Л. Троцкий. ПЕРВЫЕ ВПЕЧАТЛЕНИЯ
Л. Троцкий. ПЕРВЫЕ ВПЕЧАТЛЕНИЯ
Я ехал на балканскую войну, считая ее не только вероятной, но неизбежной… Но когда я очутился на мостовой Белграда, увидел длинные ряды резервистов, штатских людей с знаками Красного Креста выше локтя, когда я услышал из уст депутатов, журналистов, крестьян и рабочих, что отступления нет, что война будет, что она будет на днях, когда я узнал, что несколько столь хорошо знакомых мне человек, политиков, редакторов и доцентов, стоит уж под ружьем, на границе, на передовой линии, и что им первым придется убивать и умирать, – тогда война, абстракцией которой я так легко спекулировал в мыслях и статьях, показалась мне невероятной и невозможной…
Отступления нет, война неизбежна, она начнется, она будет объявлена Сербией на днях. Телеграмма об ее объявлении по всем видимостям должна обогнать это письмо. Вся страна переведена на военное положение. Белград превращен в военный лагерь; хозяйственная жизнь приостановлена, поезда служат только целям мобилизации и концентрации войск, все расшатано и выбито из нормы, как если бы кто-то запустил гигантский железный заступ под самые корни народной жизни, – и если бы правительство попыталось теперь одним ударом приостановить всю эту страшную разрушительную работу и вернуть народную жизнь к норме, из которой оно само ее выбило, оно сломало бы только напряженный до последней степени рычаг государственной власти; нет сомнения, – попытка остановиться с разгона стоила бы существования правящей радикальной партии, а вернее всего – и династии. Это, конечно, не значит, что война обещает поднять шлагбаум, преграждающий путь историческому развитию Сербии и всего полуострова; это не значит также, что мир – менее ценная вещь, чем судьба министерства г-на Николы Пашича{22} и всей династии Карагеоргиевичей, но бразды этой маленькой и столь трагической по судьбам своим страны в их руках; в стране нет политической силы, которая могла бы им противостоять, а они, невольники своего положения, вызвали к жизни движение, на которое они уж не могут наложить заклятие. И если бы даже европейская дипломатия могла сегодня предложить нечто более внушительное, чем тщательно выправленную формулу; если б она со всей той энергией, которой ей не хватает, действительно выступила на защиту мира – было бы уже поздно: сербские войска перейдут границу и кровавой строкой откроют новую балканскую главу…
Опасаясь трудностей при переезде через сербскую границу, я дал из Будапешта телеграмму своим белградским друзьям, прося выехать мне навстречу в Землин, последнюю станцию на венгерской земле, которая тут одной только полутораверстной лентой Дуная отделяется от Белграда.
Меня встретили, но пограничных затруднений не оказалось. Хорватские жандармы, руководимые плотным господином в штатском, протянули железную цепь от середины деревянного барака к деревянным сходням и бегло опрашивали проходящих на пароход, требуя от иностранцев и вообще от незнакомых удостоверения личности. Цель этого контроля – воспрепятствовать габсбургским подданным из юго-славянских провинций монархии вступать добровольцами в сербскую армию. Как и все подобные полицейские фантасмагории, цель эта нимало не достигается глупой железной цепью.
На пароходе «Морава» мы пересекаем Дунай. Сыро и моросит дождь. Мимо нас, вниз по реке, идет пароход «Царь Николай II», нагруженный людьми в крестьянском и городском платье. Это – сербские резервисты, направляемые к восточной границе. Они поднимают вверх шапки, кричат «ура». Голоса их гулко разносятся над широкой рекой, воды которой уж не раз окрашивались человеческой кровью. Вместе с этим криком в душу проникает какое-то особенное, непосредственное, на расстоянии непередаваемое чувство трагизма: и бессилие перед историческим фатумом, который так плотно надвинулся на народы, замкнутые на балканском треугольнике, и боль за эту человеческую саранчу, которую везут на истребление…
По сербскому берегу Савы, которая тут вливается в Дунай, ходит пограничная стража – ополченцы, в мужицкой одежде, с ружьем. Высадившись на берег, я завладеваю единственным извозчиком, стоящим на пристани. Все – экипажи, люди, лошади – захвачено мобилизационным аппаратом. Два с половиной года тому назад я был здесь, – за это время город сильно поднялся, отстроился и почистился. Но, как экономический организм, он замер сейчас. Стоят фабрики и мастерские, – кроме тех, которые вырабатывают для армии сукно и оружие, – пустуют магазины. Нет рабочих рук, нет кредита, некому и не на что покупать. Лавочники и приказчики вяло переминаются с ноги на ногу у дверей и либо читают газету, либо толкуют с прохожими, которые, несмотря на непрерывный, мельчайшим бисером падающий дождь, собираются группами у дверей и на перекрестках. Развороченной стоит во многих местах мостовая: ее начали покрывать торцом, сняли на большом протяжении трамвайные рельсы, а теперь некому работать, да и не до мостовых теперь. Взад и вперед бродят по улицам резервисты в старой солдатской одежде и в опанках, кожаных лаптях. Останавливаются у окон с оружием, здороваются с земляками, отдают честь офицерам.
