Наши гости

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Наши гости

Необычайно хороши, прямо-таки лучезарны в своем ярком, ничем не запятнанном веселье были происходившие по разным случаям праздники, которые очень скоро приобрели свои традиции. Мне запомнился один такой праздник летом 1920 года, когда справлялось рождение Лидии Мариановны.

Для нас он начался на заре — часа в 4 утра. Маленькие девочки в теплые летние ночи спали обычно на балконе на полу на положенных в один ряд матрасах. С вечера мы задумали план, которым руководила Лида Кершнер.

Как только рассвело, Лида явилась из соседней комнаты, где жила со старшими девочками, и разбудила нас. Я живо помню чувство, с которым вставала со своего матрасика: и спать мне хотелось, и радость праздничного дня охватила мою душу, и утренний холод разбирал. Мы быстро оделись, взяли большой белый эмалированный кувшин и каждая по кружечке и, тихонько пробравшись по коридору и лестнице, вышли из дома и отправились в лес, где на хорошо знакомых нам местах росла не тронутая никем земляника.

Ягод было так много, что нам понадобилось не больше часа, чтобы наполнить огромный кувшин. Домой мы успели вернуться вовремя. Через несколько минут после того, как мы юркнули под свои одеяла, Лидия Мариа-новна пришла нас будить.

В этот день по кухне дежурила Лида. Поэтому именинный пирог (для которого предназна-чались ягоды) удалось испечь втайне, и он оказался для всех остальных ребят и для героя дня — Лидии Мариановны — сюрпризом, который вызвал всеобщий восторг, сопровождавшийся радостными криками и визгом.

Этот летний день с начала и до конца запечатлелся в моей памяти. Праздничный обед бы накрыт на столах, которые расставили под деревьями на лужайке. Перед обедом, как обычно, ребята собрались купаться. Купанье это ознаменовалось одним веселым событием, которое надолго запечатлелось в летописи жизни колонии.

С утра в колонию приехали разные гости. Среди них была старинная приятельница Лидии Мариановны — Олимпиада Ивановна Зеленина (жена известного врача — профессора сердеч-ника Зеленина, который был с ней в разводе и имел уже в то время другую семью). Как и Лидия Мариановна, Олимпиада Ивановна была теософка. С ней приехал ее сын Женя. Это был круп-ный высоки мальчик в очках, который к своим 16 годам успел вырасти до размеров взрослого мужчины. Веселый, простой, чуть-чуть в чем-то нелепый, от с первой же минуты своего появления завоевал всеобщую симпатию.

У наших мальчиков на пруду имелся плот, который °ни сами смастерили и с которым много возились. Во время купания они предложили Жене Зеленину покататься на плоту. Он взгромоз-дился на него одетым, вероятно, сделав это недостаточно ловко. Этот плот не выдержал тяжести большого неуклюжего парня и погрузился в воду. На Жене надета была тонкая суконная тужурка и такие же брюки-галифе полувоенного типа. Весь его костюм промок до нитки.

Мы все, вместе с гостями, сидели на лужайке за празднично накрытыми столами, когда из-за холмика, скрывавшего от наших глаз пруд, появилась процессия мальчиков, ведших мокрого Женю. Все они громко смеялись, наперебой рассказывая нам о том, что случилось на пруду. Сам Женя смеялся громче всех (привычка подтрунивать над самим собой и смеяться над собственны-ми слабостями и неудачами, которая обнаружилась в тот день, до старости осталась одним из характерных и очень привлекательных свойств Жени Зеленина).

Мальчики удалились в дом, чтобы переодеть Женю, и там пропали. Их долго ждали с обедом, наконец, они появились. Их явление было встречено громким взрывом долго не смолкавшего веселья. Оказалось, что во всей колонии не нашлось одежды, по размерам подходившей Жене. После тщетных поисков и неудачных примерок Женя стащил с себя тужурку и натянул ее вместо брюк, просунув ноги в рукава, а вместо куртки накинул на плечи халат Лидии Мариановны. В таком виде он и пришел к столу. Ему пришлось щеголять в этом наряде довольно долгое время и после обеда, так как его толстые брюки не могли скоро просохнуть. После этого праздника Женя остался в колонии и сразу вошел в коллектив, заняв в нем свое прочное место.

В колонию на протяжении всех лет ее существования приезжало много интересных людей. Некоторые из них были постоянными, верными ее друзьями и воспринимались нами и как полноправные члены колонии.

