций работников аппарата к тому, чтобы начать рассматривать вверенные им по работе доли народного хозяйства как «свои», начать отщипывать от них, сколько получится, а там и вовсе попытаться легально или нелегально «приватизировать» их. И чиновников можно понять: гореть на работе за постоянное жалованье, не имея навара с результата, затруднительно.

А стоит хоть чуток разрешить навар, положение становится еще хуже, потому что каждый начинает тянуть одеяло на себя, в хозяйстве возникают диспропорции и разбалансировки, и в итоге, скажем, ведомство, ответственное за водозащитные дамбы, начинает рьяно строить их во всех пустынях, где воды годами не видели — «осваивает средства», которых там, где они действительно нужны, мигом начинает не хватать. И в районы, где вода есть, возвращаются наводнения и потопы, о которых народ и думать-то уже забыл с тех самых пор, как вверил строительство дамб вождю.

Начинается свистопляска, из которой нет достойного выхода: попытка отказаться от бюрократии и отдать экономику на откуп свободным предпринимателям приводит к развалу, распаду экономической системы, что оказывается губительным для всего общества; попытка усилить бюрократический контроль приводит к бесконтрольности этого самого контроля, к возрастанию чувства своего всевластия у администраторов и, как следствие, к возрастанию их своекорыстных поползновений, их прямого произвола, жирно сдобренного высокомерным презрением ко всем, кто не включен в их священную номенклатуру.

Выход, какой-никакой, лишь один.

Коль скоро хозяйство огромной страны чуть ли не целиком находится в руках профессиональных, состоящих на государственном жалованье управленцев, лично мало заинтересованных в его эффективности (разве только они начинают с эффективности «стричь», но это немедленно приводит к уменьшению эффективности, а вовсе не к увеличению), их заинтересованность должна быть вообще выведена из сферы материального и стимулирована по возможности лишь идеологическими, духовными, этическими соображениями.

Чем больше перед обществом стоит задач непродуктивных, без осуществления которых, однако, продуктивная деятельность не может быть успешной, и чем, поэтому, обширнее и сложнее в этом обществе административный аппарат — тем интенсивнее правителем и государственнической духовной элитой провозглашаются и внедряются культ бескорыстия и осуждение стяжательства. Такой культ — третье звено цепи масштабных последовательных преобразований среды обитания в социальность, третья производная от изначального фактора, то есть ландшафта, обусловливающего обилие общих дел. Пока ландшафт не может быть отменен или, по крайней мере, отменена зависимость от него, не может быть отменена хозяйствующая бюрократия, а пока это так, не может быть отменено и отчасти сознательное, но главным образом — непроизвольное, интуитивное, идущее от души нагнетание культурой бессребренических добродетелей.

Те же, на кого это нагнетание оказывает недостаточное воздействие, сразу должны оказываться в сфере ведения уголовного права. Ничего третьего, ничего промежуточного в таких условиях в принципе быть не может.

2

Конфуцианство, ставшее одной из ведущих идейных сил традиционного Китая, не даром возвело идею бескорыстного государственного служения и априорную, самоценную верность традиции, свободную от всякой материальной заинтересованности, в ранг основных идеологических ценностей, сверхавторитетных личностных мотиваций.

Началось все с благих идей самого Конфуция — рафинированного моралиста, озабоченного отнюдь не экономикой, а проблемами политической стабильности и верности управленческого аппарата правителю. Но, создавая убедительный и жизнеспособный образ «совершенного мужа» (цзюньцзы), то есть верного сподвижника и исполнителя, да попросту говоря — очень хорошего человека, на которого всегда и в любом деле можно положиться, великий Учитель Китая просто не мог не сделать попытки обрисовать его духовный мир в целом; и поразительным образом этот мир оказался как нельзя лучше отвечающим потребностям государственного сектора экономики.

«…Совершенный муж ест не для того, чтобы насытиться, и живет не для того, чтобы обрести покой»[5].

«…Совершенный муж осознает свой долг, тогда как низкий человек понимает только свою выгоду»[6].

Конфуцианцы, полагая, что служить своей стране и своему правителю есть главный долг совершенного мужа, уповали на то, что состоящий в массе своей из цзюньцзы государственный аппарат окажется максимально эффективен в принесении добра народу. В крайнем же случае, если статистическое доминирование цзюньцзы в управлении обеспечить не удастся — высокопоставленные совершенные мужи сумеют наставить на путь добра и принесения народу пользы самого правителя.

