4. История как объединитель и спаситель

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

4. История как объединитель и спаситель

Итак, первое.

У всякой цивилизации есть душа, сверхпрочный стержень, на который из века в век все плотней и массивней наматывается, фильтруясь и оседая из сумбурной повседневной жизни, то, о чем в народе говорят: дело наживное. То бишь мясо и кожа. Шлейф традиций, устойчивых повторяющихся реакций, выстраданных историческим опытом представлений о том, что эффективно, а что нет, что спасительно, а что смерти подобно. Спору нет, без мяса и кожи плохо. Но если нет души, толку от плоти — меньше чем чуть. Если душа отлетела, плоть, как известно, лишь пища для червей. Другими словами, тот или иной многовековой опыт может, умеет и хочет применять с пользой для себя только та цивилизационная душа, на которую он историей и оказался намотан.

Второе. Любая из известных цивилизаций порождена той или иной религией. Соответственно, душу каждой цивилизации до поры до времени составляет породившая ее религия.

Третье. С возникновением обществ, в которых уживаются в границах одного государства несколько религий, да еще прослоенных группами разнообразных атеистов и прочих агностиков, былая общая религия, оставаясь неким культурным фундаментом большинства, оказывается не в состоянии играть прежнюю роль авторитетного всеобщего определителя коллективных добра и зла. Структурирующее общество магнитное поле оказывается под угрозой. Но само же общество, несмотря на предпринимаемые некоторыми его представителями попытки обрести полную и невозбранную свободу, дабы начать болтаться в мироздании, как цветки в проруби, в целом, в массе своей допустить утраты ориентирующих целей и смыслов — не может. И неосознанно, непроизвольно начинает искать вместо религии, утратившей монолитную тотальность, какую-то замену.

Этой заменой во всех без исключения обществах оказывается собственная история.

В посттрадиционных обществах, ухитрившихся сохранить единство, иной души нет и быть не может. Если общность оказалась неспособна заменить в своей душе стержень порождающей религии на стержень длящейся истории, общность вянет, распадается, гибнет. Исчезает.

Такое утверждение выглядит умозрительным, но, исходя из опыта, доказывается очень легко.

В традиционных обществах истории в нашем понимании просто нет. Есть занимательные и поучительные байки об исторических личностях, героях и мудрецах — и есть описание исторического процесса, сводящегося к тому, как наша религия пришла сюда и породила нас. Таких умных, доблестных, замечательных, которые лучше всех. Которые знают истину. Которым благодаря этому знанию суждено спастись.

В обществах посттрадиционных история, повествующая о том, как наша религия победила суеверия и в результате своей победы породила нас, заканчивается. Начинается история нашей страны — о том, как победила все препятствия и породила самых честных и самых сильных, самых доблестных и самых справедливых нас наша история.

Церковь, как правило, никуда не девается. Однако былая общая религия с возникновением так называемой свободы совести (хотя от чего может быть свободна совесть? от угрызений? так это только у подонков) перестает играть роль единого арбитра, единого указателя общих целей и единого фильтра избираемых для достижения этих целей средств.

Функции эти переходят к общепринятому, исповедуемому подавляющим большинством населения страны представлению о своей истории. Общая для многих краев — королевств и герцогств, ленов и епископств — религиозная история фрагментируется сложившимися к этому моменту государственными границами. Поэтому именно процесс того, как возникали эти границы, становится основным содержанием истории: ведь объективной функцией общественной души, сверхпрочного стержня общности, отныне является одухотворять и объединять тех, кто живет внутри данных границ. Скажем, почитаемая всем христовым воинством «Песнь о Роланде» вдруг становится французским эпосом. Основной общностью делается нация. Общее цивилизационное достояние растаскивается, что называется, по национальным квартирам. Именно когда происходит эта замена, в Европе начинается национализм. В эпоху крестовых походов никому и в страшном сне не привиделось бы умирать под «Вперед, сыны отчизны!» или «Храбрые британцы, за мной!» В веке двадцатом никому из французов или англичан и в голову не взбрело бы бросаться на немецкие окопы с криками «Ave, Mater Dei!»

Или вот еще.

