В Одессе у дяди Бумы
В Одессе у дяди Бумы
Единственное лето, которое мы провели в разлуке с Лили, было лето 1913 года, когда мы по приглашению дяди Бумы прожили вместе с ними под Одессой на даче, на Большом Фонтане. Мне было тогда пять лет. Но я помню это лето во всех подробностях, со всей обстановкой жизни и всеми событиями.
Как всегда, так и в тот год, первым предвестником весны и дачной жизни для нас был тот день, когда мама вытаскивала из большого, стоявшего в передней, сундука наши летние платьица и костюмчики и примеривала их на нас, чтобы выяснить, что мы еще можем носить, а из чего уже выросли. Самый запах нафталина, которым пахли платья, всегда волновал меня; сердце радостно сжималось от мыслей о лете, о путешествии и удовольствиях дачной жизни.
Дачи Большого Фонтана где мы жили, были расположены вдоль сада или, вернее, парка, по обеим сторонам длинной, обсаженной деревьями и цветами дороги. Та дача, где жила семья дяди Бумы, была последней в одном конце сада, наша — предпоследней с другого конца. Чтобы дойти от нас до дачи дяди Бумы, надо было несколько минут (вероятно, это было около полукилометра) идти мимо 10–12 дач, выступавших справа и слева из-за деревьев. По краям дороги и вокруг участков тянулись газоны, усаженные цветами. Эти цветы и деревья были нам неизвестные, южные. Хорошо помню из цветов резеду и перуньи. Там же мы познакомились с прелестными "кручеными панычами" разноцветными вьюнками, нежными и изящными. Они особенно нравились папе. Он вместе с нами собрал в коробочку целый запас черненьких семян "крученых панычей", который мы привезли в Москву. Много лет потом росли они у нас в горшках и папа на них радовался.
Это было единственное время в моей жизни, когда я чувствовала себя с чужими людьми вполне свободно и уверенно. Постоянно одна уходила из дома и ходила по дачам. Меня знали все дачники и все очень любили затаскивать к себе, ласкали и забавлялись мною. В это лето я была особенно веселая и очень много шалила. Меня легко было подбить на любое, самое безрассудное предприятие, на любую шалость и глупость.
С одной моей шалостью того лета связано воспоминание о редчайшем в нашей семье случае обмана. Наш отец больше всего требовал от своих детей правдивости. Малейшее проявление нечестности вызывало с его стороны неудержимую вспышку гнева, которой мы ужасно боялись. Зачем мне понадобилось сделать то, что я тогда сделала, совершенно не знаю. Я взяла и открыла в саду водопроводный кран, из которого брали воду для поливки цветов. Натекла большая лужа, дорожка неподалеку от нашего дома стала совсем мокрой. Мою проделку видел брат Миша. Когда папа стал спрашивать нас о том, кто открыл кран, я заявила, что это не я. Миша выдал меня, и на мою голову обрушилась вся сила папиного гнева.
В связи с этим происшествием мне вспоминаются еще два аналогичных случая из моей детской жизни. Один из них относится к самым ранним годам, когда я была крошкой не более 2 с половиной лет. Дело происходило на даче, в Силламягах. Раз вечером мамы почему-то не было дома и папа поил нас на ночь молоком. Когда мама пришла, она спросила нас, пили ли мы уже молоко. Должно быть, мне хотелось еще молока, так как я, не смущаясь тем, что папа находился в соседней комнате и дверь была открыта, заявила, что мы молока еще не пили. Несмотря на мой чрезвычайно юный возраст, папа ужасно рассердился на меня за эту ложь; тогда впервые в мое сознание проникло яркое представление о честности, занявшее в нем прочное место на всю мою дальнейшую жизнь.
Второй случай произошел значительно позже, когда мне было уже лет 8–9. Папа часто просил нас разрезать новые книги. Один раз он дал мне разрезать толстый том Фукидида в издании Сабашникова. Был ли нож слишком тупым, а бумага толстой или же я небрежно разрезала, только помню, что края страниц получились у меня неровные, а местами совсем рваные. Почему-то я не остановилась, увидев свою неудачу, а продолжала резать до конца и испортила таким образом всю книжку. Когда дело было сделано, я ничего не сказала папе, закрыла книгу и положила ее на место. Папа скоро обнаружил мое преступление. Он так рассердился на меня, как, кажется, ни до, ни после этого не сердился. Его возмутила не столько моя неаккуратность, сколько тот факт, что я хотела скрыть то, что сделала. Помню, как он взял ножницы и целый вечер занимался тем, что обрезал края каждой страницы, выравнивая их. Он говорил при этом, что испытывает такое чувство, точно режет свое тело. Мои же ощущения были непередаваемы. Это было настоящее, неподдельное отчаяние, состояние полного ужаса перед собственной преступностью.