Один из величайших последователей Конфуция, Мэн-цзы, живший двумя веками позже Учителя, дал множество примеров таких наставлений. Судя по некоторым его высказываниям, именно благодаря правителю в народном хозяйстве того времени происходили все благие события: сев и жатва, сбор хвороста и устроение запруд, рыбная ловля и шелкоткачество. Но так это и мыслилось тогда. Организация коллективного хозяйствования изначально была главной обязанностью власти; во времена оны именно эта задача и породила самое власть — и с тех пор она, эта власть, обречена была нести эту главную свою ношу.

Ну, например:

«Мэн-цзы ответил [правителю]: „…Не нарушайте сроков полевых работ, и хлеба у вас будет не под силу съесть. Не закидывайте густых сетей в пруды и водоемы, тогда рыб и черепах тоже не под силу будет съесть. Ходите в лес с топорами и секирами в надлежащее время, и древесины у вас будет не под силу извести… Все усадьбы… засадите тутовыми деревьями. В выгонах для разведения кур, поросят, собак и свиней не упускайте положенного времени для их размножения. С уважением отнеситесь к обучению в школах для младших и старших, распространяйте в них понимание смысла почитания родителей и братской любви…“»[7]

Словом, почти что по известному лозунгу на кумаче: высшая цель цзюньцзы — благо народа.

И это при том, что конфуцианские теоретики не витали в облаках и прекрасно отдавали себе отчет в том, что на самом деле есть люди.

Во всяком случае, еще со времен Сюнь-цзы — другого великого последователя Учителя Куна — для конфуцианства не было секретом, насколько ничтожен и своекорыстен двуногий прямоходящий. Сюнь-цзы отмечал спокойно и смиренно: «Стремление к наживе и алчность — это врожденные свойства человека!»[8]

Но всякий поступок, совершаемый государственным служащим в собственных интересах, нарушал функционирование государственного сектора экономики, как песчинка нарушает правильное, монотонное движение валов и поршней локомотива. Если песчинка одинока — сталь ее перемелет и не заметит, но если песчинки посыплются одна за другой, механизм со скрипом и скрежетом, перетираясь и разваливаясь, погибнет — раньше или позже, но наверняка.

Вся государственная экономика не может находиться в руках «совершенных мужей».

Но конфуцианский, то есть управляемый более или менее совершенными мужами сектор ее должен быть по крайней мере достаточно велик, чтобы обеспечивать существование страны.

Идеалом отношений правителя и его приближенных была для Конфуция патриархальная семья. Именно она казалась наилучшей моделью для воспитания преданности младшего старшему, этичной исполнительности, ограниченной совестью инициативности.

Но, возможно, Ханьская династия не ухватилась бы так за учение Кун-цзы, если бы оно — в сущности, почти непроизвольно, попутно к своим основным культурным задачам, — не предлагало весьма действенный, быть может, самый действенный из возможных рецепт обуздания чиновничьего своекорыстия. Не исключено, что для государства-комбината, государства-агрокомплекса в этом-то и оказалась главная ценность великого гуманистического учения. Именно когда страна после долгой раздробленности и междоусобиц оказалась устойчиво объединена, когда заработала наконец единая мощная экономика, доктрина Конфуция, после двух-трех веков почти маргинального существования и даже прямых гонений, вдруг обрела тот статус, который впоследствии помог ей определить лик великой страны навсегда.

Еще в древнем «Каноне сыновней почтительности» («Сяо цзин») утверждалось: «Служа отцу, можно служить государю, служа старшему брату, можно служить командиру и начальнику».[9] Все отношения в стране должны были моделироваться по отношениям в семье.

А раз так, то и отношения материальные — тоже.

Ведь единственной ячейкой общества, в которой от ее членов, взаимодействующих друг с другом, можно хоть с какой-то степенью надежности ожидать действительного бескорыстия, является семья. Важнейшим свойством семейного долга является то, что любым мало-мальски порядочным человеком он выполняется практически инстинктивно, вне расчета на награду, на оплату, на барыш. Просто потому, что иначе поступать недостойно и подло. Не по-людски.

Продлить семейные связи вовне, распространить семейные отношения на все отношения субординации внутри страны — эту грандиозную задачу волей-неволей пришлось решать идеологам имперского Китая.

3

Семья — удивительный социально-психологический феномен. Об этом как-то не принято говорить — подозрений в сентиментальном сюсюканье мы боимся, что ли, или некоторые вещи кажутся одним настолько очевидными, что и слова про них сказать нельзя, а для других эти же самые вещи вовсе будто не существуют — и потому про них тоже не приходит в голову ни слова. Киваем с глубокомысленным видом: да, мол, семья, да, ячейка общества… угу, ага… Да, проблемы беспризорников… Да, конечно, демографический кризис, ай-ай… А сами, судя по лицемерности кивания и надувания щек, на личном-то бытовом уровне, похоже, только и думаем, как бы хоть на денек улизнуть из-под семьи и не по-детски оторваться на вольной волюшке.