Мобилизация удалась вполне, Сербия выставит, по официальным правительственным сведениям, 220 – 230 тысяч солдат. Один полковник уверял вчера, что будь достаточное количество ружей, Сербия могла бы выставить до 360 тысяч душ.
Но каково настроение мобилизуемых? Хочет ли население войны? Верны ли сообщения о боевом воодушевлении?
Эти вопросы будут с вашей стороны вполне законны, но их легче поставить, чем ответить на них. Вот мимо моего окна прошла только что группа резервистов под руководством унтер-офицера, человек 50, в мягких шляпах и котелках, – очевидно, горожане, приказчики, рабочие, интеллигенты. Каково их настроение? Им самим нелегко было бы ответить на этот вопрос.
Я вчера провел вечер в обществе двух сербских журналистов, из которых один за войну, а другой – против. Вопрос, который я только что поставил себе от вашего имени, был центральным предметом их разговора. И мнения их на этот счет радикально расходились.
– Население хочет войны, оно не может не хотеть ее, ему не остается другого выхода, – говорил сторонник войны. Это не тот официальный «энтузиазм», о котором неизменно повествуют правительственные сообщения накануне всех войн, хотя бы и бесконечно далеких от нужд и забот населения. Здесь дело действительно идет о праве жить и развиваться. Народ не может не сознавать и не чувствовать, что помимо войны нет для него выхода из тупика. Народ хочет войны.
– Неверно, – ответил другой. – Война не откроет нам выхода. Официальная цель войны – эта жалкая 23-я статья Берлинского договора[55] – уж, конечно, не в силах внушить массам национальный энтузиазм. Кто же способен, в самом деле, проникнуться верой в благодетельность тех поверхностных административных реформ, к которым Турция должна быть вынуждена войною? Проливать кровь за будущего христианского генерал-губернатора в Македонии – может ли, спрашиваю я вас, такая цель воспламенить сербские массы? Другое дело – территориальные завоевания и выход к морю, создание более широкой базы для экономического и культурного развития страны. Такая задача способна была бы поднять и воодушевить народ на подвиги. Но ведь территориальные завоевания невозможны по сто и одной причине. Население – по крайней мере, все то, что мыслит в нем, – знает это, знает, что великие державы не допустят расширения Болгарии и Сербии за счет Турции. Оттого-то не может быть и веры в результаты войны, и нет энтузиазма. Война есть политическая неизбежность для династии и правящих групп, – народ не действует, он только отбывает повинность.
– Это заведомая предвзятость. Без народного воодушевления мобилизация не могла бы совершиться так блестяще.
– Ход мобилизации свидетельствует только об улучшении административного аппарата. Несомненно, радикальное правительство успело внести в эту область значительные улучшения, точно так же, как оно сумело упорядочить до некоторой степени государственные финансы. Население не сопротивляется мобилизации, это верно, но отсюда до воодушевления еще далеко.
– А пресса? Все газеты, за одним единственным исключением, – я говорю о «Радничке Новинс» (рабочая газета) – за войну. Все газеты говорят о восторженном отношении народа к военной инициативе правительства. Точно также – парламент. За вычетом двух-трех социал-демократических депутатов, все остальные единодушно и восторженно идут за правительством. Что ж это – случайность?
– Нет, к сожалению, не случайность. К сожалению, – ибо ни наша пресса, ни наши политические партии не являются выражением общественного мнения или, вернее, настроения страны. Крестьянские массы культурно слишком отсталы, политически слишком беспомощны, чтобы заставить правительство, партии и печать служить себе. Поэтому-то наши правящие группы так легко делают в политике и дождь и ведро. Наша пресса и наша скупщина выражают только мнение тех кругов, которые ведут нас к войне, – но не действительное настроение народа, которому война не даст никаких завоеваний, но который она может на десятилетия отбросить в состояние экономического и культурного варварства.
– Если успешный ход мобилизации и голос прессы не убеждают вас, то что вы скажете о добровольцах?
– Их не так много. А затем: в стране, где пятая часть мужского населения, считая старцев и младенцев, поставлена под ружье, – остальным уж почти нечего терять. И, наконец, случаям добровольного зачисления в армию я могу противопоставить несравненно менее частые, но не менее знаменательные случаи самоубийства резервистов.
На этом разговор закончился. А пока позволю себе воздержаться от выражения собственного мнения.
«Киевская мысль» N 274, 3 октября 1912 г.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.