Одна из моих проделок того лета особенно ярко запечатлелась в моей памяти. Кроме своего городского приема больных детей, дядя Бума в определенные дни и часы вел прием и на даче. Как-то вечером, когда у него Шел такой прием, я решила его разыграть. Переодевшись в маль-чишечий наряд и подпихнув под Сережин картуз свою непокорную шевелюру, я отправилась к нему в качестве пациента. Он тотчас же сообразил, в чем дело, принял меня и довольно долго вел со мной серьезный разговор; а я ушла от него чрезвычайно гордая и уверенная в том, что он по-настоящему меня "не узнал".
Старший сын дяди Бумы Саша, подросток-гимназист, обращался с нами уже так, как взрослые обращаются с детьми. Помню, что мы любили тормошить его и он часто возился с нами. У него были жесткие, рыжеватые, торчащие кверху волосы. Как-то, когда он шел по дорожке сада, мы подкрались сзади и ухитрились положить ему на голову порядочный камень. Он продолжал невозмутимо идти вперед, а потом заявил нам, что волосы его удержали камень, даже не прогнувшись, и он не почувствовал его тяжести. Мы поверили этому. Потом в Москве я рассказывала о том, какие чудесные волосы у моего двоюродного брата.
Саша рассказывал нам про гимназические нравы, про то, как они доводят свою немку, про сложную систему шпаргалок. Про немку они распевали песенку: "Их бине дубина, полено, бревно, что Берта — скотина, все знают давно". А шпаргалки прикрепляли на резинках изнутри к манжетам и незаметно вытягивали, отвечая урок. Если учитель видел у руках у ученика бумажку и спрашивал, что это такое, ученик показывал пустые руки, так как шпаргалка на резинке убегала в рукав.
Все эти рассказы меня чрезвычайно занимали. Саша был в том периоде, когда мальчики все знают и не признают никаких авторитетов. На этой почве у него бывали частые стычки с отцом, а когда вмешивался мой папа, то Саша начинал азартно спорить, беспрестанно повторяя: "Дядя, ты не знаешь".
Бедный Саша, его жизнь оказалась такой короткой. Осенью 1917 года, едва дожив до своих двадцати лет, он скончался от брюшного тифа.
В это лето наши родители на одни сутки поехали в Кишинев, свой родной город, для того, чтобы вспомнить детство и снова увидеть знакомые места. Мама до этого времени уже тридцать лет не была в Кишиневе, из которого она уехала в возрасте десяти лет в 1883 году.
Папа же кончил в Кишиневе гимназию и потом в течение ряда лет ездил туда на каникулы. Они уехали из Одессы вечером, утром были в Кишиневе, провели в нем весь день и без ночевки следующим вечером выехали в Одессу. Эти две ночи с нами ночевала наша бабушка.
Мама часто потом вспоминала этот день, проведенный в Кишиневе, как один из самых сча-стливых дней в ее жизни. Должно быть, они оба сумели почувствовать себя там беззаботными, свободными и как будто снова влюбленными. В Кишиневе тогда было много роз, папа покупал их, и мама весь день ходила с букетом роз в руках. Они обошли все те дома, где оба жили в детстве. Кажется, даже входили в некоторые из них. В одном была молочная. Папе захотелось пройти путь от дома, в котором он жил в гимназические годы, до гимназии, однако он не сумел сразу найти дорогу, хотя некогда проделывал ее ежедневно в течение многих лет подряд. Его уверенно провела по этому пути мама, никогда не ходившая этой дорогой и уехавшая из Кишинева ребенком. Этот случай был для папы очень характерен. Он отличался тем, что совершенно не умел ориентироваться и чувствовать направление; в то время как мама обладала этим качеством в высокой степени. Я полностью унаследовала этот недостаток у папы; всю свою жизнь я отличаюсь тем, что могу заблудиться за любым углом незнакомой улицы и за первой сосной в лесу. Когда моей Машеньке было лет 5–6, я без страха уходила с ней гулять в лес, зная, что она всегда меня выведет на нужную дорогу. Без нее же я не решалась углубиться в лес и на 20 шагов.