Меж тем Бог с ней, с хозяйственной-то ячейкой.

Семья — практически единственный институт, где человеку еще до того, как соблазны жизни или ее прямой силовой диктат доведут его до первой покупки, первой продажи и первого предательства, дается шанс усвоить, что и впрямь не все на свете продается и покупается.

Этот шанс, конечно, реализуется не всегда. Но, за редчайшими и совершенно случайными исключениями, помимо семьи этот шанс вообще нигде и никем не дается.

Только в семье можно привыкнуть, впитать, как говорится, с молоком матери, что есть некоторые вещи, которые надо делать не потому, что это приятно, и не потому, что это выгодно, а просто потому, что надо. И есть некоторые вещи, которые делать нельзя не потому, что это неприятно, и не потому, что это опасно, и не потому, что за это накажут, а просто потому, что нельзя.

То есть во время воспитания, конечно, родители могут апеллировать и к награде, и к наказанию, как же без этого. Оставлю без сладкого… С тобой никто водиться не будет… Сам когда-нибудь станешь стареньким… Но только в семье есть шанс усвоить некоторые априорные приоритеты так, что потом при их соблюдении уже не вспоминаешь ни о наградах, ни о наказаниях, ни вообще о каких-либо их рациональных подпорках, а следуешь им на автопилоте. По той простой причине, что если делаешь, как надо, тебе славно, а если как не надо — тебе совестно.

А вот чем больше у тебя от рациональных обоснований в голове застрянет, тем ты уязвимее потом окажешься, ибо всякое рациональное обоснование может быть оспорено и дезавуировано иным рациональным обоснованием. На то ведь и голова дана. Мозг — орган выживания, а не ком добродетелей. Не скрижаль с моральным кодексом, а сложнейшее средство вычисления самых коротких путей к весьма простеньким целям. Мышление — в огромной степени не более, чем процесс шулерских подмен и передергиваний, совершающихся практически неосознанно и с единственной целью: продемонстрировать себе и миру обоснованность личных предпочтений и претензий. Оправдание того, что нравится, и обвинение того, что не нравится — любой умный разговор построен на этом, а вовсе не на поиске какой-то там истины. Да кому она нужна? Да что есть истина, в конце концов?

Стоит лишь начать думать — и некоторые базовые вещи, на которых жизнь стоит, оказываются совершенно непонятно откуда взявшимися и как бы лишними, высосанными из пальца.

Невозможно логически доказать, что надо ночей не спать рядом с больным ребенком. Ведь не спишь всего лишь потому, что не спится от тревоги. Невозможно доказать, почему надо быть снисходительным и бережным к старикам — зато если тебе их жалко, то и доказывать ничего не надо. Невозможно обосновать цифрами и фактами, почему для какого-то другого человека надо буквально горы сворачивать — не рассчитывая ни на вознаграждение, ни на будущую протекцию, а потому только, что иначе на душе кошки скребут, и позарез хочется снова увидеть свет в его, этого другого человека, померкших глазах. Нельзя разумно объяснить, как это можно безо всякой корысти, тайком подложить брату кусочек получше — а это просто самому приятно…

И так далее.

Эти базовые ценности должны быть настолько глубинно и накрепко впечатаны в душу, чтобы человек даже не успевал спросить себя, зачем он это делает.

Когда же от большого ума и рационального подхода к жизни вдруг выясняется, что супруги совсем даже не служат «друг другу опорою в горе и в радости до того, как смерть разлучит их», а «оказывают друг другу сексуальные услуги», и когда вдруг очень разумные люди начинают учить, что ребенка лучше всего воспитывать, платя ему за хорошую отметку — скажем, десятку, а за то, что маме лекарство подал — сотенку, тогда семье приходит конец и остается действительно лишь хозяйственная ячейка. Маленькая такая биржечка. Уолл-стритик.

И тогда, разумеется, кто даст не сто рублей, а перешибет цену и даст сто два — та и мама.

А что вы хотите? Биржа — так уж биржа.

В семье люди рожают себе помощников, продолжателей, опору и усладу под старость. А на бирже — конкурентов и могильщиков.

Поэтому на бирже, вне зависимости от благосостояния, достатка и размеров жилплощади всегда будет демографический кризис. Кто же в здравом уме станет вешать себе на шею такую обузу, как дети, когда единственно, чего от них можно ждать, это что они с чистой совестью будут использовать тебя в хвост и гриву, пока сами слабы и нуждаются в опеке, а чуть окрепнут — при первой же возможности выкинут тебя на ближайшую помойку и на тебя же станут искренне обижаться, если ты попробуешь оказать сопротивление.