Самым верным и самым желанно-любимым другом с первых дней стала Анна Соломоновна Шлепянова — чудесный, яркий и оригинальный человек, оставивший в моей душе неизглади-мый след и чувство величайшего уважения, любви и признательности. Анна Соломоновна также была старинным другом Лидии Мариановны По-видимому, ее убеждения не совпадали с теми, которые были свойственны Лидии Мариановне, так как она была принципиальной атеисткой, рационально и трезво смотревшей на жизнь Но думаю, что разница во взглядах ничуть не мешала их дружбе, чему залогом служило золотое сердце Анны Соломоновны, свойственная ей безграничная любовь к людям и доброта, составлявшая самую суть ее натуры.

Анна Соломоновна была на несколько лет старше Лидии Мариановны и, мне кажется, относилась к ней как старший друг, с неизменной заботой и нежностью Впрочем, оттенок заботливой нежности вообще определял отношение Анны Соломоновны к людям. Этому способствовала и ее профессия детского врача. Когда Анна Соломоновна впервые появилась в колонии, ей, вероятно, не было еще 50 лет. Но нам она казалась старой. Действительно, она была старообразна. Довольно крупная женщина с сильными руками и ногами, с большой, покрытой постоянно растрепанными, выбивавшимися из высокой прически седыми волосами, она имела характерное некрасивое скуластое лицо. Но огромные черные, полные огня глаза, которые буквально метали искры, делали это лицо прекрасным.

Анна Соломоновна обладала неукротимым темпераментом. Всегда бодрая, веселая, она всем своим существом утверждала жизнь, которую принимала с ее трудностями и горестями радостно и открыто, заражая этим чувством окружающих. Стоило ей появиться среди людей, как жизнь начинала вихрем кружиться вокруг нее, сиять и искриться, не оставляя никого равнодушным. Анна Соломоновна совершенно не думала о том, какое впечатление она производит на людей. Она действовала решительно, согласовывая свои поступки исключительно с теми импульсами, которые возникали у нее в данный Момент. По большей части эти импульсы определялись настоятельной душевной потребностью сделать что-нибудь хорошее для людей, и тут Анна Соломоновна не считалась ни с какими преградами, условностями или препятствиями: дна попросту их не замечала Помню один случай, очень в этом смысле для нее характерный.

Как-то летом группа ребят ездила по приглашению в детскую колонию, которая находилась на станции Химки. Ехать пришлось через Москву, переходить с вокзала на вокзал, а в Химках идти несколько километров от станции. Случилось так, что назад младшие девочки отправились под предводительством Анны Соломоновны. Было очень жарко, и по дороге от той колонии на станцию мы очень устали, проголодались и захотели пить. Анна Соломоновна решительным шагом направилась к двери первого попавшегося дома в поселке, через который лежал наш путь, постучала и, войдя, заявила хозяйке, что девочки устали, их надо накормить и напоить. Помнится, мы чувствовали себя очень неловко, тем более что хозяйка не выразила особенного гостеприимства по нашему адресу, но Анна Соломоновна не обратила на это никакого внимания, а требование ее прозвучало так решительно, что на столе мгновенно появились еда и питье.

Рассказывали, что однажды Анна Соломоновна отправилась на аэродром и потребовала, чтобы ее взяли на самолет, т. к. она не может без этого обойтись. Тон ее и в этом случае был таков, что летчики ни на минуту не усомнились в неоспоримом ее праве на полет (что тогда было в диковинку) и выполнили эту беспрецедентную просьбу. Так же она поступала, если хотела попасть в театр на какой-нибудь спектакль или повести туда своих друзей.

Одним из самых привлекательных качеств Анны Соломоновны была ее исключительная музыкальность. Не имея законченной профессиональной подготовки (хотя музыке она все же училась), она играла по нотам или по слуху все, что угодно, и прекрасно импровизировала на фортепиано. Если требовался аккомпанемент к песне, то стоило кому-нибудь спеть ей несколько первых нот мелодии, как у нее аккомпанимент был готов, к тому же уснащенный разными украшениями. Для нас Анна Соломоновна играла безотказно, целыми часами, все, что мы просили — любые танцы, сопровождения к пению и т. д.

Приезжала в колонию сказительница русских сказок, известный знаток русского фольклора Ольга Эрастовна Озаровская. Ее первому появлению сопутствовали забавные обстоятельства. Среди жаркого летнего дня почему-то я одна оказалась в лесу за прудом, возле самой воды. Вдруг я увидела, что из-за деревьев вышла пожилая женщина, просто одетая, которая показалась мне деревенской бабой. Она заговорила со мной, и мы с ней довольно долго беседовали. Я не помню теперь содержания нашего разговора. Но он кончился тем, что я радушно позвала ее зайти к нам в дом отдохнуть и поесть. Она согласилась, и я повела ее в колонию. Каково же было мое удивление, когда Лидия Мариановна, увидев приведенную мною "бабу", радостно бросилась ей навстречу, приветствуя в ней своего друга и замечательную артистку. Как в этот приезд, так и в свои последующие посещения колонии Ольга Эрастовна Озаровская много читала нам сказок и былин, делая это с большим мастерством.

