Дом в Никольском переулке
Дом в Никольском переулке
Я помню себя очень маленькой, когда я еще плохо говорила, а говорила я все с полутора лет. Мне начал открываться мир в маленьком деревянном флигеле с мезонином, стоявшем у ворот большого помещичьего двора старой Москвы. Напротив флигеля был другой — большой двухэтажный дом, где жила Лили с девочками и наверху семейство Шемшуриных, жильцов, перешедших еще от прежнего владельца. Оба дома были розовые, старые, а на флигеле видны были следы копоти, как говорили, от пожара 1812 года. Флигель имел крылечко, которое можно было видеть из окна, и если раздавался звонок, я летела к окну смотреть, кто пришел и кричала: "Белый Андрей пришел!".
Помню себя крошечной, плохо говорящей. Я стою зимой на дворе над примерзшей ко льду щепочкой, стараюсь ее отодрать и обиженно повторяю: пиипла. И рядом папа, поддразниваю-щий меня вместе с Сережей (они любили дразнить меня, пока я была совсем маленькой). Все ранние эпизоды жизни своим фоном имели для меня папу, так они вспоминаются и сейчас.
Смутно помню приезд к нам дяди Бумы и то, как я, стоя внизу у калиточки, загораживав-шей лестницу к папе наверх (чтобы мы на нее не взбирались), кричу: "Дядя Ума, иди тяй пить!" Также смутно припоминается другой приезд, тоже из Одессы, маленькой, согнутой бабушки. От ее пребывания запомнился, собственно, только зеленый фарфоровый горшочек, в котором ей за столом особо подавали еврейскую пищу.
От первых лет жизни, естественно, больше всего вспоминаются летние впечатления. "Они относятся к 1911 и 1912 годам, и я не могу теперь расположить их хронологически. Мы ездили летами в Силламяги в тогдашней Эстляндии, на берегу Финского залива. Я очень хорошо помню это чудное место с северным светлым морем и соснами, с речкой и водяной мельницей, с лесом, полным черникой, и с лужайкой, покрытой земляникой, выступавшей после косьбы.
Помню полурусскую, полуиностранную жизнь, эстонцев и немцев, чистенькие магазины и курзал, из которого неслись вечерами звуки вальсов. Помню некоторых жителей: высокую фрейлейн Брокгаузен — владелицу дач и доктора Барнеля, лечившего нас, маленького Оскара — сына мельника, нашего приятеля, хорошо помню многих дачников, петербургских мальчиков Петю и Никишу Полибиных в матросских костюмчиках и их бонну. Многих московских литераторов, ездивших в Силламяги. Жили там Вячеслав Иванов с семьей и историки Дмитрий Моисеевич Петрушевский, и Дмитрий Николаевич Егоров. У Егорова были дети постарше нас. Они любили тискать меня и затаскивать к себе на дачу. Я почему-то этого ужасно боялась. Боялась даже проходить мимо их дачи. Особенный страх внушал мне старший мальчик Андрюша, так, что потом все детство и юность я не любила имя Андрей. Не могла же я тогда знать, что моя судьба сольется с этим именем и оно будет таким близким, родным.
В одно из этих двух лет в дачном обществе образовались два круга теннисистов и любителей городков. Теннисом заправлял Егоров, красивый и элегантный, в белых фланелевых брюках. Я любила ходить на теннис, смотреть на нарядных мужчин и дам, слушать очень нравившиеся мне возгласы "Аут", "Гейм" и т. д. Городки мне не нравились. Любители городков держали себя вызывающе по отношению к теннисистам, нарочито противопоставляя им свой демократизм. Симпатии папы были на стороне любителей городков, во главе которых, как я узнала от мамы лет двадцать спустя, стоял знаменитый физиолог Павлов. Я же в душе не соглашалась с папой (редкий случай!) и скучала, когда он затевал с Сережей игру в городки. Помню, что мы часто ходили мимо дачи, где в саду все клумбы и газоны были обложены одинаковыми белыми плоскими морскими камешками, а балкон окружали полотняные занавески с красными полосами. Это и была дача Павлова.
Как много запахов запомнилось от этих лет! Особенно запах моря, водорослей, смолы и рыбы, такой интенсивный, какого я больше нигде не встречала, запах резеды и махровой герани, которую мы покупали в горшках в садоводстве, запах сосен, запах печеного хлеба и пирожных, шедший из фургона булочника, приезжавшего по утрам.
Из звуков особенно помню непрерывный шум близкого моря, на фоне которого проходила вся жизнь, и звук бурлящей воды на мельнице, куда мы очень любили ходить.