Там, где главные ценности — выгода и корысть, альтернативы такому сценарию жизни нет.

Если не взять из семьи бескорыстия, сострадания, умения терпеть и прощать — больше их взять вообще неоткуда. А без них жизнь превращается в ад. Вполне рациональный, конечно, и лишенный каких бы то ни было допотопных, убыточных и ограничивающих свободу предрассудков.

В христианстве все эти альтернативные аду предрассудки поддерживались страхом Божиим, и впрямь сильно помогающим при воспитании. Но случилась секуляризация, и не повернуть вспять колесо истории. Если девственность утеряна, можно конечно сходить к хирургу и что-нибудь себе зашить. Но сгодится это разве лишь чтобы обмануть будущего партнера по сексуальным услугам. Себя-то не обманешь, и девичьего трепета — не вернешь.

Конечно, я говорю сейчас не о том, есть Бог или нет его, и не о том, способен ли отдельный человек искренне и всерьез уверовать, когда кругом творится то, что творится. Нет. Я говорю только о самочувствии культуры.

Первая стадия секуляризации, на которой еще сохраняется своеобразие цивилизаций, окормлявшихся разными религиями — это состояние, когда на небе уже никого и ничего нет, но те идеалы, те манящие картины, которые мы помещали на небо, для нас сохраняются практически в неприкосновенности. Просто потому, что без них совершенно пусто и уныло в мире, смысла нет терпеть неизбежную жизненную тяготу. Не для чего жить.

Других интегрирующих мечтаний, помимо тех, что сформулированы религией, в выросшем из этой религии светском обществе нет и быть не может. Их неоткуда взять. На религиозной стадии они слишком вошли в привычку; отменить их росчерком пера, заменить на какие-то искусственно выдуманные кабинетными идеологами или чужие, заимствованные у пусть даже более удачливых соседей — в массовом порядке невозможно.

Да собственно, один из побудительных мотивов секуляризации и есть — попасть в сызмальства манивший религиозный рай, не дожидаясь смерти. Свой рай, привычный. И не в качестве воздаяния за добродетельную и божескую жизнь, но задарма, а в крайнем случае — просто за деньги. Ведь как хочется! И то ли есть оно, это загробное царство, то ли нет… Да еще пустят ли туда, или в ад отправят за грехи… Нет уж! Мы же люди, цари мира, мерила всех вещей! И мозг вытворяет очередную подмену: Бог нам ничего не даст, ведь его нет — но это и к лучшему, потому что все обещанное нам попами в раю мы еще при жизни сварганим себе сами. Едва ли не самый разительный пример такого рода — это Федоровская теория общего дела. Бога нет, рая и ада нет, Страшного суда никакого не будет, но мы сами, своею собственной рукой, научным образом напряжемся и воскресим всех своих отцов.

А вот на следующей стадии, дальше которой ехать уже некуда и на которой начинается настоящий рационализм и модернизация во всей красе, людям приходит в голову простое и естественное: а на хрена нам, собственно, столько отцов? У нас и своих дел хватает: карьера, бизнес, фитнесс, сексуальные услуги… Мы от нынешних-то, от еще живых-то старперов своих не знаем, как отделаться!

И вот на этой стадии все культуры действительно могут слиться в одно бескультурье. Удовлетворение физиологических потребностей — это и есть единственная общечеловеческая ценность. Остальные, те, что воспитываются семьей с ее бескорыстным взаимослужением и неоплачиваемым состраданием, все в той или иной степени — специфичны для разных культур и, говоря демократическим языком, являются отжившими предрассудками и пережитками, родимыми пятнами отсталости, и лишь разобщают людей. Вот мягкая туалетная бумага — это да, это не разобщает, ее хотят все люди вне зависимости от религиозных и политических убеждений.

Кстати сказать, уязвимость той или иной культуры, ее подверженность десакрализации, ее способность к секулярному преображению не в последнюю очередь зависят от того, какой у нее рай. Христианское небесное блаженство оказалось очень легко подменить обещанием материального изобилия, а там — стоило лишь уверовать, что изобилие это вскорости даст позитивная наука и правильная организация труда, всякому мало-мальски здравомыслящему человеку стало ясно, что и не надо нам посмертного воздания за добродетели, тут нажремся.

Попробуйте-ка убедить буддиста, что никаких реинкарнаций выдумывать незачем, и незачем выходить из круга перерождений, потому как нирвану ему вскоре с легкостью еще при жизни подарит новый завод металлопроката!

Конфуцианцы же вернули семье долг.

Великие априорные непрагматичные ценности следует, с их точки зрения, соблюдать не потому, что после смерти черти будут жарить, и не потому, что в будущем рождении окажешься червяком.

Быть порядочным человеком нужно потому, что иначе семье станет плохо.

