Глава 20 Утраченные иллюзии

Александр Яковлев думал, что ему конец. Он лежал на заболоченном поле боя под Ленинградом. Его туловище и ноги изрешетил немецкий пулемет. Было темно и холодно, и очень страшно. Он родился в деревне и в детстве так тяжело болел, что мать два года не шла регистрировать его рождение. Теперь ему было 18. Он был лейтенантом 6-й бригады морской пехоты Балтийского флота. И он умирал. Единственное, что могло его спасти, — традиция советских морпехов: не оставлять на поле боя ни раненых, ни мертвых. И традиция выручила. Пятеро его товарищей выбежали на поле, чтобы подобрать Яковлева. Первых четверых уложили наповал. Пятый подхватил Яковлева и побежал. Им удалось спастись. В родную деревню под Ярославлем Яковлев вернулся на костылях. Мать пришла в такой ужас от его состояния, что он почувствовал себя виноватым. Нужно было кормить трех младших сестер, страна лежала в развалинах. Что ему было делать?

Полвека спустя Яковлев, ближайший советник Горбачева и “архитектор перестройки”, рассказывал студентам МГУ, как он, раненный фронтовик и юнец, вступил в партию. Он пошел учиться в педагогический институт и мечтал стать учителем. Но в 1944-м он стал членом партии. Миллионы членов партии погибли на фронте или еще воевали. Местным партийным начальникам требовалось молодое пополнение, чтобы урепить ряды. Яковлева затянули в политическую работу, об учебе в педе пришлось забыть. “Потом, через несколько лет, начали набирать в Высшую партийную школу, — рассказывал Яковлев. — Меня вызвали на собеседование в местный комитет. Я не знал, чего от меня хотят. В то время все делалось в обстановке строгой секретности. Мне предложили сдать экзамены, я их сдал и стал учащимся Высшей партийной школы. Вот так началась моя партийная карьера”.

Либеральным студентам в феврале 1990-го Яковлев казался чуть ли не единственным человеком в политбюро, кому можно доверять; Горбачев в этом смысле не был исключением. КПСС для них была рудиментом. Никто уже не сдавал экзаменов по истории партии. Те, кто ее изучал, испытывали к партии такой же интерес, какой антропологи испытывают к жизни каннибалов и огнепоклонников. Внизу, в университетском вестибюле, студенты развесили по стенам самые характерные цитаты из Ленина и Сталина. Они организовывали клубы любителей The Beatles, Iron Maiden, запрещенных русских писателей и американского бейсбола. Но они были молоды и хотели знать, каково было сущестовать в том кошмаре.

Яковлев рассказал студентам, что был типичным представителем своего поколения. Что он и его товарищи шли в атаку, крича: “За Сталина! За Родину!” Что они верили в “светлое будущее”, обещанное партией. В маленьком Королеве — родной деревне Яковлева — никто не задумывался о том, какую колоссальную трагедию переживала страна. Когда в 1920-е двоюродного деда Яковлева раскулачили и выслали, никто не понимал, что это часть огромной кампании коллективизации, в ходе которой погибнут миллионы. Газет в деревню приходило немного, а в тех, что приходили, печаталась сплошная ложь. Многие деревенские жители, в том числе и мать Яковлева, были неграмотны. Его отец окончил четыре класса церковно-приходской школы, мать не училась нигде. Только благодаря доброму и верному другу отец Яковлева не попал тогда в мясорубку террора.

“Нашим районным военкомом был человек по фамилии Новиков. Выяснилось, что в Гражданскую войну он был командиром взвода, где служил отец. Это был замечательный человек. Я помню, как он проезжал верхом по нашей деревне на коне и разговаривал со всеми детьми и новобранцами. Он был единственным человеком из районной верхушки, кого мы знали. Однажды он подошел к нашему дому и постучал в окно рукояткой хлыста. Отца не было дома, и Новиков сказал матери: «Передай ему, что он должен поехать на конференцию, которая продлится, по крайней мере, три дня — только хорошенько запомни! Я потом заеду».

Мама не поняла. Когда она рассказала об этом отцу, он заставил ее несколько раз повторить слова Новикова — особенно последние: «Я потом заеду». Тогда он собрал в мешок кое-какие пожитки и отправился в соседний район, к маминой сестре Рае — «на конференцию». На всякий случай он сказал маме, где его искать. Мама была тихая женщина, крестьянка.

Ночью к нам в дверь постучали и спросили, где отец. Мама сказала:

— На конференции.

— На какой конференции?

— Не знаю. Он не сказал.

Они ушли. На следующую ночь приходили снова… Через три дня пришел Новиков. Вот что значила фронтовая дружба! Не все превратились в нелюдей. Новиков сказал маме, что отец может возвращаться: «конференция» закончилась! Мама послала меня за отцом”.

Лишь много лет спустя Яковлев понял, что местному партийному комитету, вероятно, спустили “план”: расстрелять столько-то человек за столько-то дней. Не найдя Николая Яковлева, убили кого-то другого.