Всю нашу жизнь в Силламягах организовывали папа и Лили.
Они затевали прогулки на Петгоф, от которого я помню только обрыв, пресный, неизвест-ный в Москве, хлеб и солдат на ученье, прыгавших через копны. Они фотографировали Кодаком, проявляли, печатали и наклеивали карточки в альбомы. Помню запах фиксажа и черные ванночки, в которых мокли фотографии. Мы часто ходили вдоль моря по берегу в рыбачьи деревни, где вверх дном лежали просмоленные черные лодки и сушились сети с прямо-угольными пробками (две такие пробки были у нас в Москве, одна из них постоянно лежала у папы на письменном столе). Заходили в избы, где коптились салакушки — необыкновенно вкусные рыбки с золотистой кожицей. Ночью накануне дня Ивана Купала на берегу бывало народное гулянье. Жгли смоляные бочки на высоких шестах, воткнутых в песок. И нас водили туда. Так странно было находиться на берегу ночью в толпе людей при свете пылающих смоляных факелов!
Ко времени до моих трех лет относятся следующие шалости: однажды я забралась в комнату к жившей у нас тогда немке и вылила из чернильницы чернила на белую скатерть. Зачем я это сделала, не знаю, никакого чувства злобы не помню. После этого папа отшлепал меня по рукам — единственный раз, когда он меня ударил. В другой раз я залезла на комод и перед зеркалом ножницами отрезала у себя локон. Как-то, когда мы были одни с папой, я засунула себе глубоко в нос комочек ваты. Папа вытаскивал его шпилькой, шла кровь. Одно платье я разрезала на себе от подола до ворота, так уж оно мне не понравилось. Залезла в буфет в поисках мелкого сахара и высыпала себе в рот всю соль из солонки, после чего меня рвало.
Я была очень любопытна и говорлива. Мысли скакали у меня поминутно, и я все их высказывала вслух. У меня был маленький курносый нос с красным пятнышком на кончике и в веснушках, черные как вишни глаза и жесткие рыжеватые, всегда растрепанные волосы с короткой косичкой. Я была крошечного роста, ловкая и увертливая, легкая как пушок. Взрослые любили тискать меня и играть мною, как куклой.
Первые лета в Силламягах мы жили в порядочной даче со светлыми большими комнатами, с видом на море. Совсем рядом была дача Лили с девочками. От этой дачи сразу шел мостик через речку, а за мостиком был лужок с травой, под которой скрывался сплошной ковер земля-ники, выступавшей наружу после косьбы. Девочки Лили, разные по возрасту, начиная с 10–12 лет и старше, как-то входили в нашу жизнь. Особенно занимала нас Ольга маленькая, стропти-вая и упрямая, веселая и шаловливая. Она часто бывала наказана и тогда сидела на стуле в углу двора позади дачи, а мы ходили кругом и сочувственно смотрели на нее, не смея заговорить. Помню затененную лесную дорогу между сосен, где мы набрасывали кучу из сосновых шишек, и куча все росла, а на другой год превратилась уже в постоянный холмик. И это имело особенное значение, потому что было придумано папой, как и все, что он придумывал и делал.
Хорошо помню приходы гостей — друзей моих родителей Петрушевских, Франка и Вяч. Иванова. У Петрушевских был старший сын Пава, лет шестнадцати, который служил постоян-ным предметом разговоров взрослых благодаря своей неуравновешенности и распущенности. Я с ужасом слушала рассказ о том, как однажды, убив сову, он ночью положил ее, окровавленную, на голову спящего маленького братишки Васеньки.
Помню отъезды в Силламяги из Москвы. Начало отъезда — два извозчика перед воротами нашего двора в Никольском переулке. Потом цоканье лошадиных копыт по булыжной мостовой. Потом огромный вокзал, зал ожидания (папа ушел брать билеты).
Смутно помню приезд в Силламяги дедушки, прямо из заграницы, из Наухейма, куда он ездил каждый год лечиться. Помню, что привез он маме чудесный малиновый клетчатый шерстяной платок — плед, а нам черные и белые чулочки с пестрыми полосами посередине и мне светло-зеленое батистовое платье с белым горошком и с большим воротником, отделанным кружевом, в котором я снята на нескольких карточках, крошечная, похожая на куклу Зимы вспоминаются слабее.
Родилась я в Борисоглебском переулке в доме, во дворе которого росла у забора сосна, своими очертаниями напоминавшая сосны на японских гравюрах (она исчезла уже перед самой войной 1911 г.). Когда мне было полгода, в 1909 году, мы переехали в Никольский переулок по другую сторону Арбата, где на углу Арбата была церковь Николы Плотника, в тот деревянный флигель, который я описывала. Каменный дом, где я прожила всю жизнь и живу до сих пор. Лили выстроила в 1913 году. Таким образом, во флигеле мы жили в 1909–1913 годах.