Кстати сказать, этой системе не грозит никакая секуляризация, потому что ни один из ее элементов не вынесен в мир иной. Культ предков, из которого вырос культ семьи, может ослабеть и забыться, но сама семья — вот она, туточки. Отказавшимся от Христа христианам для замещения загробного рая пришлось придумывать либо посюсторонний будущий коммунизм, либо изобильное общество полной свободы и равных возможностей, демократию окончательно лишенных предрассудков «коммерческих животных», которая вот-вот будет построена, только дайте сперва разбомбить поголовно всех, кому этот рай не нравится. Но когда функцию рая в системе общих ценностей выполняет благополучная семья, сытые бодрые старики и здоровые любящие работящие дети, ничего не надо выдумывать, остается только строить и строить этот совершенно реальный коммунизм, доступный, в сущности, каждому вполне при жизни.

Круг замыкается. Бескорыстие и прочие качества цзюньцзы воспитывается лишь семьей — и быть цзюньцзы надо в первую очередь потому, что тогда семья будет в счастье, покое и достатке.

А уж к этому кругу внешним охранительным ободом постаралось прилепиться государство. И не без успеха. Китайская культура сумела создать единую сверхценность государство-семья, в которой благо одного из ее элементов априорно подразумевало благо другого. Да что говорить: такие понятия, как «ухаживать за родителями» и «служить в ближайшем окружении государя» обозначались одним и тем же иероглифом. Только по контексту можно было понять, чем ты на самом деле занимаешься, когда про тебя сказано «ши»: выносишь горшок за парализованным отцом или уговариваешь императора провести судьбоносные реформы.

Государство стремилось внедриться в семью единственным не вызывающим сопротивления, единственным рассчитанным не на сиюминутный эффект, но на реальный долговременный успех способом: заботой. Оно так старательно пыталось притвориться старшим партнером, главенствующим членом каждой семьи, что в определенной степени и впрямь стало им.

А взамен государственное право постаралось сделать семью питательной средой служебной этики, придать семейным ценностям общегосударственный характер. Сама по себе идея государственного служения была слишком абстрактной. Ее следовало одухотворить некими действительно почти врожденными, очевидными приоритетами, которые должны были бы ощущаться как нижняя, бытовая составляющая связей, скреплявших управленческий аппарат империи и саму империю воедино.

Поэтому прилеплялось государство к семье не лицемерно, а на деле. Правильно расставляя ценности по ранжиру.

Всем чиновникам, если они служили вдали от отчего дома, раз в 3 года предоставлялся отпуск для проявления сыновней заботы (в соответствующем тексте даже сказано: «отпуск для того, чтобы по вечерам стелить родителям постель, а утром справляться у них о самочувствии»). Под отпуск давалось 35, 30 или 15 дней — в зависимости от дальности места службы от родных мест. Даже просто по случаю совершеннолетия кого-либо из отпрысков предоставлялось 3 дня отпуска[10].

Если кто-либо из старших родственников чиновника достигал преклонных лет, или тяжко заболевал, чиновник обязан был хотя бы временно уйти в отставку и отбыть домой, чтобы ухаживать за стариками. Тем более — в случае смерти родственника. Какие бы выгодные перспективы ни сулила ему служба — сыновний долг был выше. Более того, если чиновник не обращался за отставкой или, тем более, скрывал семейную ситуацию — за эту аморалку ему грозило уголовное наказание. И не шутейное. За сокрытие смерти кого-либо из прямых предков и продолжение службы — пожизненная высылка на окраины страны, причем первые 3 года по месту ссылки полагалось отработать на каторге. За попытку укоротить время отставки и возобновить службу до окончания двадцатипятимесячного траура — грозило 3 года каторжных работ, правда поближе к дому и без последующего поражения в правах.

Если чиновник при служебном перемещении оказывался в учреждении или на должности, в названии которых употреблялся хотя бы один иероглиф, входящий в имя его отца или деда, и соглашался эту должность занять, то его с позором увольняли, и на год ему вообще запрещалось вновь где-либо служить. Это преступление называлось «ложно прикрыться славой имени предка». Дело тут не в формальностях, а в том, что имя отца или деда следовало почитать и не присваивать его себе даже таким вот образом. Пусть предок вообще не служил и никому не известен, кроме как в своей деревне — все равно его имя славнее твоего: он тебя родил, а не ты его.