Основная масса старых, идущих из глубины истории праздников и даже дней отдыха связана с религией или с усвоенными религией доисторическими, языческими торжествами (Шабат, Пасха, Рождество, Новый год, Масленица и пр.). А вот все относительно новые праздники порождены светскими интегрирующими квазирелигиями, которые пусть косвенно и скрыто, но непреложно сакрализуют ту или иную государственность и ее успехи (День независимости, День республики, День взятия Бастилии, День раскрытия порохового заговора, День Победы и пр.).

История в качестве национального и социального интегратора идеально подходит для замены утратившей эту позицию религии.

Первое: история базируется на фактах. Для нового среднего человека, ставшего по сравнению со средним человеком традиционного общества значительно более рациональным, она доказательна. Она может иметь своей опорой информацию и ее личную, непредвзятую оценку здравым смыслом. Чем более общепринятая версия истории отвечает реальным историческим знаниям — тем более она устойчива и, что крайне существенно, тем более спокойна. Крайних мер по истреблению иноверцев, свирепой и доскональной верности мелочной догматике, ярой аскезы и нескончаемой крови требуют выдуманные, высосанные из пальца версии истории, старательно игнорирующие массив реальной информации. Ровно так же, как более устоявшиеся, более признанные религии всегда, при прочих равных, менее фанатичны и кровавы, нежели свеженькие, с пылу с жару ереси.

Второе: история личностна. Даже самый достоверный исторический факт сам по себе кардинально отличается от факта, например, физики. Знание подробностей той или иной битвы, пусть мы каким-то чудом выяснили о ней каждую мелочь, вне личного отношения к результату этой битвы ничего, в сущности не значит и не дает. Наши победили или не наши? Хорошо это было для нас или плохо? Ума нам вогнали переигравшие нас противники или просто кусок наших земель оттяпали? Не высказав так или иначе своей оценки давней битвы, мы вообще не сможем рассказать о ней. А значит, даже самое достоверное историческое событие всегда может оцениваться по-разному. Даже бесспорный исторический факт всегда может быть оспорен в его интерпретациях. Ровно так же, как даже самые не подвергавшиеся сомнению факты, изложенные, скажем, в Евангелии, частенько совершенно по-разному трактовались разными адептами — и не зря нужны были соборы, которые легитимизировали одни оценки и объявляли вне закона другие. История, как и религия, дает простор для интерпретационного творчества, как и религия, вызывает нескончаемые споры специалистов-богословов и при том, как и религия, нуждается в верховном утверждении уже бесспорных, базисных основ, которые составляют упрощенный канон.

Только не надо думать, что установление религиозного канона — это всегда произвол и волюнтаризм. Совсем наоборот. Работоспособный, надолго рассчитанный канон отличается от произвольно придуманного и навязанного силой тем, что он как нельзя лучше устраивает подавляющее большинство (уж не будем говорить о том, что первый боговдохновен, а второй — от лукавого). Он упорядочивает информационный хаос, который подавляющему большинству людей совершенно не нужен и только мешает, разобщает, нервирует, злит. В быту такой канон никогда не потребует от людей невозможного. В сфере социальных обязанностей и обязательств он по большей части возводит в норму то, что уже и так сложилось и действует. А в сфере посюсторонних общих усилий он неизбежно концентрирует эти усилия на тех задачах, решения которых объективно требует выживание, сохранение и развитие общности. В военную годину он обязательно объявит самым богоугодным делом ратный подвиг, а в годы недорода — тяжкий и благородный труд землепашца. Всякий иной канон не будет принят; налепляй его на реальную жизнь, не налепляй — он осыплется при первом же реальном общем движении, как крошится и осыпается высохшая грязь, стоит человеку шевельнуться.

То же и с историческим каноном.

Третье: история всегда духовна и всегда злободневна. Рассказ даже самого увлеченного своим предметом естественника о том, как электроны под воздействием вторгающихся в атом частиц прыгают с одного энергетического уровня на другой, при всей своей занимательности, ничего не скажет обычному человеку о том, как ему дальше жить, кого держать за пример для подражания, как оценивать события окружающей реальности, кто ему друг и кто враг, за кого, в конце концов, голосовать на выборах. Рассказ историка о том, как на нашу землю вторглись поганые, как они нас мучили и как мы с ними, в конце концов, праведно обошлись делает и первое, и второе, и третье. Точь-в-точь, как религия.