В 1956 году Яковлев жил в Москве и работал в ЦК. Он был молодым инструктором — на деле, самым молодым в аппарате — и его пригласили “наблюдателем” на XX съезд КПСС, в Кремль. С балкона Яковлев слышал разоблачительный доклад Хрущева о культе личности Сталина. Когда Хрущев начал описывать масштабы чисток в партии и армии, делегатов охватил ужас. Соучастники смешались, несведущие были потрясены. “Стояла гробовая тишина, — вспоминал Яковлев. — Никто не смотрел друг на друга. Я помню, что с балкона мне было слышно только одно слово, его повторяли раз за разом: «Нда-а». Только и было слышно: «Нда-а». Больше никаких разговоров. Люди ходили, качая головами. Услышанное не сразу доходило до них. Осмыслить это было трудно, очень трудно. Особенно тем из нас, кто еще не превратился в циников, у кого еще были идеалы и кто еще не знал правды”.

Яковлев считал, что Хрущев на XX съезде совершил подвиг. Но трагедия заключалась в том, что “он так и не сделал следующий шаг к демократизации… Инстинктивно он понимал, что необходимо двигаться вперед, но он слишком завяз в прошлом и не мог от него освободиться. Позже в своих воспоминаниях он сожалел о том, что не пошел дальше. Но воспоминаниями дела не поправишь”.

В 30 с небольшим Яковлев уже работал заместителем секретаря отдела ЦК по науке и культуре. Именно там он начал понимать “жестокую силу” партийного аппарата. Он пришел в отдел убежденным романтиком, свято верившим в ленинизм и новую оттепель. Но вскоре он осознал, что попал в мир оруэлловского кошмара: мир, где угрожают шепотом, где существуют негласные коды поведения и доступа, в мир черной комедии. На одном из заседаний начальник его отдела обвинил в “троцкизме” сотрудника, курировавшего животноводство. Сам Яковлев тоже становился жертвой “мелких насилий” в жизни партаппаратчиков. “Например, однажды мне дали премию за рецензию на фильм, который я не видел”, — рассказывал он, вспоминая свою работу в ярославском обкоме. “«Из центра» поступило распоряжение напечатать во всех газетах статью о фильме «Сталинградская битва». Позвонили редактору и сказали, что назавтра статья должна быть в газете. Фильм в нашей области еще не показывали, никто его не видел. Мы позвонили местному прокатчику. Оказалось, у него есть список актеров и описание сюжета. Исходя из этого я и написал. Некоторых актеров я знал по другим фильмам и мог сказать, что они «глубоко раскрывают характеры героев», ну и все в этом роде. Понятно, рецензия была положительной”.

До 1985 года Яковлев был отчасти аппаратчиком, отчасти исследователем. Когда он учился в аспирантуре Академии общественных наук при ЦК КПСС, его сочли достаточно благонадежным, чтобы отправить в Нью-Йорк на годичную стажировку в Колумбийский университет. Однокурсники вспоминали его догматизм и настороженность, но в то же время интеллектуальную любознательность. Он объехал северо-восточные штаты и Средний Запад и написал диссертацию о политике “нового курса”: впоследствии эта программа вдохновила его на перестроечные реформы. В Америке Яковлеву понравилось, но он был совершенно потрясен невежеством американцев в отношении СССР. Много лет потом он рассказывал, как какой-то житель Нью-Йорка спросил его, есть ли у русских рога.

Когда к власти пришел Брежнев, карьера Яковлева претерпела интересный поворот. Его ценили в отделе пропаганды ЦК, контролировавшем телевидение и прессу, но все чаще сомневались в его благонадежности. Когда в 1966-м арестовали писателей Андрея Синявского и Юлия Даниэля, “серый кардинал” Брежнева Михаил Суслов поручил Яковлеву обеспечить “пропагандистское освещение” суда. Дело Синявского и Даниэля было одним из первых крупных диссидентских процессов. Несогласный Яковлев нашел способ отказаться. Он не собирался бунтовать — слишком дорожил карьерой и комфортом. Яковлев ответил Суслову, что судебным процессом должен заниматься другой отдел. “Я сказал, что «не очень в теме» для такого, — вспоминал Яковлев. — Не то чтобы это был особенно смелый поступок”. После этого и других подобных случаев “защиты” диссидентов, таких как Сахаров и Лев Копелев, “брежневское руководство стало относиться к нему с большим недоверием” и оставило его на должности исполняющего обязанности секретаря отдела, не повысив до собственно секретаря.

В 1970 годы Яковлев защитил молодого партийного руководителя с юга России — Михаила Горбачева: тот в порядке эксперимента нанимал для уборки урожая студенческие бригады. “Он организовывал эти бригады и платил им, и это выглядело сомнительно с точки зрения идеологии, — объяснял Яковлев. — Он произвел на меня впечатление, и я помог ему, чем мог”.