Или вот еще: если кто-либо услаждал себя музыкой в то время, как его отец, мать, дед или бабка находились в тюрьме за совершенное ими преступление, такой сынок или внучок получал аж полтора года каторги[11]. Казалось бы — ну нельзя же так, ну перебор, арестанты эти все ж таки преступники! Ан нет. Это государству они преступники, это тем, против кого они совершили преступления, они преступники, а тебе они — предки. Надо грустить. А если не умеешь, если не грустно тебе в такой грустный для всякого приличного человека момент — то хотя бы веди себя прилично, а не то кайло тебе в руки, бесчувственный подданный; на зоне тебе живо растолкуют, как надо чтить отца твоего и матерь твою.

Ужасно? Мрачное средневековье? Азиатская деспотия? А чем можем похвастаться мы, демонстрируя свое просвещенное превосходство?

«В 1921 году умерла мать И. Н. Шпильрейна. Он пошел к директору института просить отгул хоронить мать. Гастев отказал: это, сказал он, буржуазные предрассудки. Зачем вам отгул, ведь она уже умерла»[12].

Только не надо про совок. Двадцать первый год, никакого совка еще и в помине нет. Это пик европейского прагматизма, трезвого, незамутненного лицемерием и, так сказать, предрассудками взгляда на жизнь, который большевики лишь подхватили и довели до степеней известных. Сей здравый взгляд пустился в свое триумфальное шествие по западным странам за несколько веков до Совдепа, начав с прикидывающихся умными мыслями черных шуточек типа «своекорыстие приводит в действие все добродетели и все пороки» или «старики потому так любят давать хорошие советы, что уже не способны подавать дурные примеры».

Да что там изящные фитюльки мизантропа Ларошфуко! В конце концов, это все слова. А вот буквально в параллель. «…Бассомпьер был одним из самых умных, самых страстных в отношении к женщинам и самых благородных вельмож своего времени. …Однажды, когда он одевался, чтобы ехать на балет, ему сообщили, что его мать умерла.

— Вы ошибаетесь, — холодно сказал он, — она не должна умереть ранее окончания балета»[13].

Остается лишь умиляться представлениям просвещенной Европы, колыбели гуманизма, об уме, благородстве и страстности в отношении к женщинам.

4

Двухтысячелетнее пульсирование Китая в череде династийных циклов демонстрирует простую закономерность.

Страна с вынужденно большим объемом сектора государственной экономики способна существовать целостно и успешно только если в рамках этого сектора достаточно значимым и эффективным является сектор конфуцианский. То есть если достаточно значима и эффективна совокупность производящих, обрабатывающих, транспортирующих, распределяющих и обслуживающих предприятий, которые находятся в руках, грубо говоря, конфуцианских «совершенных мужей», минимально озабоченных наживой и ведомых по жизни благородными идеалами и высокими иллюзиями.

Воцарение каждой новой династии и особенно ее взлет к процветанию и благополучию могли быть достигнуты только при условии статистического доминирования идеальных, идеократических, отрешенных от материальной заинтересованности — и в этом смысле архаичных — мотиваций.

Культовым и престижным в такое время было не стяжание, а свершение.

Как только благополучие достигалось, неизбежно стартующий процесс его персонального и группового дележа приводил к эрозии идейных мотиваций. Модным и престижным становилось купечество и купеческое, товарное отношение к миру. Чиновничьи должности из объекта духовного, честолюбивого вожделения, стимулирующего лучшие человеческие качества, делались объектами купли-продажи. Нарастал индивидуализм. Большинство старых, якобы отживших ценностей превращалось в мишени для безудержной иронии.

Следствием всего этого оказывались нарастание сбоев в государственной экономике, ухудшение жизни, регионализм тут же усиливавшихся местных владык (каждый за себя, с проблемами будем справляться сами, спасайся кто как может) и в итоге — распад страны и вымирание от голода и хаоса миллионов, а то и десятков миллионов населения.

И, обжегшись на, казалось бы, прагматичных, всем удобных, находящихся в полном соответствии с человеческой природой эгоистичных мотивациях, счастливо не требующих для своего поддержания ни идеологических монополий, ни религиозного диктата, ни государственного насилия, народ Поднебесной вновь жадно устремлялся к учению какой-нибудь воинственно неиндивидуалистической, так и тянет сказать — оголтело коммунистической секты, вроде, скажем, «Желтых повязок». Та поднимала его в бой за идеалы — и либо в обозе бушующих крестьянских орд, либо как долгожданный избавитель от многолетней борьбы всех против всех к власти приходила новая династия. А она, не разделяя, разумеется, экстремистских воззрений, послуживших взрывным запалом для начала нового цикла, тем не менее снова делала однозначную ставку на бескорыстных и трудолюбивых, то есть на тех, кого снова, в который раз, в ответ на индивидуалистический бардак одурманили иллюзии и грезы коллективизма и социальной порядочности. Экономика, лежавшая в руинах, постепенно начинала работать — и процесс повторялся сызнова.