Четвертое: история, в отличие от религии, не столь статична и догматична. А это очень важно для посттрадиционных, то есть динамичных, бурно развивающихся обществ. Любой существенный пересмотр религии — это практически новая религия, как, скажем, в случае с Реформацией. Опыт религиозных войн, заливавших Европу кровью чуть не полтораста лет, как нельзя лучше иллюстрирует опасности таких пересмотров. История предоставляет более широкий простор для бескровного интерпретационного маневра.

В посттрадиционных обществах именно история предлагает общие цели, помогает выбирать для их достижения общие средства и ставит границы между этически допустимыми и этически недопустимыми средствами. Тоже как в свое время — религия.

И еще одно, крайне существенное.

Одним из самых мощных психических механизмов, одним из самых действенных стимулов деятельности человека является перспектива собственного улучшения. Во всех цивилизациях. При всех религиях. Потому что это возникает на уровне общебиологическом, там, где смыкаются психология и физиология. Я вырасту и сделаюсь сильным и умным… Я стану взрослым, и никто не будет мне по сто раз на дню твердить, что я должен и чего не должен… С этим растет каждый человек — и на Пикадилли, и в амазонских джунглях, и даже в дикой России. Идея посмертного воздания, воскресения на Страшном суде (да, собственно, и все обещания иных религий, от буйной Валгаллы до тихой нирваны) — это в значительной степени всего лишь полное развитие предвкушения бесконечного личного улучшения. За гробом — уже предельного и окончательного, оформленного как идеал; разумеется, в системе выработанных каждой данной культурой представлений об идеалах. Когда апостол Павел произносил: «Говорю вам тайну: не все мы умрем, но все изменимся», эти слова падали на благодатную почву и вызывали бурный отклик именно потому, что мечта о радикальном личном улучшении есть одна из доминант человеческой психики.

Не случайно, что идея исторического прогресса, то есть представление об истории как постепенном рациональном улучшении посюсторонней жизни, возникла только в Европе и только тогда, когда европейские просветители отняли у себя, а потом и у многих окружающих надежду на посмертное личное усовершенствование. Исчезновение одной мечты тут же было скомпенсировано созданием на ее месте другой, выполнявшей, по сути, ту же ободряющую функцию.

Ничто так не злит и не расстраивает человека, как столкновение с тем фактом, что он в чем-то ухудшился. Ни потеря денег, ни измена жены не идут ни в какое сравнение со стрессом, вызываемым тем, что вот в юности я писал стихи, а теперь при всем желании двух строк срифмовать не могу, или с тем, что раньше вот бутылку коньяку выпивал и хоть бы хны, а теперь вылетаю с первой же рюмки. Спектр травмирующих потерь донельзя разнообразен, и каждый может расширительно продолжить его и применить к себе сам. Скажем, кому-то плевать, что он забыл таблицу умножения — зато утрата способности быть центром внимания в компании приводит его в исступление.

Даже лучший друг, сообщивший человеку, что он в чем-то ухудшился или хотя бы перестал становиться все лучше, рискует навсегда стать ему смертельным врагом. Во всяком случае, видеться с таким другом долго не захочется.

Ни одна религия не может исходить из того, что те, кто ее исповедует, становятся хуже, чем иноверцы. Всякая религия исходит из того, что тот, кто ее принимает, становится совершеннее. Ближе к истинному Богу. Получает уникальный шанс стать честнее, добрее, лучше. В конечном счете — спастись. В этом ее, религии, главный и единственный смысл. Иначе непонятно, зачем она вообще нужна.

Точно так же и всякая история не может не исходить из того, что она сделала людей, которые ее пережили и продолжают переживать, лучше, нежели они были до нее и были бы без нее.