Будучи идеологом в ЦК, Яковлев суконным языком написал сколько полагалось пропагандистских монографий и брошюр, в основном обвинявших во всех прегрешениях “американский империализм” и его “имперскую идеологию”. Он даже выступил редактором сборника документов Пентагона. Все эти труды ЦК высоко ценил. Но яковлевская деятельность пропагандиста завершилась, когда он написал длинную и по обычным меркам весьма острую статью, обличавшую русский национализм. В ноябре 1972 года статья “Против антиисторизма” вышла в “Литературной газете” на двух полосах. Яковлев громил крайних националистов, создававших культ “патриархального крестьянина” и романтизировавших дореволюционное прошлое. Мишенью Яковлева были авторы журнала “Молодая гвардия”, которым активность вестернизированной интеллигенции как внутри, так и вне партии казалась угрозой “национальному духу”. Яковлев вел полемику на ритуальном партийном языке, обвиняя писателей во “внеклассовом, внесоциальном подходе”, но в то же время неявно защищал “интеллектуализм”, то есть мышление, выходящее за границы официальной догмы.

Брежневу и его сторожевым охранителям идеологии статья совсем не понравилась. Яковлев прекрасно понимал, что в аппарате ЦК ему больше не место. Чтобы предупредить кару начальства, он сам избрал себе наказание: попросил перевести его на дипломатическую службу, желательно в англоговорящей стране. Его просьбу удовлетворили в считаные часы. Он был отправлен в Канаду и провел там десять лет — послом и изгнанником.

Работая в Оттаве, Яковлев улучшил свой английский и с головой окунулся в книги, статьи, в окружающую поп-культуру. Он регулярно встречался с канадскими чиновниками, дипломатами, интеллектуалами и продолжал писать собственные статьи. “В Канаде я чувствовал себя прекрасно. Она стала для меня спасением”, — признался он мне. Именно в Канаде Яковлев подружился с Горбачевым. В мае 1983 года Горбачев, одна из главных фигур в политбюро, приехал в Канаду и вместе с Яковлевым отправился в путешествие по стране, облетев ее на старом винтовом самолете Convair от Ниагарского водопада до Калгари. Они побывали в гостях у фермеров и бизнесменов, но самые важные разговоры вели друг с другом. Оба рассказывали, что по многу часов обсуждали катастрофическое будущее Советского Союза, прогнившую до основания экономическую систему, губительное отсутствие свободы в прессе, в культуре и науке. “Главное, что мы совместно поняли, было то, что больше так жить нельзя, — рассказывал мне Яковлев. — Мы абсолютно открыто говорили обо всем, и я понимал, что передо мной лидер нового типа. И с политической, и с интеллектуальной точки зрения это было просто поразительно”.

Яковлев хотел вернуться в Москву, и в силах Горбачева было исполнить его желание. Через месяц Яковлева назначили директором одного из самых престижных и либеральных исследовательских центров — Института мировой экономики и международных отношений (ИМЭМО).

Западных советологов, силившихся понять образ мыслей той команды, которая складывалась вокруг Горбачева (до и после его прихода к власти в марте 1985-го), назначение Яковлева обмануло. Апологеты холодной войны, проштудировав книгу Яковлева, написанную в начале правления Рейгана, “От Трумэна до Рейгана. Доктрины и реальности ядерного века” (в английском издании — “На краю бездны”), сочли ее автора консерватором, который не принесет никакой разрядки в советско-американские отношения. Ученые, пытавшиеся разглядеть в людях Горбачева проявления гибкости, ничего подобного в сочинении Яковлева не увидели. Книга “От Трумэна до Рейгана” мало чем отличается от бюллетеней, которые раздавали в колледжах члены Лиги спартаковцев[96] 20 лет назад. Негодующим тоном, унаследованным от “Что делать?”, Яковлев обличает Соединенные Штаты как самодовольную, беспринципную, развращенную страну, исповедующую “идеи мессианства” и жаждущую “мирового господства”. Джон Уэйн[97], телепроповедники, “буржуазная пресса”, Норман Подгорец[98] — все они вызывают у Яковлева тошноту. Америка в глазах Яковлева — “Жалкое зрелище. Жалкая демократия. <…> Достойно большего сожаления то, что еще многие американцы полны иллюзий относительно этой «демократии». Они всерьез думают, что выбирают своего законодателя, «благодетеля» и «защитника», а он, оказывается, давно куплен. Это бесспорный факт. Однако буржуазная пропаганда изо всех сил стремится доказать обратное. <…> Романтизация жестокости, одобрение насилия, смакование сексуальных историй, изображение убийства как обычного и нормального явления — характерные черты деятельности массовых средств информации и культуры. <…> Главный герой, которого американец встречает всюду: в кино, на телеэкране, в книгах, журналах и газетах, — это гангстер, шпик, садист”.