Но бескорыстным добросовестным цзюньцзы откуда-то надо же было браться!

Китайский пример и, в первую очередь, его длительность, протяженность от архаики до современности доказывает интереснейшую вещь.

Общество любой страны, в любую эпоху, коль скоро в силу внешних обстоятельств или внутренних причин государственный сектор ее экономики несет на себе достаточно тяжкое и внушительное бремя, обязано и просто-таки обречено оставаться в значительной мере традиционным.

То есть всеми правдами и неправдами оно вынуждено сохранять такое состояние духа, культуры, общественных стимулов, когда значительная часть населения ориентируется на какие-то общие для всех непрагматичные априорные ценности. Которые могут быть, что греха таить, только религиозными. Или — квазирелигиозными. Например, советский коммунизм, помесь обетованных млека и меда с колючей проволокой — обезбоженное, расхристанное христианство православного толка. Или воспалившийся за какие-то три десятка лет ветхозаветно свирепый, нетерпимый и мстительный демократический фанатизм современной Америки, которая до середины прошлого века знать не знала русской дозы «общих дел» и потому впрямь наслаждалась патриархально-либеральной свободой, упивалась мирным вином из одуванчиков — но своей волей взвалила на себя чудовищное бремя мирового дрессировщика, с которым эта свобода оказалась несовместима.

Однако ценности эти, чтобы достаточно долго оставаться действительно ценностями, а не муляжами, не словесными штампами, не жалкими заклинаниями утративших колдовской дар шаманов, как это быстро сделалось, например, при Совдепе, должны быть подкреплены некими очень простыми, реально переживаемыми большинством населения чувствами, верхом на которых, будто удалые гусары в покоренный город, безо всякой застенчивости и неуверенности в реальную жизнь могут въехать вроде бы оторванные от нее и противоречащие человеческому естеству заповеди «не укради», «не возжелай», «не обмани».

5

Если снова вспомнить о России, то нам, при нашей-то неотменяемой никаким строем и никаким политическим режимом географии, одной лишь вечной мерзлоты и зон рискованного земледелия хватило бы, чтобы никогда не иметь возможности наслаждаться здоровым индивидуализмом, как, например, в какой-нибудь благостной и мало обремененной «общими делами» Бельгии.

Что там китайская ирригация и Юева борьба с потопом по сравнению хотя бы с нашей вечной потребностью в титанических и при том неизбывно убыточных теплосетях!

Если кто готов отмахнуться от подобных пустяков как от несущественных, не структурных, и по-прежнему верит в справедливое всемогущество рынка — пусть покажет хоть одного бизнесмена, который за более чем десять лет разгула частного предпринимательства устремился преумножать свои кристально честные миллиарды, разрабатывая бескрайнюю и никем еще не тронутую сокровищницу жилкомхоза. Невинно замученный кровавым режимом человеколюбец Ходорковский, быть может? Трубы его — таки да, интересовали. Но почему-то отнюдь не трубы парового отопления…

Однако мало этого. Наши западные, пардон, партнеры вкупе с нашими отечественными демократами — тоже вооруженными дипломами Гарварда и Оксфорда, видимо, напрочь отшибающими человеку и душу, и разумение, оставляя в голове лишь арифмометр да машинку для проверки подлинности купюр — сделали все от них зависящее, чтобы государственный сектор российской экономики вновь оказался форсированно востребован и загружен по самое не могу; а этот паровоз потянул за собой и общественное сознание, как оно ни упиралось.

Не окружай Запад Россию новыми базами, не унижай ее ежечасно, не дави оказавшиеся в частных руках остатки ее экономики ограничениями и пограничными рогатками, чтобы, додавив, скупать по дешевке, не развороши Средний Восток, который не у них, а у России под боком, не подкармливай и не идеализируй он и его местные подпевалы сепаратистов и русофобов — вполне возможно мы, свободные-свободные такие, припеваючи жили бы теперь в Новгородской республике, ездили бы в Сибирь как в этнически братскую, но совершенно самостоятельную страну, а в Москву — как в древний город умершей, известной более всего своими человеческими жертвоприношениями цивилизации, в какой-нибудь майяский Бонампак; слыхом бы не слыхали про басманное правосудие, так и не узнали бы, что такое наглый произвол и безнаказанное хамство нового чиновничества; и все мало-мальски смыслящие ученые и впрямь давно творили бы нетленку в сытых и прекрасно оборудованных западных центрах и пользовались действительно подобающим экономическим и прочим уважением…

Впрочем, было бы это хорошо или плохо — вопрос, не имеющий однозначного ответа и, главное, уже праздный. Теперь нам остается только гадать. Может, и впрямь было бы хорошо. Однако нам даже попробовать не дали.