Только так она в состоянии играть роль цивилизационного и, особенно там, где государство и цивилизация более или менее совпадают (в Китае, в Японии, в России) — национального интегратора. Это не прихоть, не самолюбование, не духовный анальгетик. Как двигатель внутреннего сгорания не заработает, пока в него не поступает горючее, так история не сможет объединять людей и оправдывать их объединение, пока не объяснит им, что они сделали хорошего вместе и по каким параметрам сами они стали лучше, чем были до того, как их нынешняя история началась. Любое высказывание, из которого следует, будто чья-то история не творит добро, а паче того — сотворила больше зла, нежели добра, даже если мотивируется оно потребностями «очищения», «здоровой критики» и «присущего любому порядочному человеку стремления восстановить историческую справедливость» — есть, на самом деле, однозначный призыв ко всем участникам данной истории разойтись, примкнуть, кто куда и больше не собираться вместе во веки веков. Если люди разойтись не хотят и не могут, подобной интерпретации собственной истории они совершенно инстинктивно не потерпят и не допустят никогда и ни за что. А давление из подсознания, которое никогда не смирится с версиями, прямо противоречащими впитанному с молоком матери «я вырасту и стану…», лишь усилит иррациональную темпераментность неприятия.

Но, конечно, те, кто разойтись хочет, за такое якобы научное оправдание ухватятся, как за спасательный круг.

Вот здесь-то, к слову сказать, и таится ответ на вопрос, что такое патриотизм и преданность своей стране. Не любовь к березкам. И не верность вождям или знаменам как таковым. Но — тому представлению об истории как улучшению общности, о том, что плохо и что хорошо, которое сформировалось, пока наша история несла нас сквозь перекаты веков и теснины жестокостей и подвигов. Которое является более или менее общим, а потому — объединяющим. Тому представлению о целях общности, о ее добродетелях и о грозящих ей опасностях, которое каноническим образом истории обусловлено и порождено.

Патриот вполне способен и быть своей страной недовольным, и критиковать ее, и даже идти против большинства. Ибо его старания направлены на то, чтобы обусловленные историческим каноном цели становились более достижимы, а препятствия — более преодолимы. Да, у него возникло личное мнение по поводу того, как решать поставленные историей задачи и как избегать вызываемых ею опасностей, он отстаивает свое мнение и далеко не всегда будет массово поддержан. И конечно, он вполне может оказаться под ударом косной, эгоистичной власти. Но пока его представления о добре и зле, полезном и вредном не приходят в противоречие с системой ценностей, данной историей порожденной, он — свой.

Когда же кто-то, пусть сколь угодно искренне и бескорыстно, пытается улучшить свою страну, исходя из представлений, порожденных чужим (или на скорую руку произвольно сляпанным) историческим каноном, когда его суждения о том, что хорошо и что плохо сформированы историей чужой, пусть не обижается, что его слышат лишь такие же отщепенцы. А так называемое серое быдло, тупые и не умеющие мыслить обыватели — то есть те, кто без особых сомнений и рефлексий исповедует традиционный канон — отмахиваются от него, как от назойливой мухи. Это как если бы учить буддистов вращать колесо спасения взялся вдруг, например, мусульманин. Даже если мы с некоторой натугой предположим, что он руководствуется исключительно человеколюбивым стремлением помочь бритоголовым недотепам воистину спастись — а именно попасть в единственный настоящий, то бишь мусульманский, с гуриями, рай, — чистота его помыслов, увы, никак не скажется на результативности его усилий.

Вот, светлая им память, две практически равные по масштабу исторические фигуры: Солженицын и Сахаров. Два бескомпромиссных борца с чудовищным кровососом, что впился в страну в семнадцатом году. Два несомненных титана. Два бескорыстных страдальца. Но в массовом сознании первый устойчиво слывет святым. А ко второму относятся в лучшем случае как к доброму несчастному подростку, связавшемуся с дурной компанией.

И ведь не зря Солженицын никогда не порочил Сахарова (напрашивается единственное объяснение: потому что православный!), в то время как Сахаров на весь Запад стращал, что Солженицын страшнее коммунистов.