Довольно рано стали наезжать в колонию толстовцы. О них у меня сохранились гораздо менее приятные воспоминания. Да и все ребята, а быть может и сама Лидия Мариановна, относились к их приездам довольно сдержанно. Чаще всех приезжали Сережа Булыгин и Сережа Попов (хотя оба были не первой молодости, почему-то их все так называли).

Из всех приезжавших толстовцев лучшее впечатление производил Сережа Булыгин. Импонировала его незаурядная внешность. Он был очень красив, чертами лица напоминая классический образ Христа. В его поведении мало ощутимо было очень часто присущее толстовцам тех лет ханжество; он больше молчал и только пел вместе с нами разные толстовские гимны (должна признаться, что я втайне им любовалась, исподтишка поглядывая на его прекрасное лицо).

Другое дело — Сережа Попов. Этот человек остался в моей памяти как один из самых неприятных представителей человеческого рода, когда-либо мною встреченных. Внешне невзрачный, небольшого роста, босой, одетый в нарочито простую холщовую одежду, он являл собой типичный пример двуличия: поверхностной елейности в сочетании с внутренним эгоизмом и корыстолюбием.

Позже, должно быть уже весной 1922 года, в колонию раза два приезжал известный толстовец П.Бирюков с женой. Их приезд также носил неприятный характер. У жены Бирюкова имелась старенькая сестра Анна Николаевна. Она была очень слабенькой и от старости почти уже впавшей в детство. Видно, супруги Бирюковы желали от нее избавиться. Они привезли ее с собой и оставили в колонии, сказав, что она может быть нам полезна, т. к. хорошо знает несколько языков.

Анна Николаевна действительно знала языки, но преподавать их не могла из-за своего состояния. Правда, некоторые ребята, изучавшие эсперанто, ухитрялись извлекать из нее какие-то знания. Это было кроткое, беззащитное существо; у нас ей, наверное, жилось лучше, чем у тяготившихся ею родственников. В колонии же она и скончалась. Ребята похоронили ее в лесу. Сохранилась фотография группы колонистов около ее могилы. Это была единственная смерть, которая произошла в стенах колонии за все годы ее существования. Меня тогда уже там не было.

Полноправными членами колонии считали мы все с первых дней родных Лидии Марианов-ны: ее сестер — Елену Мариановну и Магу и отца — Мариана Давидовича. В течение всех лет Мага постоянно подолгу, иногда по нескольку месяцев кряду, живала в колонии, и мы все ее очень любили. В сельскохозяйственных работах она не участвовала, но разделяла с постоянны-ми сотрудниками их дежурства. Своими литературными и художественными интересами она делилась с ребятами, и ее душевная возвышенность вносила определенную ноту в общий настрой нашей жизни.

Красивый, статный, полный старик Мариан Давыдо-вич поселился в колонии на втором году, не помню, в каком месяце, и прожил в ней до ее закрытия, исполняя функции врача. Как видно, он в свое время был прекрасным врачом-терапевтом. К нам же Мариан Давыдович попал совсем стареньким. У него тряслись руки, память его и внимание уже были сильно ослаблены. Однако прежний значительный медицинский опыт сказывался, и во многих случаях он был очень полезен колонии.

Елена Мариановна переживала в 1920–1921 годах трудное время. Ее муж был арестован вместе с другими главарями эсеровской партии. Маленькие дети — дочка 1 года и 2 месяцев и 8-летний — сын связывали ей руки. Среди лета 1921 года она привезла маленькую Наташу с няней Анютой в колонию и оставила их у нас.

Они поселились в небольшой узкой комнате позади зала. Изящная, тоненькая Наташа с темными волосиками, челочкой, спускавшейся на лоб, в то время была очаровательным сущес-твом. Очень развитая, она уже тогда неплохо говорила и забавляла всех своими сентенциями; помню, однажды, обращаясь ко мне, она заявила: "Наташа, ты не маленькая, большая ты, не кусай карандаш". У нее был голубой байковый комбинезончик, в котором она постоянно ходила и сама себя называла "мальчик-василек". Мы все, особенно девочки, с ней много возились. О своих родителях она говорила: "Папа в Бутылке (Бутырках), а мама в мешке (Москве)".

Сынок Елены Мариановны Миша появился в колонии, когда арестовали его мать (она потом вскоре была выпущена). Поздней осенью (или даже зимой) ночью он пришел в колонию один пешком из Москвы и остался у нас жить, по мере своих сил и возможностей включившись в деятельность нашего коллектива. Это был худенький, маленький мальчик с тонкими чертами бледного личика, тоже умненький и не по возрасту развитой.