На наших глазах в России начался новый цикл.

Его хочется назвать по-китайски династийным, но язык не поворачивается так ему льстить — ведь ясно, что времена не те. Внешняя обстановка не та, несущие конструкции инновационной экономики тоже совсем не те. Процесс разложения коллективных непрагматичных ценностей зашел слишком далеко, и значит, нагнетание, наддув духовных альтернатив стяжательству неизбежно будет травмирующе форсированным, а если в культуре не обнаружится для них живых связей с каждодневными переживаниями обычных людей, то и вообще мертворожденным, бесперспективным. И по всему по этому на триста лет, как, скажем, во времена династии Тан, нынешнего запала точно не хватит.

Может быть, секрет жизнеспособности китайской цивилизации, секрет ее долгожительства именно в том состоит — пусть отчасти — что китайская культура сумела среди, в общем-то, довольно немногих вариантов, данных нам нашей телесной природой, найти для идеалов преданности, усердия и бескорыстия очень выносливого и очень красивого коня. Семью. И тем-то и смогла превратить эти идеалы из тихих, застенчивых отшельников, несущих в своих пустыньках светлое слово зверям, птицам и редким паломникам, в лихих гусар, способных вызывать массовое восхищение энергетикой напора и красотою мундиров — и брать города.

Не укладывается в голове, но китайская экономика, бывшая в течение более чем тысячелетия величайшей экономикой мира (и снова становящаяся таковой), могла раз за разом подниматься из пепла чуть ли не исключительно потому, что семья в Китае от поколения к поколению исправно воспроизводила возведенную в ранг священной способность детей на деле чтить родителей без расчета на выгоду. Способность изо дня в день благоговейно совершать акты уважения и служения, казалось бы, бессмысленные.

Китайцы с их конфуцианской доктриной попали в точку.

А мы?

Точно сварливая и вечно обиженная дура-жена светочи нашей культуры знай себе долдонят государству: ты что, хочешь меня цепью приковать к кухне и детям? Я задыхаюсь! Валюха из пятой квартиры надо мной уже смеется! Ей новый любовник на той неделе французское белье подарил, а ты мне что? Свободы мне, свободы!

И даже сменив мужа, не меняет пластинку.

Очень легко и просто быть против.

Ничего не надо самому выдумывать или, не приведи Бог, делать и отвечать за сделанное. Что дали тебе взрослые дяди — то ты и заклеймил. Что папа на последние деньги купил тебе в подарок — тем ты, капризный клоп, и недоволен. Сразу видно широту твоей мысли и то, что ты абсолютно свободен. Не обременен годными лишь для ограниченных дураков шорами и оковами типа благодарности, сострадания, понимания ограниченности папиных возможностей…

Куда труднее придумать или, тем паче, построить нечто, пригодное для того, чтобы кто-то смог стать за.

Коллективные идеалы так и хочется по-научному назвать коммуникативными, но проще будет пояснить: именно и только они способны, во-первых, стабилизировать и ориентировать индивидуальный внутренний мир и, во-вторых, выволакивать человека из тухлой трясины одиночества и делать одним из многих единомышленников и, что для самого же человека еще важнее, единочувственников.

Но даже выработку этих идеалов интеллигенция сама со свистом сдала чиновникам, из года в год пытаясь внедрить и навязать в качестве всеобщего идеала свой, узкокорпоративный: мы будем колобродить, не имея ни внешних обязанностей, ни постоянных привязанностей, ругать все в хвост и в гриву, объяснять всем, как люди отвратительны и как мерзко все, что они делают — а нас за это чтобы кормили, поили и носили на руках. Вот такова и есть, мол, подлинная свобода.

По меньшей мере наивно ожидать, будто этим можно увлечь хоть одного работника. Тем более, что вольнодумцы и сами готовы сразу передраться по судьбоносному для цивилизации вопросу, кого из них надо носить на руках дольше и выше.

Впрочем, это уже совсем другая история.

История не прошлого, и даже не настоящего, а будущего. К которому наши властители дум имеют все меньшее и меньшее отношение.

Потому что — это очень неинтеллигентно, но это сермяжная правда — все на свете, в том числе и будущее, создается не теми, кто против, а теми, кто за.

Хлеб растят те, кто ЗА урожай. Битву выигрывают те, кто ЗА победу. В космос летят те, кто ЗА полет. Открытия делают те, кто ЗА знание. Великие книги пишут те, кто ЗА людей. Страну возрождают те, кто ЗА страну. И даже когда создается отвратительное будущее — скажем, когда миллионы голосуют ЗА Гитлера, — в этом виноваты лишь те, кто не смог вовремя предложить этим миллионам магнит попритягательней и подобрей.

«Нева», 2008, № 5