Жизнь во флигеле я помню отрывочно. Не помню даже точно расположения комнат. Знаю только, что был мезонин, где у папы были две низкие уютные комнаты — кабинет и библиотека. Внизу в одной из комнат (кажется, в спальной родителей) окна выходили на переулок. Мы очень любили сидеть на этих окнах, наблюдать жизнь улицы. Как бесконечно далека была она от теперешней! Я хорошо помню зимний вид переулка. Туго укатанный, выпуклый горбом санный путь, высокие сугробы вдоль тротуаров. Редкие прохожие и проезжавшие мимо окон извозчики в толстых синих поддевках, красных кушаках и плоских двухэтажных шапках. Против нас в доме жили три мальчика-брата, нашего возраста, с которыми мы не были знакомы, но жизнь, которых постоянно наблюдали в окно. Куда делись двое из них — не знаю, а одного встречаю всю жизнь — мальчиком, юношей, молодым человеком, высоким, худым мужчиной средних лет. Знаю в лицо его жену и сына; а он, очевидно, научный работник, т. к. бывает в научном читальном зале Ленинской библиотеки, сидит над какими-то математическими книгами. Встречаясь, мы смотрим друг на друга как знакомые, хотя и не кланяемся.
Во флигеле я начала учиться с мамой. Сперва она стала учить Сережу, но очень скоро присоединилась и я, сначала в роли "вольнослушателя", а затем и законного ученика. В три года я уже читала.
Весной 1912 года Лили начала строить посереди двора трехэтажный кирпичный дом. Ее мать, Ольга Павловна Орлова, гордая аристократка, не одобряла демократических взглядов и общественной деятельности дочери. Боясь, что та разорится к концу, она дала ей 90 тысяч рублей на постройку дома с тем, чтобы она получила в обладание недвижимое имущество. Когда мы осенью вернулись с дачи, дом был уже почти готов, но еще в лесах. Мы влезали на нижние доски лесов.
С этого момента мои воспоминания становятся непрерывными. Я помню, что дом строил архитектор Иванов-Шиц. Смутно вспоминаются мне разговоры о планировке дома, разгляды-вание его плана за чайным столом. В нижнем этаже должны были расположиться комнаты Лили — кабинет, библиотека, столовая и часть комнат ее девочек. Во втором этаже, куда вела красивая деревянная лестница, спальня Лили и еще две комнаты девочек. Наша квартира тоже располагалась в двух этажах, во втором этаже помещались четыре комнаты столовая, маленькая комната, детская и спальня. В третьем — на одном уровне с чердаком, две папиных комнаты — кабинет и библиотека. Сначала там была только одна комната — с тремя окнами и балконом, а на месте второй устроена была прачечная. Но эта комната сама по себе казалась папе неуютной (он и потом ее не любил), а прачки, которые ходили мимо его двери, стуча корытами и разговаривая, мешали ему работать. Поэтому очень скоро прачечную Лили уничтожила и сделала на этом месте папе прелестный кабинет — такой, как ему нравилось, не с паркетным, а с крашеным полом и невысокими окнами. Возле прохода на чердак помещалась крошечная умывальня-уборная. Так что наверху получалась как будто отдельная квартирка, совсем изолированная и тихая.
Во время постройки дома, которая началась весной 1912 года, мы были в Силламягах, так что я ее не помню, а когда мы вернулись в Москву, он весь уже стоял — красный, кирпичный, в лесах. Переехали мы в новую квартиру, кажется, к Рождеству. Флигель был продан на своз, но как его разбирали и увозили, я не помню. На его месте был выстроен кирпичный домик в две комнаты — для дворника Степана и истопника Кузьмы.
Одним из ярких детских воспоминаний осталась поездка в центр, должно быть к Мюру и Мерилизу, за обоями для комнат новой квартиры. Я увидала там детские обои с крупными, чуть не в натуральный размер фигурами играющих детей, расположенными в один ряд. Фигуры были ярко раскрашены, дети гоняли колеса. Я влюбилась в эти обои (наверное, очень безобразные) и буквально молила папу и маму купить их для нашей детской. Но, несмотря на мои страстные просьбы и, помнится, даже слезы, эти обои не купили.