Во время одного из праздничных дней лета 1920 года среди гостей я увидела красивую даму с девочкой моих лет. Марина Станиславовна Бурданова имела очень привлекательную внешность. У нее было прелестное лицо восточного типа с правильными чертами, которые часто освещались ласковой улыбкой. Голову ее венцом обвивала темная с проседью тонкая коса. Она прекрасно держалась, гордо неся свою статную фигуру. При разговоре слегка грассировала — милая особенность, которая передалась некоторым из ее детей. Марина Станиславовна была профессиональным музыкантом — преподавательницей игры на фортепиано и пения. Когда мы ее узнали, она была вторично замужем за художником Григори-ем Григорьевичем Бурдановым. С первым своим мужем пианистом Владимиром Полем — она уже лет 15 как разошлась. Поль уехал за границу — во Францию (где до конца жизни), оставив ее с двумя маленькими детьми — мальчиком Олегом и девочкой Тамарой. От второго брака Марина Станиславовна имела трех дочек — Марину — тогда 12 лет, Светлану — 10 лет и маленькую семилетнюю Злату. Вся семья была исключительно артистична, а дети — один красивее другого.

Вскоре после первого приезда Марины Станиславовны приехал ее сын Олег, 20-летний юноша. Олег остался в колонии и жил очень долго и работал в качестве сотрудника, с первого дня став коренным, незаменимым и горячо любимым членом нашего коллектива.

Олег оставил в моей памяти неизгладимый след как один из самых значительных и обаяте-льных людей, встреченных мною на жизненном пути. К тому же ему суждено было сыграть большую роль в моей личной жизни. В нем все было замечательно, начиная с внешности. Он был очень высок и чем-то напоминал Петра Великого, хотя и не обладал присущей тому грубоватостью и физической мощью. Олег был скорее слабого сложения; известное сходство с Петром отмечалось в чертах его лица — больших, широко расставленных глазах, коротком прямом мясистом носе над укороченной верхней губой, а также в прическе; лицо его обрамляли густые темные локоны, закрывавшие затылок и достигавшие плечей.

Олег не только сам по себе был выдающимся человеком, но в нем выразились лучшие свойства русской молодежи тех времен — страстные поиски истины и смысла жизни. К тому времени, как я его узнала, он уже пережил полосу атеизма и увлечения марксистскими взглядами и полон был религиозных исканий.

Природа наградила его разнообразными талантами. От матери унаследовав музыкальность (он умел играть на рояли как по нотам, так и что угодно по слуху), Олег хорошо рисовал; он великолепно знал математику, после отъезда из колонии Варвары Петровны на него были возложены обязанности преподавателя этого предмета. К двадцати годам он хорошо успел изучить философию всех времен и знал языки. В его отношении к благам цивилизации и к плотским наслаждениям сквозили толстовские нотки. В своей личной жизни он был полнейшим пуританином. Это сближало его с Всеволодом: как и тот, он носил простую одежду и брал на себя самый тяжелый, грязный труд. Но он значительно большее внимание уделял умственной жизни и личному самосовершенствованию, не отказываясь от научных знаний и книжного образования. Как мне кажется, его мировоззрение было менее цельным, нежели мировоззрение Всеволода; ему приходилось постоянно внутренне бороться с самим собой, головным путем подавляя в себе такие черты, как страсть к науке и премудрости и чувственное принятие радостей земного существования. Обладая настоятельной потребностью в уединении и возможности созерцательной работы, летом 1921 года Олег построил для себя невдалеке от колонии, позади большого дома землянку. Землянка эта имела две комнатки с объединявшей их печью. Своим обликом и обстановкой эти комнаты напоминали монашеские кельи (жизнь в землянке с Олегом разделял Владислав Стасевич, молодой человек лет 18, недолго проживший в колонии — славный малый, но по своему внутреннему облику совершенно нам чужой).

Дочери Марины Станиславовны от первого брака — Тамаре Поль — в 1920 году было лет 18. По возрасту она не подходила даже к нашим старшим девочкам и в колонии не жила постоянно, а только часто приезжала и временами подолгу гостила. Живая, красивая, похожая на мать — с хорошей фигурой и темными косами, она, как и Марина Станиславовна, сделала своей профессией музыку и пение. В то время она уже хорошо играла на рояли. Ее приезды нас всегда радовали и вносили оживление в жизнь колонии.