Но если перечитать “От Трумэна до Рейгана” сегодня, станет ясно, что Яковлев скрупулезно изучал Соединенные Штаты и проштудировал множество книг и статей — от Foreign Affairs и International Securityдо воспоминаний Генри Киссинджера. Кроме того, он демонстрировал чувство юмора, которым не отличалось большинство бойцов идеологического фронта: “Некоторые, например, говорят, что из всех художественных образов, созданных Рейганом в бытность актером, ему больше всего удалась роль помощника шимпанзе по имени Бонзо. Этот фильм не забыт публикой. Демонстранты в Торонто, вышедшие протестовать против милитаризма Рейгана, держали в руках плакаты, укоряющие американцев за то, что они выбрали не того шимпанзе”.

Много лет спустя я спросил Яковлева о его доперестроечных книгах. Он ответил, что они, как и их автор, были “заложниками времени”. “Если бы я не жил в США и Канаде, я бы не писал об Америке таких книг, — говорил он. — Но я был импульсивным человеком. Когда я читал в газетах и книгах сплошную критику в адрес моей страны, это меня сильно задевало. Например, я знаю, что я калека. Но если мне каждый день будут говорить: «Ты калека, ты калека», я разозлюсь! Я начну отвечать: «Сам калека! Сам дурак!»”

С момента прихода к власти Горбачева Яковлев был важным, если не ключевым участником обсуждения любой прогрессивной идеи, любого политического акта или жеста Кремля. Яковлев был нетипичным персонажем в высшем партийном паноптикуме. В отличие от большинства членов политбюро, у него не было опыта управления республикой, регионом или хотя бы заводом. Он никогда не возглавлял такие важнейшие структуры, как армия или КГБ. “На самом деле он ничего не знал ни об обычной жизни, ни о политическом управлении”, — сказал мне заклятый враг Яковлева в политбюро Егор Лигачев.

Яковлев со своими выразительными кустистыми бровями и толстыми очками был просто домашним советником, интеллектуалом при лидере, нашептывающим ему в ухо. “Сенека при Нероне-Горбачеве, — заметил мой русский друг. — Или Аристотель при Александре Македонском”. Как бы то ни было, вскоре стало ясно, что за обязательным обличительным пафосом и партийным языком книги “От Трумэна до Рейгана” скрываются незаурядный ум и настойчивое стремление реформировать Советский Союз. Чтобы найти ответы на свои вопросы, Яковлев изучал американский “новый курс”, штудировал “Критику чистого разума” Канта, ранних социалистов и куда более прагматические источники. Однажды Виталий Коротич пришел в Кремль к Яковлеву по поводу очередного номера “Огонька” и с удивлением увидел, что помощники главного партийного идеолога “изучают” фильм “Индиана Джонс: в поисках утраченного ковчега” — вероятно, чтобы разобраться в особенностях американских СМИ и приемов саморепрезентации. Неизвестно, распространялась ли антипатия Яковлева к Джону Уэйну на более политкорректные приключения Харрисона Форда.

За 1985–1990 годы Яковлев успел сделать невероятно много. Он участвовал в создании “нового политического мышления” — основ внешней политики. Это мышление обходилось без классического ленинского классового подхода и позволяло идеологически обосновать что угодно — от вывода войск из Афганистана и сближения с США до политики невмешательства в Восточной Европе.

Яковлев был конструктором культурной революции — гласности — и использовал свое влияние для назначения либеральных редакторов в такие издания, как “Огонек” и “Московские новости”. Республиканские лидеры — из Армении, балтийских и других республик — находили в Яковлеве сочувственного слушателя. В 1988 году на заседании политбюро глава КГБ Виктор Чебриков заявил, что балтийские народные фронты составили контрреволюционный заговор. Яковлев, только что побывавший там, ответил, что никакой угрозы нет: “Там выступают только за перестройку и демократизацию”. Единственный историк в политбюро, он возглавлял комиссию, которая занималась реабилитацией политических ссыльных и заключенных, расследовала убийство Кирова в 1934 году и “открыла” секретные протоколы к пакту Молотова — Риббентропа.

До Яковлева государственными идеологами были люди вроде Михаила Суслова — догматики, столпы коммунистической веры. Перед Яковлевым стояла задача реформировать эту веру. Начали они с Горбачевым с идеи “очищения” социализма и партии, при этом совсем не понимая, как это сделать и к чему это приведет. Примечательно, что главные реформаторы в политбюро, Яковлев, Горбачев и Шеварднадзе, с самого начала — после отставки Ельцина в 1987 году — двигались практически вслепую и преодолевали ураганное сопротивление консерваторов.

“В общем и целом, — говорил Яковлев, — главным нашим принципом было то, что некоторые вещи можно улучшить: дать больше демократии, провести выборы, больше позволять газетам. Понемногу, не сразу, улучшать систему управления, не так строго настаивать на централизации, как-то перераспределить власть — может быть, разделить функции партии и правительства. Но обо всех этих демократических началах говорили с 1917 года, даже при Сталине. «Социалистическую демократию» даже тогда называли идеалом. Но слова словами, а в 1985 году мы впервые начали подкреплять слова делами. И как только слова становились реальностью, логика развития диктовала нам следующие шаги. Перестройка приобрела собственную логику развития, которая и подсказывала нам, что делать. Именно она привела нас к «выводу», что улучшения нам ничего не дадут. Можно починить машину, долить масла, затянуть гайки и ездить дальше. Но с социальным организмом такое получается не всегда. Этого просто недостаточно. Оказалось, что нужно все просто переделывать.