В рамках определенной системы ценностей академик был совершенно прав. Кровосос нипочем не смог бы присосаться к России, если бы представления большевиков о дальнейшей русской истории не подразумевали решения совершенно всамделишных насущных задач, перед Россией тогда стоявших. Страшная беда возникла оттого, что предоставления об истории России, которые исповедовались царской властью и околовластной интеллигенцией, были, увы, в этом смысле абсолютно импотентны. Но эти реальные задачи — модернизация, индустриализация, демократизация, — большевиками решались путем полного слома российской культурной традиции. И потому их решения были уродскими и уродующими. В представлениях Солженицына отсутствие гнета, социальная мобильность, децентрализация управления и современная экономика вполне уживалась с русской традицией, и в фокусе их совмещения с несколько отличной от нуля вероятностью просматривалась сильная и самобытная Россия. Конечно, это страшнее коммунистов, у которых сильный СССР всерьез и надолго получиться никак не мог.

Отношение же Сахарова к России для большинства россиян вполне исчерпывающе просматривается в написанной им и предлагавшейся демократами горбачевскому съезду депутатов новой конституции: «В долгосрочной перспективе Союз в лице органов власти и граждан стремится к встречному плюралистическому сближению (конвергенции) социалистической и капиталистической систем как к единственному кардинальному решению глобальных и внутренних проблем. Политическим выражением конвергенции в перспективе должно быть создание Мирового правительства». А внутри: «Бывшая РСФСР образует республику Россия и ряд других республик. Россия разделена на четыре экономических района — Европейская Россия, Урал, Западная Сибирь, Восточная Сибирь. Каждый экономический район имеет полную экономическую самостоятельность, а также самостоятельность в ряде других функций». То есть, переводя на простой язык — расчленение страны, разрывание искусственно навязанными границами единой экономики и единого этноса на куски, а затем подчинение агонизирующих огрызков мировому правительству. Еще лучше такое отношение просматривается в знаменитой фразе Боннэр, которую академик любовно сохранил для потомства в своих мемуарах: «Насрать мне на русский народ».

Спокойно!! Это не злодейство, это не козни и не происки, это не мировой заговор. Это, в общем, даже не нацизм. Это всего лишь чуждая нам система ценностей. А она, в свою очередь, в значительной мере возникла как результат ЧУЖДОГО НАМ представления О НАШЕЙ истории. Нет ничего страшного в том, что где-то и у кого-то такое представление возникло. Так уж получилось. Страшное приходит тогда, когда мы сами в ответ вдруг начинаем беспомощно лепетать: «Да, это серьезное, глубоко аргументированное мнение по-настоящему мудрого человека, мы должны его учитывать и относиться к нему уважительно…»

Пацаны на улицах начали орать «Россия для русских» и браться за арматуру и заточки не тогда, когда их ни с того ни с сего обуял злой патриотизм, а когда их собственные начальники в высоких кабинетах и свободомыслящие журналисты преданно смотрели ученой даме и подобным ей теоретикам в рот: а подскажите нам, неразумным, как бы еще получше обустроить Россию?

А теперь поди-ка пацанов успокой… Живой человек не лампочка, которую захотел — включил, захотел — выключил. Тем паче, во вновь создаваемом обществе предприимчивости сразу нашлись предприниматели, которым и уличный разбой — бизнес…

Словом, утверждать, будто общность, к которой я принадлежу, творила по большей части лишь неумные зверства, зато те, кто пер на нее с огнем и мечом либо разрушал изнутри, просто на путь истинный ее старались наставить — это удел прыщей на крупах созидающих цивилизации и нации культур.

Другое дело, конечно, что всякая культура-сосед, нация-конкурент обязательно назовет этот задний прыщ истинно человеческим лицом, а все остальное тело — отжившим, вредным атавизмом. К подобному надо относиться спокойно. Оно не со зла. Оно — не произвол отдельного ненавистника. Так функционируют культуры, так они выполняют роль интеграторов громадных человеческих общностей.

Спокойное отношение в данном случае должно выражаться, помимо прочего, в том, что прыщи ни в коем случае не следует выдавливать. Опасность нагноения после радикальных вмешательств увеличивается многократно. Всяк знает: если не трогать, через пару дней само пройдет. Ну, а если не проходит, если начался фурункулез (как, скажем, в последние годы эпохи исторического материализма) — опять же всем известно: надо не с каждым отдельным прыщом чикаться, а лечить весь организм. Прежде всего витаминами и правильным питанием. Применительно к нашей теме — более адекватной версией истории.