Три девочки Бурдановы были очаровательны — каждая в своем роде. Помню в тот жаркий, сверкающий летний день, когда к нам впервые приехала Марина Станиславовна, я сразу обратила внимание на прелестное личико приехавшей с ней Марины. Из всех сестер она больше других имела сходство с Олегом: такое же круглое лицо, короткий мясистый нос, укороченная верхняя губа. Эта короткая губка, при разговоре поминутно приоткрывавшая крупные, широко расставленные зубы, вместе с грассирующей (как и у Олега) манерой говорить, составляла особую прелесть Марины. Все существо этой девочки излучало обаяние. Движения ее были грациозны, голосок при смехе и пении звучал как серебряный колокольчик. Ласковая, как кошечка, она была умна и способна. Как и остальных членов семьи, ее отличала музыкальность. Она не только пела, но и сама сочиняла песенки и по слуху играла на рояли. Но больше она любила рисовать. Впоследствии рисование стало ее профессией. Когда Марина подросла и превратилась в девушку, обаяние ее еще возросло и она пользовалась большим успехом у мальчиков. Уже после колонии в нее был серьезно влюблен наш Сережа. Когда мать привезла ее в колонию, она была еще сущим ребенком. Вероятно, ей казалось страшно остаться одной среди чужих людей, потому что в этот день она не отходила ни на шаг от своей мамы, прижималась к ней и временами принималась плакать. Однако эти настроения потом быстро развеялись: Марина легко и просто вошла в нашу товарищескую семью и с первого дня сделалась всеобщей любимицей. Ее младшие сестренки Светлана и Злата — бывали в колонии изредка, только гостями, на 1–2 дня приезжая со своей матерью.

Смуглая Светлана, хорошенькая, с черными как смоль короткими волосами, напоминала цыганочку. Злата была светлее, больше похожа на Марину. Сама Марина Станиславовна приезжала в колонию систематически, каждый раз оставаясь на несколько дней. Она давала всем желающим уроки музыки, занималась с нами хоровым пением. Помню, как девочки однажды разучили с ней целую музыкальную постановку вроде небольшой оперы, в которой в качестве действующих лиц выступали цветы: роза, резеда, чертополох и т. д. (кажется, Арен-ского). Часто приезжал и муж Марины Станиславовны — Григорий Григорьевич Бурданов, который от раза к разу занимался с ребятами рисованием. Это был симпатичный пожилой человек с красивым худым лицом, испещренным глубокими морщинами; он был молчалив и, как мне кажется, довольно бесцветен. Во всяком случае главой семьи являлась яркая, темпераментная Марина Станиславовна, которая обладала вполне определенными принципами и взглядами на жизнь. Интересно, между прочим, отметить, что своих трех младших девочек он не крестила и всех детей от рождения растила вегетарианцами.

Напишу теперь немного о себе самой в годы своей жизни в колонии. Оставаясь совершен-ным ребенком, в то же время, как мне кажется, я сразу по прибытии в новую обстановку во многом начала меняться. Окружавшая меня атмосфера способствовала тому, что перевес взяли и значительно усилились те духовные искания, которые свойственны были мне, начиная с 8-летнего возраста. Все возвышенное, чистое и благородное, чем пронизана была жизнь колонис-тов благодаря Лидии Мариа-новне и ее высоконравственным друзьям и помощникам, находило в моей душе самый горячий отклик. Мало того, я тянулась к этому навстречу и по-своему, как умела, внутри себя дополняла полученное извне.

Мне было даже мало того духовного напряжения, которое окружало меня в новой жизни. Помню, как мне хотелось сделать так, чтобы все были "совсем хорошими". Об этом маленькие девочки говорили между собой, потому что и у других были такие же настроения. Однажды мы даже затеяли общее собрание на эту тему. Не знаю, поняли ли остальные колонисты наш высокий порыв, выраженный совсем по-детски в горячих выступлениях, в которых мы призыва-ли всех быть "совсем-совсем друзьями" и "совсем-совсем хорошими".

Уже в первое лето я брала у Лидии Мариановны книжки индийских философов и с увлечением их читала. Наряду с этим большое место в моем духовном развитии занимали чисто импульсивные чувства и впечатления как от природы, так и от жизни. Некоторые из них остались в моей памяти, и я храню их в ней, как хранят лучшие Драгоценные минуты, ниспосланные человеку судьбой.

Яркое воспоминание оставили во мне поездки в Москву Ездили мы к родителям часто, не реже чем раз в месяц, а иногда и чаще. Летом обычно ходили пешком на станцию, большей частью компанией по нескольку человек. Это были единственные дни, когда нам приходилось обуваться, и я помню то ощущение духоты, которое в первый момент испытывали ноги, отвыкшие от обуви.