Идеологические дискуссии начались уже тогда, в 1985-м. Доходило до открытых столкновений по вопросу о гласности. У реформаторов с самого начала было свое видение перестройки. Консерваторы считали, что изменить нужно лишь некоторые вещи. Они думали, что нам нужно поменять лишь немногое, но во всем опираться на партийный аппарат. Именно тогда началось потакание консервативному духу: государственные проверки предприятий, антиалкогольная кампания. Все это были административные методы, не имевшие отношения к реальной экономике. Например, мы ввели этот — как там мы его назвали — хозрасчет?.. региональный или местный… Это была полная ерунда!

Потеряв таким образом два с половиной года, мы начали думать о новых типах общества, радикальной реструктуризации на совершенно новой основе, и поняли, что эта задача куда масштабнее, чем нам представлялась… Это была уже не партийная работа, это не имело ничего общего с идеей перестройки. И это движение было начато небольшой группой людей”.

В 1989 году Лигачев и другие партийные ортодоксы выступили с обвинениями Яковлева, Горбачева и Шеварднадзе в том, что вследствие предпринятой ими радикализации перестройки страна оказалась на пороге создания “буржуазного” государства, что реформаторы отказались от “классового подхода” в политике, что у них нет четкого плана будущего.

Яковлев возражал: “Некоторые наши консерваторы теперь говорят: вот, группа авантюристов начала реструктуризацию, не имея конкретного плана действий. Но представьте себе, что было бы, если бы мы просто в кабинете разработали схему преобразований! Маркс так и сделал, и посмотрите, к чему это привело! Нужно работать с жизнью, уметь приспосабливаться к новым условиям. В этом и состоит наша проблема: мы инертны, мыслим догмами. Даже если реальность требует от нас что-то изменить, мы сначала пойдем сверяться с книгой.

Представим себе, что к власти пришел Лигачев. Начал бы он перестройку? Да. Но он повел бы себя на манер Андропова: закон и порядок в экономике, но только административными методами. Он смог бы это сделать. Возможно, результат получился бы даже лучше. Были бы лучшие условия, больше хлеба, больше зерна. Но сохранилась бы старая система, основанная на страхе, то же отсутствие демократии и гуманного отношения к человеку”.

В начале перестройки Яковлев еще был осторожен в выборе терминов. Он был политиком-лоялистом и не хотел казаться радикальнее Горбачева. При этом часто он все равно выглядел в глазах аппаратчиков горбачевским “попугаем” и несказанно их раздражал. “Даже за самые первые, самые осторожные мои речи на меня обрушивался шквал критики, — вспоминал он. — Достаточно мне было [в 1988 году] произнести слово «рынок», как разражалась буря. Сейчас все кому не лень говорят про рынок. Но тогда приходилось каждое слово заворачивать в специальную обертку”.

Наиболее радикальным предложением Яковлева в первые годы его возвышения был демонтаж однопартийной системы. В декабре 1985 года Яковлев подал секретную служебную записку на имя Горбачева, в которой советовал в качестве первого шага к построению демократической многопартийной системы разделить КПСС на фракции прогрессистов и консерваторов. Такое разделение лишь оформило бы уже существующее положение: единство партии было фальшью и маскировкой. Яковлев надеялся, что такой шаг заставит уйти или замолчать самых рьяных партийных фанатиков. По старинной русской традиции, размежевание покажет, кто есть кто. Но Горбачев знал партию не хуже Яковлева и напрочь отклонил его предложение как слишком опасное. Мы можем потерять все, сказал он Яковлеву. Сам увидишь: партию можно реформировать, но постепенно.

Однако к июлю 1989-го стало ясно, что партия не поддается реформированию. Главные сторонники реформ поговаривали о выходе из КПСС, а сотни тысяч ее членов уже сдали партбилеты. Комитеты комсомола закрывались или тихо умирали. В то же время самого Яковлева постоянно критиковали “Правда”, “Советская Россия” и другие партийные органы печати. Поэтому он решил, что время оберточной бумаги прошло. Пора было разобраться с позорным партийным прошлым и туманным будущим. Для своего “камингаута” Яковлев выбрал знаменательную дату: 200-летие Великой французской революции, по случаю чего ему предстояло сделать доклад.

Перед членами партии, представителями интеллигенции и зарубежными гостями Яковлев вновь обратился к прошлому, углубив то, что было сказано прежде. Горбачев уже осудил “преступления” Сталина, но теперь его двойник-интеллектуал выступил против основополагающих мифов Советского Союза. Он сообщил слушателям, что революция большевиков быстро привела к созданию царства террора, далеко превзошедшего якобинцев с их гильотиной.