В детскую были куплены палевые обои с гирляндами розовых роз и большими букетами роз на фризе, очень красивые и веселые. Такими же обоями Лили оклеила свою спальню. Для столовой и передней купили белые обои с тисненым узором. Маленькую комнату оклеили гладкими серо-зеленоватыми обоями, спальню — какими-то синеватыми. Особенно нравились мне темно-малиновые гладкие обои на лестнице, ведшей вниз (парадный вход в нашу квартиру находился на первом этаже; надо было подниматься в квартиру по внутренней теплой лестнице, которая вела и дальше на третий этаж — к папе. Это все было очень красиво и уютно).
Новая квартира стала для нас целым миром, который дополнялся миром сада и двора — весенним, летним, осенним или зимним, всегда равно интересным. Наша Детская жизнь протекала в четырех нижних комнатах — с мамой, не отлучавшейся от нас ни на минуту. Наверх к папе мы ходили не так часто. Но весь этот верх — папин кабинет, библиотека, умывальня и коридорчик, ведший на чердак, — был полон для меня неизъяснимой притягательной силы. Я входила в эти комнаты с безотчетным чувством робости, благоговения и безграничной любви к тому человеку, образ которого освещал их своим присутствием.
Особенно притягивал к себе папин кабинет. Это была довольно большая комната с широки-ми половицами крашеного пола и тремя невысокими окнами. В ней стояло мало вещей. Очень скромный письменный стол с двумя ящиками (тот самый, за которым я сейчас пищу), рядом другой стол, оклеенный черной клеенкой, где лежали разные книги и рукописи. Одна небольшая книжная полка. У стены стояла железная кровать, накрытая шерстяным (еще студенческим папиным) одеялом верблюжьего цвета с красными узорами по концам. На этой кровати папа иногда отдыхал днем, но ночью не спал никогда. Возле кровати помещался низкий детский "рыженький" столик, который сейчас стоит у меня за спиной. В кабинете было два-три стула с черными обитыми клеенкой сиденьями и обтянутое темно-зеленой клеенкой жесткое кресло, на которое обычно садились гости, приходившие к папе.
У двери в стене был узенький стенной шкафчик с белой дверцей. И обои в кабинете были белые. На полу лежал простенький, дешевый, единственный в нашей квартире коврик.
Все вещи в кабинете лежали на одних и тех же местах. Папа отличался удивительной, почти педантической аккуратностью. К вещам у него было свое особое отношение. Он любил только очень простые предметы, к которым привыкал и с ними ему было уютно. Лучшие, более дорогие вещи — письменный стол карельской березы с двумя тумбами ящиков, красивая чернильница и подсвечники, венские стулья и т. п. были сосланы в другую комнату наверху библиотеку, которую папа не любил и в которую входил только за тем, чтобы взять с полки книгу.
На его письменном столе стояли разные вещи — простая чернильница с двумя стеклянны-ми пузырьками, из которых он никогда не писал, а всегда прямо из покупной баночки. Лампа с зеленым стеклянным абажуром (она сейчас передо мной), маленький деревянный ящичек — бюварчик. На чернильнице стояла фарфоровая тележка с голубыми голландскими мельницами (сейчас она стоит на письменном столе у дяди Шуры). Рядом с рукописями всегда лежала подрубленная белая тряпочка, о которую папа вытирал перья. Когда я стала постарше, я два-три раза в год подрубала папе такие тряпочки по его просьбе. На столе постоянно жили еще какие-то предметы — пробка от рыбачьих сетей с вырезанной на ней буквой "К", один-два морских камня красивой формы или цвета. Стоял простой желтенький детский пенал. Этот пенал мне подарил на рожденье, когда мне исполнилось 7 лет, мамин старший брат — дядя Коля. Папе почему-то пенал очень понравился, и на утро после рожденья он его у меня отобрал. Я ужасно гордилась этим.
Папин кабинет имел особый запах — главным образом застарелого, вечного куренья. Этот запах до сих пор безгранично волнует меня. Стоит мне войти в накуренную комнату, как перед моим умственным взором возникает тихий кабинет, в котором, кажется, недвижим и насторожен в своей тишине самый воздух, полные особого значения папины вещи и он сам, согнувшийся над столом со своей сутуловатой спиной. Маленькой девочкой я ощушала насыщенность умственной жизни в атмосфере этой комнаты, словно пропитанной высокой человеческой мудростью.
Рядом с письменным столом в кабинете стояло суровое, деловитое кресло с прямой спинкой. На этом кресле сидели посетители, которых папа принимал наверху. Малознакомые люди, случайные посетители, приходившие по делам, проводились прямо наверх, и таких мы не видели и не знали. Другие большинство приходили в столовую. Иногда и близкие друзья сначала сидели у папы в кабинете, а потом спускались вместе с ним вниз — пить чай.