Особенно запомнился мне отъезд из колонии в зимнее время. В полной темноте зимнего утра, в холодной комнате, я торопливо одевалась, стоя на своей кровати. Мое тело пронизывал озноб, и я дрожала мелкой дрожью как от холода, так и от беспричинного радостного волнения. Потихоньку спускалась в кухню, куда сходились и другие отъезжавшие из колонии в этот день ребята и взрослые. При свете коптилки мы торопливо съедали какую-нибудь оставшуюся от ужина холодную кашу и выходили на двор в темную зимнюю ночь.

У крыльца уже стоял Рыжик, запряженный в розвальни, чтобы везти нас на станцию. Тесной кучкой усаживались мы в розвальни на лежавшее в них сено, натягивали себе на ноги какие-нибудь старенькие одеяла и прижимались друг к другу, чтобы было теплее. Иногда возница держал в руках зажженный фонарь, который освещал дорогу. Полулежа в низких санях, головою совсем близко к заснеженной дороге, я смотрела, как снежинки танцуют в лучах света.

К станции подъезжали уже в предрассветное время, когда на фоне лунного неба серыми силуэтами вырисовывались станционные постройки. Поезда шли холодные, мрачные, полупус-тые. Мы со своими заспинными мешками забивались куда-нибудь в одно отделение. В 1920–1921 годах в Москве не было никакого городского транспорта. От Ярославского вокзала до нашего дома ходьбы было больше часу. Шли по Орликову переулку, Мясницкой, через Театральную площадь, по Воздвиженке, по Арбату.

Наши родители тоже нередко наезжали в колонию. Особенно часто приезжала мама, которую очень любила Лидия Мариановна и с которой ребята чувствовали себя легко и просто. Приезжали они и вместе; папа восхищался духовной атмосферой колонии и дорожил тем, что мы живем здоровой, молодой жизнью в природе.

Один из их приездов мне как-то особенно запомнился. После обеда я ушла с подушкой в лес отдыхать. На мне надета была полосатая голубая кофточка и юбка цвета хаки от моего скаутского костюма. Я была в 12 лет так мала и тщедушна, что носила кофточку, которая была сшита для Сережи, когда ему было лет 5. В это время приехали наши родители. Маме сказали, что я в лесу, она пошла меня искать и вскоре увидела голубое пятнышко в траве. Я тотчас проснулась и, узнав, что мама приехала с папой и он находится возле пруда, вскочила и стремглав бросилась бежать. Увидев папу около купальни, я побежала еще быстрее. Не вполне еще очнувшись от сна и не рассчитав движения, я споткнулась на дорожке о корень и сильнейшим образом разбила одну из своих босых ног возле большого пальца. Папу почему-то очень тронул этот мой порыв, и он схватил меня в объятия и крепко прижал к себе.

С другим приездом наших родителей в колонию связано тяжелое воспоминание. Летом 1923 года Лидия Мариановна пригласила их приехать к нам погостить на месяц. Они приняли приглашение. Их поселили в библиотеке В самом начале их пребывания я глупейшим образом поссорилась с папой. Причины для ссоры, собственно, не было никакой, и я сама не знаю, как это вышло. Помнится, как-то в кухне я облокотилась о русскую печку. Папа сделал мне замечание, сказав, что там нечисто и я могу запачкать рукав. Я огрызнулась, что-то резко ответила, и папа рассердился.

После этого мы с папой не разговаривали в течение почти всего времени, которое они прожили в колонии. До сих пор не понимаю, как я, без памяти любившая и уважавшая своего отца, выдержала так долго характер. Для меня это были очень мучительные дни; без сомнения, и для папы тоже. Наконец, я не смогла больше терпеть такого положения. Как-то, уже незадолго до их отъезда, я вошла к ним в библиотеку и молча, в слезах бросилась папе на шею. Он тоже обнял меня и только спросил: "Скажи, ты сама решила прийти мириться или кто-нибудь тебя послал?".

Спокойное течение нашего светлого существования было резко нарушено осенью 1920 года. Еще раньше в колонии были случаи серьезных заболеваний. Так, в середине лета болели дизентерией Женя Зеленин и Леня Шрайдер. А в сентябре свалилась Лидия Мариановна. Сначала не ждали ничего серьезного. Помню, ее положили в библиотеке и при ней неотлучно находилась Белла Кон-никова, которая одна за ней и ухаживала. День ото дня Лидии Марианов-не становилось хуже, наконец определился брюшной тиф в тяжелейшей форме. Было решено отвезти ее в Москву в больницу. В пасмурный осенний день ждали приезда санитарной машины. Кому-нибудь следовало встретить ее на шоссе, чтобы показать поворот в аллею, ведущую к Ильину. Послали меня. Я вскоре увидела закрытую машину — фургон с красным крестом — и, остановив ее, сама села на откидную подножку сзади. Несмотря на подавленное настроение, помню, что мне было по-детски интересно впервые в жизни проехаться на машине. Лидию Мариановну увезли.