“Октябрьская революция не обошлась без идеализации террора”, — сказал Яковлев. По его словам, “в среде революционеров, в том числе и в партии большевиков, немало было тех, кто самозабвенно верил в насилие — в его очищающую силу… спасение для страны и народа”. И еще: “Возвышающие порывы к свободе вырождаются в горячечные приступы насилия, что в конечном счете и гасит огонь революции”.

Далее Яковлев указал на связь между Лениным и Сталиным, что тогда и для беспартийных интеллектуалов казалось чересчур радикальным. Подобные откровения из уст главного идеолога гласности, перестройки и “нового политического мышления” потрясали до глубины души: “Когда мы сегодня мучительно недоумеваем, как получилось, что страна, партия ленинцев смирились со сталинщиной, реками безвинной крови, нельзя не видеть, что среди причин, удобривших почву деспотии, оказалась и болезненная вера в возможность форсировать социально-историческое развитие, идеализация революционного насилия, восходящая к самим истокам европейской революционной традиции”.

Иными словами, явление Сталина было не “отклонением”, а прямым следствием ленинского “революционного романтизма”, который идеализировал насилие как инструмент классовой борьбы и очищения. До перестройки такую трактовку отрицали даже самые смелые советские историки. Рой Медведев считал, что Сталин — лишь патология, искривление ленинизма. Некоторые западные историки приуменьшали или вовсе замалчивали кровожадность Ленина. Но от доказательств было никуда не деться, а Яковлев, председатель комиссии политбюро ЦК по изучению материалов, связанных с репрессиями, знал об этих доказательствах лучше всех. Как показали историки-эмигранты Михаил Геллер и Александр Некрич, именно Ленин и Троцкий первыми в Европе употребили выражение “концентрационный лагерь”, а затем от теории перешли к практике. 9 августа 1918 года, через три месяца после того как это словосочетание произнес Троцкий, Ленин дал телеграмму в Пензенский исполком и потребовал от местных красных деятелей “провести беспощадный массовый террор против кулаков, попов и белогвардейцев; сомнительных запереть в концентрационный лагерь вне города”.

Яковлев требовал, чтобы партия признала свое прошлое и осудила старые методы. “История не может быть иной, но мы иными быть обязаны, — сказал он. — Идея о насилии в качестве повивальной бабки истории исчерпала себя, равно как и идея власти диктатуры, непосредственно опирающейся на насилие”.

Эта речь далась Яковлеву очень непросто. В том или ином качестве он служил КПСС все послевоенные годы. Он говорил, что впервые усомнился в советском руководстве, узнав, что Сталин отправляет вернувшихся советских военнопленных прямиком в лагеря, опасаясь “иностранного влияния”. С тех пор его образ мыслей претерпел радикальные изменения, как и у множества его сверстников. Но он прекрасно знал, что большинство партийных чиновников если и изменилось, то очень незначительно. Несмотря на внешнюю приверженность словарю горбачевской эпохи — “перестройка”, “ускорение”, “демократизация” и так далее, — фундаментальным переменам они решительно противились. В своем докладе, приуроченном к юбилею Французской революции, Яковлев признал и это: “Выход на новый виток цивилизации не проходит безболезненно. Острые драмы порождаются и инерцией уходящих общественных структур, и неприятием нового, и революционным нетерпением”.

Яковлев даже завуалированно коснулся “проблемы” того, что революции пожирают своих детей, чтобы уверить консерваторов, что на этот раз охоты на ведьм не будет. Он не стал обличать своих противников, он предупредил их. “Партия, которая исповедует легенды, живет тщеславными иллюзиями, — такая партия обречена”, — сказал он.

К началу 1990-го было ясно, что монолит КПСС вот-вот развалится. Сахаров умер, но его требование лишить партию монополии на власть стало лозунгом растущей демократической оппозиции. Что-то должно было убедить Горбачева решиться на такой шаг. Предложений Сахарова и Яковлева, возникновения в стране десятков новых партий все еще было недостаточно. Ему требовался удар по голове, чтобы замахнуться на партию. Как обычно, эту роль с удовольствием взяли на себя литовцы.

В январе 1990-го Горбачев приехал в Вильнюс. Он был уверен, что у него получится утихомирить разбушевавшуюся республику и уговорить местных партийных лидеров вернуться в лоно метрополии. Яковлев уже побывал в Вильнюсе и считал, что отрицать литовскую точку зрения о том, что Москва по-прежнему проводит агрессивную имперскую политику, попросту аморально. Горбачев с ним не согласился. Он винил главу литовской компартии Альгидраса Бразаускаса в том, что тот отмежевался от всесоюзной организации и позволил “профессорам-романтикам” из “Саюдиса” забрать себе столько власти. Каждая следующая вильнюсская встреча только усугубляла гнев и замешательство Горбачева. Пока прогрессисты были ему послушны, Горбачева все устраивало. Но теперь его прежние последователи обгоняли его, а это было недопустимо. Горбачев терял политический контроль.

Во время поездки у Горбачева вышла стычка с пожилым заводским рабочим, который держал в руках плакат “Литве — полную независимость”.