Через несколько дней тифом заболела и Белла, которую положили в пушкинскую больницу. Белла болела не так тяжело, а Лидия Мариановна долго находилась между жизнью и смертью, более месяца не приходя в сознание.

Колония осиротела. Потянулись унылые дни. За старшую осталась Варвара Петровна, которая хотя и добросовестно исполняла свои обязанности, ни в чем не могла заменить Лидию Мариановну. А надвигались новые трудности. В холодные дни октября у меня вдруг сильнейшим образом заболело горло. Мне сразу стало так плохо, что, когда Варвара Петровна распорядилась отделить меня от других девочек в маленькую комнату по другую сторону коридора, я не смогла сама идти и меня отнесли на матраце. Боль в горле была нестерпимая. Я с ужасом ждала каждое утро Варвару Петровну, которая приходила] смазывать мне горло йодом с глицерином. Единственное, что слегка облегчало мои страдания, было питье. Около меня на табуретке ставили стакан воды, и я по ночам пила маленькими глоточками ледяную в холоде комнаты воду. Один раз, случайно толкнув в темноте табуретку, я опрокинула стакан и осталась без воды. Всю остальную ночь я горько проплакала, т. к. мне нечем было хоть на минуту заглушить боль. Около меня была в те дни одна Лида Кершнер, которая ухаживала за мной нежно, как старшая родная сестра. Варвара Петровна, у которой, очевидно, глаза были врозь от обилия разнообразных забот, не сомневалась в том, что я болею ангиной, не приглашала ко мне врача. Мама в колонию не приезжала, потому что целые дни проводила у постели своей сестры Тани, которая тоже болела в то время брюшным тифом. Так прошло около двух недель.

На счастье, в один из этих дней поехал в Москву Алеша. Он зашел к моим родителям и рассказал им о моей болезни. Очевидно, милый мальчик сделал это так внимательно и точно, что мама по его рассказу сумела поставить диагноз, решив, что у меня дифтерит. Не теряя ни минуты, она достала в Москве противодифтерийную сыворотку и отправилась в Пушкино.

Сойдя с поезда, она прямо прошла в пушкинскую больницу и, описав картину моего заболевания, попросила женшину-врача из этой больницы, неоднократно до того посещавшую колонию, пойти вместе с ней. Та согласилась, но от ее посещения оказалось мало пользы.

К этому времени горло мое успело очиститься, и дифтерит перешел в бронхит, т. е. получилось то, что называется дифтеритным крупом. Мама сразу это поняла и умоляла врача сделать мне прививку. Но эта дура уперлась, сказав, что никакого крупа нет, а я больна воспалением легких. С тем она и ушла из колонии. Однако мама не растерялась.

На следующее утро она попросила запрячь лошадь, чтобы вести меня на станцию. Нас сопровождала Лида. Как хорошо помню я это грустное путешествие! Стояла поздняя осень. Воздух был холодный и жесткий, небо молочно-белое, затянутое облаками.

Я лежала пластом на спине, когда нам встречались крестьяне, некоторые из них крестились на меня, думая, что везут покойника. Меня это не пугало, а забавляло, и я нарочно двигала рукой, чтобы разрушить иллюзию.

В поезде я чувствовала себя отчаянно плохо, а еще хуже на вокзале, где нас встречали папа и Яков Захарович Черняк (я не знаю, каким образом мама дала им знать о нашем приезде). В первый момент папа не понял, что мне плохо, и обиделся на то, что я не обратила на него особого внимания. А я была в полубессознательном состоянии.

Проболела я два месяца. Наш постоянный врач Гольд оказался в отсутствии. Мама пригла-сила другого прекрасного детского врача, товарища Гольда Лунца, который уже в день нашего приезда сделал мне прививку. Первые дни в Москве были ужасными. Грудь мою раздирала нестерпимая боль. Мама рассказывала потом, что я громко кричала по ночам от боли, кричала, что я умираю. Сама я этого не помню, очевидно, сознание мое было затуманено. Меня бил болезненный кашель.

Лунц сказал маме, что каждую минуту я могу начать задыхаться, и тогда меня экстренно надо будет везти в больницу, чтобы делать операцию трахеотомии, при которой вставляется в горло металлическая трубочка для дыхания. Заранее отвезти меня в больницу мама не решалась, так как в те годы разрухи московские больницы были в ужасающем состоянии. Но в столовой лежали приготовленные все нужные для этого вещи: моя теплая одежда и т. д.

Когда мне немного полегчало, у меня начались неприятные осложнения. Не говоря уже о том, что я совсем была лишена голоса, так что говорить могла только шепотом, дифтерит осложнился параличами. Получился паралич какого-то клапана в носоглотке, из-за чего жидкость при питье проникала в нос, а также — паралич глазных нервов. Вдаль я еще кое-как видела, а вблизи все предметы сливались в неопределенные пятна. Врач боялся возможного паралича сердца, и потому мне было приказано лежать на спине совершенно неподвижно.

Дни мои проходили очень тоскливо. Почти все время я лежала одна. Мама большую часть дня занята была хозяйственными делами, которые в те времена были очень сложны, т. к. приходилось колоть дрова, топить печи, стирать, разными путями добывать продукты и т. д.

Папа по нескольку раз в день заходил ко мне, но каждый раз ненадолго, потому что много работал за своим письменным столом, между прочим, и для заработка. В дни моей болезни вышла из печати его книга "Мечта и мысль Тургенева". Он радостно принес мне ее показать, но я смогла лишь увидеть в его руках какое-то белое пятно.

Иногда заходил ко мне Яков Захарович. Заразы он не боялся и время от времени понемногу читал мне вслух. Для моего развлечения мама дала мне морские камешки, собранные в Судаке и на Балтийском море. Она клала поперек моей кровати доску, на которой я раскладывала из этих камешков узоры. Другим моим развлечением служило упражнение в перевертывании слов. Этому научил меня Леня Шрайдер. От нечего делать я старалась в уме произносить разные слова с конца и за время болезни успела хорошо овладеть этим искусством. Привычка к перевертыванию слов осталась с тех пор у меня на всю жизнь. И сейчас постоянно у меня в голове вертится какое-нибудь слово, прочитанное с конца.

Наконец настал день, когда мне было позволено встать. Когда я получила свободу движе-ний, оставаясь одна в комнате, тайком брала мамины очки, которые давали мне возможность видеть, и понемногу читала, не сознавая того, какой вред это приносит моим глазам…

Силы мои быстро восстанавливались, зрение тоже. И голос вернулся, хоть и на всю жизнь сохранил глуховатый тембр.

Вероятно, около середины декабря я вернулась в колонию. Случилось так, что в это самое время выписалась из больницы Лидия Мариановна, и мы отправились из Москвы вдвоем. Нам наняли извозчика, так как после своих тяжелых болезней мы не могли еще идти на вокзал пешком. В моей памяти запечатлелось это путешествие на УЗКИХ извозчичьих саночках через всю Москву. Помню, как ехали мы по пустынным московским улицам 1920 года, через центр, по Мясницкой, как мы сидели обнявшись, тесно прижавшись друг к другу, и как по установившейся во время болезни привычке я мысленно перевертывала слова, прочитанные на вывесках.

В конце зимы 1921 года, еще до Рождества тяжко заболел брюшным тифом наш Сережа. Помню, как я заглядывала в ту комнату, где он лежал и с ужасом слушала его бред. Об его болезни дали знать нашим родителям.

Они достали санитарную машину, и мама с Женей Зелениным, которого она попросила ей помочь, приехали за Сережей.

Во время Сережиного тифа я в Москву не ездила. Впоследствии мама мне рассказывала, какие тревожные, томительные вечера проводили они с папой вдвоем, сидя в столовой и слушая из соседней комнаты Сережин бред Только много лет спустя, уже когда мамы давно не было на свете, я поняла, как тяжело достались ей годы нашего пребывания в колонии, когда она без всякой помощи выносила на своих плечах все заботы и тревоги во время наших болезней. Кроме меня и Сережи, в это время тяжело болел и папа. В летние месяцы он перенес тяжелую дизенте-рию, и на протяжении этих лет у него развился туберкулез легких, от которого ему так и не суждено было оправиться.

Находясь в колонии, я тоже была не слишком здорова. От истощения у меня, как и у многих других ребят, постоянно возникали нарывы. Сперва они были на пальцах рук, а потом пошли по спине Помню, как однажды Ма-риан Давыдович своими дрожащими руками вскрывал мне на спине фурункул, а я при этом горько плакала.

Между тем в жизни колонии назревали большие перемены. К осени 1921 года Лидия Мариановна и другие взрослые члены нашего коллектива окончательно убедились в том, что ильинский дом, несмотря на все принятые меры, непригоден для зимнего житья. Кроме того, что в нем было холодно, то и дело в каком-либо его| конце возникали небольшие пожары. За время нашей жизни в Ильине это случалось более тридцати раз, так приходилось все время напряжен-но следить за печами осматривать стены и дымоходы, так как ежечасно можно было ждать большой беды.