— Кто вам велел написать это? — сердито спросил Горбачев.

— Никто. Я написал это сам, — ответил рабочий.

— А вы кто? Вы где работаете? — не унимался Горбачев. — И что значит “полная независимость”?

— Это значит то самое, что было у нас в 1920-е годы, когда Ленин признал суверенитет Литвы, потому что ни одна нация не вправе управлять другой нацией.

— В нашей большой семье Литва стала развитой республикой, — сказал Горбачев. — Какие же мы эксплуататоры, если Россия продает вам хлопок, нефть и другое сырье, причем не за твердую валюту?

Рабочий перебил Горбачева:

— У Литвы до войны была твердая валюта. Вы отняли ее у нас в 1940-м. А вы знаете, сколько литовцев было в 1940-е выслано в Сибирь и сколько их там погибло?

Горбачев не мог больше сносить такую наглость.

— Я не хочу больше говорить с этим человеком! — взорвался он. — Если люди в Литве разделяют подобные взгляды и лозунги, их ждут тяжелые времена. Я больше не хочу с вами разговаривать.

Раиса попыталась успокоить мужа.

— Помолчи! — рявкнул он.

В последний день своего визита в Литву Горбачев наконец признал очевидное. Год назад сама мысль о многопартийной системе казалась ему “чепухой”. Теперь он говорил: “Осуществление многопартийной системы — не трагедия, и если эта система… соответствует потребностям общества, мы не должны как черт ладана бояться многопартийной системы”.

Горбачев уже понимал, что катастрофа разразится, если он не ограничит монополию КПСС. На расстоянии он следил за тем, что происходило с Ярузельским в Польше, Хонеккером в ГДР и — особый случай — с четой Чаушеску в Румынии[99]. Горбачеву не нужно было напрягать фантазию, чтобы осознать, что в его стране зреет такая же ярость. Все хотели одного — очистить дом. В Чернигове, на севере Украины, случилась автомобильная авария. Собралась толпа, люди увидели, что пьяный водитель одной из машин — первый секретарь местной партийной организации. Вдобавок багажник в его машине был набит деликатесами, которых горожане не видели уже много лет. Чиновник был вынужден уволиться. В Волгограде ушло в отставку все руководство горкома, когда десятки тысяч людей начали протестовать против строительства жилья повышенной комфортности для местного чиновничества. Та же участь постигла руководство Тюменского горкома, обвиненного в коррупции. А в Ленинграде бывший член политбюро и глава обкома Юрий Соловьев был исключен из партии, после того как несколько сотен человек устроили пикет возле его дома: их интересовало, каким образом он купил “мерседес-бенц” за 9000 рублей, притом что официальная его цена была около 120 000.

4 февраля 1990 года в Москве стоял страшный холод, но примерно 250 000 человек прошли маршем по Садовому кольцу и улице Горького и вышли на Манежную площадь к Кремлю. Обитатели кремлевских кабинетов, вероятно, перепугались до полусмерти. Это была самая большая демонстрация в Москве за все время советской власти, и демонстранты были настроены отнюдь не почтительно. Об этом, например, свидетельствовал реявший над площадью плакат: “Номенклатура, помни о Румынии!” Люди, чтобы согреться, топали ногами и хлопали ладонями в перчатках. На платформу грузовика забрался Юрий Афанасьев и прокричал в микрофон: “Да здравствует начавшаяся мирная, ненасильственная февральская 1990 года революция!” Все поняли, на что он намекает: в 1917 году именно Февральская революция положила конец царскому режиму. Через несколько дней ЦК должен был провести пленум и решить судьбу 6-й статьи Конституции. Впервые оппозиция была уверена в великой победе. “Когда они [члены ЦК] соберутся в понедельник утром в Кремле, пусть помнят о сотнях тысяч людей, которых вы сегодня здесь видите!” — сказал Владимир Тихонов, президент Союза объединенных кооперативов. Ельцин кричал с трибуны, что Горбачеву предоставляется “последний шанс”. И толпа — гремучая смесь из демократических социалистов и социал-демократов, зеленых и монархистов, кришнаитов и ветеранов войны, домохозяек и студентов — приветствовала эти слова гулом одобрения.

На пленуме Лигачев и другие члены ЦК сетовали на “потерю” Восточной Европы, на “хаос” на улицах. Но затем им пришлось сделать то, чего от них требовали. 7 февраля 1990 года ЦК проголосовал за отмену 6-й статьи и открыл России путь к многопартийной системе. Выбора у них действительно не было. Они видели толпу протестующих. Они прочитали на плакатах, какое будущее их может ждать.

Яковлев оставался верен Горбачеву до конца, но было очевидно, что они разошлись в вопросах идеологии и тактики, особенно в том, что касалось партии. “Я убежденный коммунист”, — твердил Горбачев. Но для Яковлева социализм был немногим важнее государства всеобщего благосостояния, правительства, которое могло бы “защитить людей от бедствий и нищеты”. Его отношение к Ленину становилось все более критическим. “Да, оно изменилось, — признавал он в беседе со мной. — Как говорит Библия: во многой мудрости много печали. Ленин был невероятно талантливым политиком. Об этом спору нет. Но он стремился к власти и только к власти. Все остальное зависело от этого стремления. Он считал, что нравственность для пролетарской революции ценности не имеет”.

На июль был назначен съезд партии — Юрий Афанасьев заранее окрестил его “похоронами”. В течение нескольких недель до съезда партийная печать упорно критиковала реформаторов, называя их даже “предателями” социализма и родины. Разумеется, больше всех доставалось Ельцину и Яковлеву. На самом съезде делегатам раздавали листовки, в которых были напечатаны слова, якобы сказанные Яковлевым на встрече с радикалами и консерваторами. Из “ответов” Яковлева следовало, что он изменил Горбачеву, не уважал армию — словом, оказался еще большим радикалом, чем на самом деле. Позже расследование установило, что текст листовки сочинил генерал Игорь Родионов, известность которому принес кровавый разгон мирной демонстрации в Тбилиси.

Яковлев редко выступал на публике: он предпочитал оставаться в тени Горбачева и влиять на события как советник генсека. Но на съезде он решил высказаться в свою защиту и не оставил от оппонентов камня на камне. Разоблачив фальшивую листовку с приписываемыми ему заявлениями, он показал еще одну листовку, которую тоже раздавали делегатам. Это была фотокопия страницы газеты “Русский голос”. Там говорилось: “Нам нужен новый Гитлер, а не Горбачев. Нужен срочно военный переворот. В Сибири у нас еще много неосвоенных мест, ожидающих своих энтузиастов, проваливших дело перестройки”.

“Упоминается и моя фамилия, — сказал Яковлев. — Так что, товарищи сибиряки, ждите новых зэков. Вот что происходит, товарищи. Идет массированная атака, травля всеми средствами, вплоть до уголовных. Конечно, все это оставляет рубцы на сердце, но я хотел бы сказать организаторам этой скоординированной кампании, тем, кто стоит за этим: укоротить мою жизнь вы можете, но заставить замолчать — никогда!”

Разочаровавшись в партии, Яковлев стал подвергать сомнению и жизнеспособность самого марксизма. Вскоре он уже заявлял всем вокруг, что нетерпимость Ленина можно помножить на неправоту Маркса. В интервью газете “Рабочая трибуна” он сказал: “История не согласилась с Марксом по многим проблемам. Он говорил, что революция одновременно произойдет в нескольких развитых европейских капиталистических странах. Этого не произошло. Революция случилась в России, да и то по удивительному стечению разных обстоятельств. Маркс говорил об абсолютном и относительном обнищании пролетариата. Не оправдалось. Он писал, что капитализм — это загнивающее общество, которому противоестественны научно-технический и социальный прогресс. Оказалось неверным. <…> Но дело даже не в этом. Жизнь корректирует многие теории. Проблема в том, что над Россией был произведен жестокий эксперимент. Была сделана попытка создать новую модель общества и воплотить ее на практике в условиях, непригодных для социализма. Неудивительно, что понадобился террор, чтобы навязать стране новый образ жизни”.

20 августа 1990 года Горбачев подписал указ о реабилитации всех репрессированных в 20-е, 30-е, 40-е и 50-е годы и отменил все решения о лишении диссидентов гражданства. Партия, разумеется, думала, что совершает поступок невероятной щедрости. Но затем в программе “Время” выступил Яковлев — с коротким заявлением, достойным Сахарова или Гавела.

Он сказал, что, по его мнению, два указа президента — “акты покаяния. Когда мы говорим, что реабилитируем кого-то, будто бы милостиво прощаем его за грехи прошлого, это отдает лукавством и лицемерием. Мы не прощаем его. Мы прощаем себя. Это мы виноваты в том, что другие столько лет были оклеветанными и гонимыми. Это мы реабилитируем себя, а не тех, кто имел другие мысли и убеждения. Они хотели нам лишь добра и свободы, а руководство государства отплатило им злом: тюрьмами и лагерями.

Мы начали дышать воздухом свободы, и нам уже становится трудно вспомнить, что происходило в отдаленном и не столь отдаленном прошлом. А там были сотни тысяч бесчеловечных судов, расстрелянных и замученных до смерти людей, людей, покончивших с собой, людей, даже не знавших, в чем их обвиняют, но чьи жизни были разрушены…

Нам они служат не укором, а жестоким напоминанием для тех, кто по-прежнему испытывает жгучую ностальгию по прошлому, для тех, кто готов вернуть в нашу жизнь страх… Я хочу обратить особое внимание на трагическую судьбу нашего крестьянства, которое заплатило своей кровью за преступления сталинского режима. Это была не просто беспрецедентная расправа с крестьянством, нарушившая развитие общества: под угрозой оказалось и развитие государства. Никогда прежде история не знала такой концентрированной ненависти к человеку”.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК