Часть IV “Первый раз как трагедия, а второй — как фарс”
Инерция зла чересчур сильна, а добрые силы беспомощны и пассивны. Охранительские массы ничего не охраняют и подчинятся всякому обороту событий.
Надежда Мандельштам. 1970 г.
Первое столкновение с коммунистической партией у Бориса Ельцина произошло, когда ему было 12 лет. Детство у него было безрадостное. Его отец был строительным рабочим, поровшим сына ремнем. Семья жила на Урале, в бараке рядом со стройкой — в тесной комнате ютились вшестером и еще с козой. Спали вповалку на полу. Однажды маленький Борис проснулся и увидел, что какие-то люди выводят отца из комнаты. Семье, однако, повезло: арест Николая Ельцина не завершился длительным тюремным или лагерным сроком.
Мальчиком Ельцин хорошо учился, но постоянно попадал в истории. “Я всегда был немного хулиганистый”, — сказал он мне. В пятом классе он подговорил своих одноклассников выпрыгнуть из окна первого этажа (учитель в эту минуту отлучился). Азартно дрался “стенка на стенку” и остался со сломанной переносицей, получив по носу оглоблей. В 11 лет, во время войны, они с приятелями залезли на военный склад в бывшей церкви. Ельцин пролез через три полосы колючей проволоки и стащил две гранаты с запалами. Желание было “разобрать их, чтобы изучить и понять, что там внутри”. Разбирать вызвался, конечно, он сам. Не вынув запал, стал бить молотком по гранате. Взрывом оторвало большой и указательный пальцы. Когда началась гангрена, пальцы вовсе пришлось отрезать. “Здорово, а?”
В первый спор с партией Ельцин ввязался на выпускном вечере после окончания семилетки. В числе других лучших учеников он сидел на сцене. Когда до него дошла очередь говорить, он схватил микрофон и вместо ритуальных благодарностей произнес обличительную речь. Речь была направлена против классной руководительницы — ненавистной тетки, которая унижала детей, била их тяжелой линейкой и заставляла прибираться у себя дома. “Учительница была кошмарная… Я этого, конечно, никак не мог стерпеть”, — вспоминал Ельцин. Родители и учителя онемели от ужаса. Наконец директор опомнился, подскочил и вырвал у Ельцина микрофон, велев ему сесть на место. Мероприятие было сорвано. Вместо аттестата Ельцин получил “волчий билет” — документ, лишавший его права поступить в восьмой класс. Дома отец Ельцина взялся было за ремень. Это было обычное наказание. Но тот схватил его за руку и впервые не позволил себя ударить. “Все! Больше никогда!” — объявил он. После чего отправился искать справедливость в местные партийные органы. Несколько недель кряду его отфутболивал один чиновник за другим. Наконец он нашел ответственное лицо, готовое выслушать его рассказ об учительнице, унижавшей учеников. Для проверки была создана комиссия. Учительницу уволили, а Ельцину выдали свидетельство об окончании семилетки. Он успешно прошел свое первое испытание в советском “доме ужасов”.
В середине 1991 года Ельцин стал работать над изменением своего имиджа: из политика, посягнувшего на “священную корову” и завоевавшего популярность благодаря нападкам на Лигачева, партию, Горбачева и прочих, трансформироваться в государственного мужа “новой России”. Став первым избранным президентом РФ, он надеялся наладить контакт с Горбачевым и так вступить в новую эпоху, в которой суверенность республик должна была привести к их процветанию и свободе. Ельцин отдавал себе отчет, что реальная власть по-прежнему находится в чужих руках: армии, КГБ, МВД. До него, как и до Горбачева, доходили слухи о готовящемся перевороте. Обсуждая с Горбачевым новый Союзный договор, который наделял республики гораздо большей властью, Ельцин предупредил его, что он окружен реакционерами и что те рано или поздно его предадут. Ельцин наблюдал, что произошло в январе в Литве, а в июне в Верховном Совете, когда Павлов и люди, стоявшие за ним, попытались перехватить власть. Он прекрасно понимал, что они просто так не отступятся.
Должно быть, впервые в мировой истории о перевороте объявили заранее, в официальных печатных органах.
Первыми подготавливать почву начали военные идеологи — безумные фанатики, считавшие армию священным институтом Российской империи и оплотом сверхдержавы. С благословения министра обороны Дмитрия Язова редактором ежемесячного “Военно-исторического журнала” стал генерал-майор Виктор Филатов. В журнале он публиковал отрывки из “Майн кампф”, пасквили на Сахарова и с особым усердием — сочинения Карема Раша, оглушительного певца советского империализма. “Армия, — писал Раш, — призвана… ощутить себя становым хребтом и священным институтом тысячелетней государственности”. Благодаря таким публикациям Филатов увеличил тираж своего журнала с 27 тысяч экземпляров в 1988 году до 377 тысяч в 1990-м. Славный человек был этот Филатов! Он, например, напечатал знаменитую антисемитскую фальшивку “Протоколы сионских мудрецов”, а в интервью The New York Times заявил, что считает этот документ “обычной литературой, такой же, как Библия или Коран”. Он горячо поддерживал Саддама Хусейна и в дни войны в Персидском заливе публиковал пропагандистсткие статьи в защиту Ирака. Но самой любимой его мишенью была либеральная пресса. Однажды Филатов написал: “Жаль, что сейчас у нас нет Берии! Если бы он почитал теперешний «Огонек», он бы половину редакции расстрелял, а оставшихся подонков отправил бы гнить в лагерях”. Тему развивал другой журнал ультраправых, “Наш современник”, заявлявший, что армия не только вправе, но и обязана принимать живейшее участие во внутренних делах страны.
Довольно долго первые реакционеры страны — такие как Язов, Крючков и Пуго — прятались за спинами людей, подобных Филатову, Рашу и редакторам “Нашего современника”. Им вовсе не улыбалось обвинение в госизмене. Но со временем все эти условности были отброшены. 9 мая 1991 года газета Александра Проханова “День” опубликовала дискуссию с главными армейскими консерваторами: Валентином Варенниковым, командующим сухопутными войсками и операцией в Вильнюсе; Игорем Родионовым, ответственным за побоище в Тбилиси в 1989 году; Олегом Баклановым, одной из ключевых фигур военно-промышленного комплекса СССР. Лишь наивный человек, прочитав эту беседу, не пришел бы к выводу, что эти люди мечтают о государственном перевороте. Бакланов с подкупающей скромностью говорил об умении военных управлять государством. Умение это они готовы продемонстрировать и продемонстрируют: “У оборонщиков гораздо больше опыта организационной работы, чем, скажем, у новоиспеченных политиков, которые не в состоянии даже обеспечить вывоз мусора с московских улиц”.
Если Горбачеву нужны были еще доказательства того, что слова реакционеров не разойдутся с их делом, он их получил в конце июня.
20 июня министры иностранных дел США и СССР проводили переговоры в Берлине в преддверии встречи Горбачева с Бушем в Москве (она должна была состояться через месяц). Госсекретарь Джеймс Бейкер и глава советского МИДа Александр Бессмертных провели вместе целый день, обсуждая самые разные вопросы. В конце дня Бессмертных вернулся в посольство, и тут ему позвонил Бейкер. Он настаивал на том, что срочно необходима новая встреча.
— Джим, что случилось? В чем дело? — спросил Бессмертных, прекрасно говоривший по-английски.
— Дело очень срочное, — ответил Бейкер. — Нам нужно встретиться.
Бессмертных сказал, что у него назначена встреча. Может это дело подождать?
Американский госсекретарь попытался подобрать слова, чтобы Бессмертных понял всю серьезность ситуации, и в то же время не выдать никаких подробностей: телефонную линию наверняка прослушивали.
— Вопрос довольно щекотливый, — сказал он. — Если я поеду к вам, за мной поедет охрана, в городе поднимется шум. На нас налетят журналисты. Если можете, приезжайте ко мне в гостиницу, но только, пожалуйста, не поднимая никакого шума!
— Это действительно так срочно? — продолжал спрашивать Бессмертных. — У меня назначена встреча.
— На вашем месте я, наверное, отложил бы все встречи и немедленно приехал.
Бессмертных сел в обычный посольский автомобиль и отправился к Бейкеру. С собой он захватил советника — специалиста из Института США и Канады. Но Бейкер сказал, что хочет поговорить с Бессмертных с глазу на глаз.
Оставшись с советским коллегой наедине, Бейкер сказал: “Я только что получил сообщение из Вашингтона. Насколько я понимаю, это данные разведки. Судя по всему, может произойти попытка сместить Горбачева. Дело крайне деликатное, мы должны как-то передать эту информацию. Из того, что мы знаем, следует, что в перевороте примут участие Павлов, Язов и Крючков. Это очень срочно. Необходимо известить Горбачева”.
Американцы получили сведения от мэра Москвы Гавриила Попова. Это он рассказал послу США в Москве Джеку Мэтлоку, что КГБ и армия готовят путч.
Бейкер спросил, можно ли позвонить Горбачеву по прямой линии из советского посольства в Берлине. Бессмертных ответил, что это бессмысленно: такие линии прослушиваются КГБ. Бейкер предложил устроить частную беседу Горбачева с Мэтлоком. Бессмертных согласился.
22 июня Горбачев, Крючков, Язов и прочие советские руководители приняли участие в ежегодной церемонии: возложили венки к могиле Неизвестного солдата у Кремлевской стены. Настоящая сцена из шекспировской трагедии: монарх в окружении приближенных, почтительных советников, тех, кто его предаст.
После церемонии Горбачев коротко переговорил с Бессмертных. Тот спросил его, как прошла встреча с американским послом.
Очень хорошо, ответил Горбачев. Получив информацию, он “строго поговорил” с подозреваемыми заговорщиками. Только и всего.
20 июня 1991 года, то есть в тот же день, когда Бейкер встречался с Бессмертных, аналитик из КГБ составил отчет, где цитировал “представителя окружения М. С. Горбачева”. Документ содержал бесстрастную оценку возможностей либо отстранения Горбачева от власти, либо — хотя бы — принуждения его к более консервативной линии. В документе, обнародованном впоследствии российской прокуратурой, отмечалось, что администрация Буша смотрит на Ельцина свысока и расценивает его возможный приход к власти в стране как “катастрофу” для американо-советских отношений. Также окружение Буша стало задаваться вопросом, не позиционирует ли Лукьянов себя как возможного преемника Горбачева. Документ сообщал, что “в ближайшем окружении М. С. Горбачева полагают, что наиболее логичным, разумным и приемлемым для дальнейшей судьбы СССР” было бы “убеждение” Горбачева повторить “сценарий действий”, когда он в самый последний момент отверг программу “500 дней”. Имя источника “из окружения” не называлось.
То было время предательства. По чуть-чуть, понемногу заговорщики ослабляли власть президента. Июньская попытка в Верховном Совете отобрать у него полномочия провалилась, но они не оставляли усилий и подрывали горбачевский авторитет тысячью разных способов.
Вопреки данным обещаниям, военные провели ядерные испытания в Семипалатинске и на Новой Земле, не спросив ни согласия республик, ни разрешения властей. Министерство обороны и Генштаб практически нарушали ненавистный им Договор об обычных вооруженных силах в Европе, изворотливо трактуя правила подсчета вооружений. Пока Горбачев получал в Осло в июне Нобелевскую премию мира, Генеральная прокуратура официально освободила от ответственности войска, принимавшие участие в атаке на Вильнюс. В тот же день советские войска в Литве установили 15 блокпостов и арестовали двоих человек. Так Горбачеву испортили триумфальную нобелевскую пресс-конференцию: ему пришлось отвечать на неудобные вопросы. Горбачев очень хотел получить приглашение на саммит Большой семерки, группы промышленно развитых стран, в Лондоне. И в это же время командующий советскими войсками в ГДР направил в немецкий МИД письмо, в котором угрожал приостановить вывод войск, если Бонн не поторопится со строительством квартир в СССР для возвращающихся частей.
После каждого такого происшествия официальные лица всячески отрицали его политический подтекст, но на самом деле все сильнее нажимали на курок.
Проморгать момент было легко. Несмотря на все зловещие сигналы, в начале лета в Москве настроение было умеренно оптимистическое. Горбачев, судя по всему, снова сменил курс и был готов пойти на мировую с Ельциным и главами союзных республик. Подготовка нового Союзного договора шла без обычных осложнений.
Но через три дня, после того как Ельцин своим указом запретил партийные ячейки в госучреждениях, и за неделю до прилета Джорджа Буша на переговоры с Горбачевым главная газета реакционеров “Советская Россия” напечатала невероятное воззвание под названием “Слово к народу”. В этом письме от 23 июля, подписанном консервативными генералами, политиками и писателями, говорилось, что Россия переживает “огромное небывалое горе”:
“Родина, страна наша, государство великое, данное нам в сбережение историей, природой, славными предками, гибнет, ломается, погружается во тьму и небытие. <…> Что с нами сделалось, братья?” Апокалиптическим слогом в послании изображались государство-корабль, идущий ко дну, и злодеи, распродающие великую державу. “…Дом наш уже горит с четырех углов… Неужели… снова кинем себя в жестокие, не нами запущенные жернова, где перетрутся кости народа, переломится становой хребет России?” Авторы обвиняли и КПСС, отдавшую власть “легкомысленным и неумелым парламентариям, рассорившим нас друг с другом, наплодившим тысячи мертворожденных законов, из коих живы лишь те, что отдают народ в кабалу, делят на части измученное тело страны”. И задавались вопросом: “Как случилось, что мы… допустили к власти не любящих эту страну, раболепствующих перед заморскими покровителями, там, за морем, ищущих совета и благословения?”
Под письмом стояли подписи генерала Бориса Громова, последнего командующего советскими войсками в Афганистане, а теперь заместителя Пуго; известного нам генерала Варенникова; Василия Стародубцева, возглавлявшего консервативное сельскохозяйственное лобби в Верховном Совете, и Александра Тизякова, президента Ассоциации госпредприятий и объектов промышленности, строительства, транспорта и связи. Уже несколько месяцев Тизяков носил в портфеле документы, в которых описывались сценарии военного переворота. Но главным пером был Александр Проханов — редактор “Дня” и прозаик, одически прославивший советскую империю в романе “Дерево в центре Кабула”, за что был назван “советским Киплингом”. Он ждал переворота, как дети ждут новогодней елки. “Готовьтесь к следующему валу, друг мой, — сказал он мне как-то раз. — Готовьтесь!” Проханов — вероятно, с помощью двух других прозаиков, подписавших воззвание, — Юрия Бондарева и Валентина Распутина, — смог задеть апокалиптические струны в душе каждого реакционера. Как позднее отметила литературный критик Наталья Иванова в своей поразительной статье в “Знамени”, тон “Слова к народу” с его вульгарным национализмом и жалобными причитаниями почти совпадает с эсхатологическим языком деклараций, обнародованных в первое утро августовского путча. Заговорщики провидели появление нового авангарда, уже не коммунистического — передового отряда кадровых военных, священников, рабочих, крестьян и, конечно, писателей.
“Я не могу не вспомнить, — писала Иванова, — что накануне путча государственное военное издательство опубликовало многомиллионным тиражом брошюру «Черные сотни и красные сотни», во всех подробностях воспроизводившее программу националистов 1906 года”. Тогда националисты, как и путчисты в 1991-м, хотели распустить парламент, объявить военное положение, запретить все либеральные газеты и журналы. “Слово к народу” было открытым призывом к перевороту.
— Мы и не делали секрета из своих намерений, — говорил мне потом Проханов. — К чему секреты? У нас же демократия, разве нет?
Если Горбачев и не понимал, что скоро разразится буря, то Ельцин понимал прекрасно. 29 июля он поехал на дачу к Горбачеву, чтобы завершить обсуждение нового Союзного договора. Горбачев уже согласился с тем, что союзным республикам следует предоставить гораздо больше власти, а республикам Прибалтики — возможность стать независимыми в самом скором времени. Но Ельцину было нужно больше. Ему были нужны финансы: он собирался убедить Горбачева, что республики, а не Москва, должны иметь право регулировать налоги, а также распределять средства так, как считают нужным.
Переговоры продолжались несколько часов. Обсуждение налогового вопроса было бесконечно долгим, Ельцин, Горбачев и глава Казахстана Назарбаев сделали перерыв на ужин, а затем вернулись к разговору.
В какой-то момент главы республик решили, что пора сказать о заговоре. Ельцин стал говорить, что консерваторы в союзном руководстве делают все, чтобы помешать стране перейти к подлинной демократии и рыночной экономике. Он сказал, что Крючков и Язов выступают против Союзного договора. Назарбаев согласился с Ельциным и назвал еще двоих “несогласных”: премьер-министра Валентина Павлова и председателя Верховного Совета Анатолия Лукьянова — человека, с которым Горбачев дружил 40 лет.
Ельцин сказал: эти люди понимают, что договор лишит их власти. Если лидерами Союза станут по преимуществу главы республик, то Язов и Крючков отправятся в отставку, а 60 или 70 союзных министерств придется распустить.
Да, конечно, ответил Горбачев. Он же не слепой! “Все будет реорганизовано, в том числе армия и КГБ”, — заверил он собеседников. Но давайте дождемся подписания договора. И вообще, знаете, добавил он, Лукьянов, Крючков и остальные не такие плохие, как вы думаете.
Ельцин встал и вышел на веранду.
Назарбаев и Горбачев изумились. Зачем он вскочил?
“Посмотреть, не подслушивают ли нас”, — ответил Ельцин.
Назарбаев и Горбачев рассмеялись. Вот это да, ну и чудак он! Подумать только — подслушивать разговоры президента, генерального секретаря ЦК КПСС! Абсурд!
Как мог такой человек, как Анатолий Лукьянов, председатель Верховного Совета, предать друга, которого он знал с университетской скамьи? Он, как и Горбачев, получил юридическое образование, как и Андропов, писал стихи. И в этих бессмертных стихах он воспевал дружбу:
Берегите совесть для друзей.
Друг не ищет выгоды и лести.
Друг и совесть неразлучно вместе
В непогоде, холоде, грозе.
Берегите совесть для друзей!
“С этим человеком меня связывают самые тесные отношения, я его люблю, — скажет Лукьянов о Горбачеве, — я не могу ему изменить, хотя и знаю — будем откровенны — его слабости, его недостатки… из тех людей, кто делал перестройку, я один оставался рядом с ним, остальные ушли — кто влево, кто вправо…”
Но это он скажет позже, когда будет сидеть за решеткой в ожидании приговора за измену Родине.
В конце июля в Москву должен был приехать Буш. “Московские новости” попросили меня написать короткую статью о том, как в США реагируют на происходящее в Советском Союзе. Я воспользовался возможностью и написал, что, пока Горбачева окружают антизападные реакционеры, Вашингтон будет с большой осторожностью рассматривать вопрос о предоставлении помощи СССР и инвестициях в страну. “Для Запада остается загадкой, почему в окружении Горбачева по-прежнему так много советников и сотрудников, с очевидностью противостоящих реформам, — писал я. — На каждого Александра Яковлева — человека, который сумел изменить свой взгляд на мир, — приходится, похоже, десять Павловых”.
Я всего лишь повторял то, что слышал тысячи раз. Но разве в Кремле кто-нибудь слушал? Вместе с Майклом Доббсом и еще двумя приехавшими в СССР журналистами я отправился к ближайшим советникам Горбачева: аппаратчикам-либералам — Андрею Грачеву, Евгению Примакову, Георгию Шахназарову. Мы задали им вопросы о “Слове к народу” и других опасных знаках, но они от этих вопросов отмахнулись. “Такая сейчас атмосфера”, — сказал Грачев. И он, и его коллеги, очевидно, не слишком волновались из-за этой атмосферы. А вот один из главных советников Ельцина, Геннадий Бурбулис, сказал нам, что Москва сейчас — “политическое минное поле”.
“И по нему мы стараемся продвигаться аккуратно”, — добавил он с кислой улыбкой.
Как будто в подтверждение справедливости такой оценки, во время визита Буша подчиненные Пуго расстреляли восемь литовских таможенников и полицейских на границе Белоруссии и Литвы. Пуго уверял, что ничего об этом не знал. Не имел ни малейшего понятия.
Разумеется, для Горбачева это стало очередным унижением. “Трудно сказать, что там произошло”, — сказал он журналистам, сидя рядом с американским президентом.
Тем временем Крючков прослушивал телефоны Горбачева и всех, кто имел к нему хоть какое-то касательство: даже личного парикмахера Раисы Горбачевой. В расшифровках прослушки Горбачеву был присвоен код 110, Раисе Максимовне — 111, но были и десятки других кодов. Крючков больше не готов был мириться с поведением президента. “Горбачев реагирует неадекватно на происходящее”, — повторял шеф КГБ участникам заговора.
Может быть, свою роль тут сыграла хорошая погода: яркое солнце и прохладный ветерок располагали всех к мыслям о приятном, о том, что все будет хоршо. А может быть, оптимизма добавляло известие о смерти Лазаря Кагановича, последнего сталинского соратника.
Я почти четыре года пытался взять интервью у Кагановича, но безрезультатно. “Я ни с кем не встречаюсь”, — безжизненно прошелестел он по телефону. Однажды его, впрочем, обманули. Советский пенсионер, якобы из теплых чувств, пришел к Кагановичу поговорить. Одинокий старик впустил его и отвечал на вопросы, не подозревая, что его слова опубликуют в газете “Советская культура”. В этой беседе Каганович ни в чем не каялся, а о демонтаже сталинской системы отзывался с отвращением. Ему казалось невероятным, что люди до сих пор обвиняют Сталина в бедах страны.
“Сталин умер 35 лет назад!” — воскликнул он. И вообще, как можно обвинять в чем-то человека, который “спас страну от фашизма”?
Каганович жаловался на здоровье, на сердечные приступы, на бессоницу. Но ему придавала силы одна мысль: “Социализм победит. В этом я уверен”. Возмутительно, что СССР позволил Венгрии, Польше и прочим сателлитам “вернуться к буржуазному строю”. Но в Советском Союзе такой ревизионизм невозможен.
“Я верю в мощь нашей партии, — сказал Каганович. — И социализм победит. Это точно”[146].
Даже после смерти Лазарь Моисеевич умудрился оскорбить достоинство своей страны. В 1930-е годы НКВД привозил тела расстрелянных в крематорий на Донском кладбище. В разгар террора здесь сжигали до тысячи жертв в день. А теперь Кагановича, который был во многом ответствен за эту индустрию смерти, собирались кремировать на том же Донском.
Пока я освещал саммит, моя подруга Маша Липман сумела проникнуть в квартиру Кагановича и поговорить с его сиделкой. От бедной женщины разило водкой, словно она выпила как минимум бутылку. Квартира напоминала жилище призрака, где в библиотеке на полках стояли пыльные тома коммунистических изданий за все семь десятилетий.
Тех, кто прощался с Кагановичем на кладбище, память о его жертвах не волновала. Родственники и знакомые покойного обступили подъехавший к крематорию старенький автобус, доставивший длинный, увитый лентами гроб. Дочь Кагановича Майя, сама уже старая женщина, шла во главе процессии, проследовавшей в зал прощаний. Перед церемонией кто-то снял крышку гроба: черный костюм, морщинистая шея, длинный нос, тонкие седые усы, длинное иссохшее тело. Собравшиеся прослушали краткую погребальную речь, в которой отмечались заслуги покойного в строительстве московского метро. О заслугах Кагановича в деле коллективизации никто не упоминал. После прощания гроб уехал вниз, и над ним сомкнулись автоматические двери. Мне сказали, что печь находится внизу. Скоро Каганович должен был превратиться в горстку пепла.
Когда мы вышли на улицу, племянник Кагановича Леонид сказал мне: “Об истории спорят до сих пор. Что такое зло? Нужно понимать, в какие времена он жил”. Кроме родственников, проститься с последним своим героем пришло около сотни сталинистов. Люди плакали. “Этот человек ни разу не изменил своим убеждениям, — говорила сталинистка Кира Корниенкова, с которой я уже был неплохо знаком. — Это был настоящий марксист-ленинист”. Еще один человек сквозь слезы проговорил, что Каганович был великим человеком, “а вот если бы сегодня здесь лежал Горбачев, я не положил бы к его гробу ни цветочка, это я точно говорю”.
Уходя с кладбища, мы с Машей встретили Алеся Адамовича. Несколько лет назад на него подавал в суд за клевету адвокат-сталинист Иван Шеховцов. Адамович на Съезде народных депутатов предупреждал Горбачева, что генералы развяжут бойню и вытрут о него руки, испачканные в крови. Теперь Адамович не удержался и пришел на похороны Кагановича. “Сталин, Гитлер, Нерон… Каганович вполне вписывается в компанию! — сказал он мне. — Это смерть сталинизма. Кто умрет следующим — КПСС?” Мне еще никогда не приходилось видеть человека на похоронах в таком приподнятом настроении.
Возможно, поборники старого режима почувствовали себя более уязвимыми тем летом из-за окончательно утраченного покрова Тайны.
Превращенный богословский постулат о Божественной тайне — чудны дела Его и неисповедимы пути Его — был важной составляющей псевдотеологического учения атеистического государства. Сталин почерпнул идею, вероятно, в пору учебы в семинарии. Его собственная таинственность в качестве обязательного условия предполагала редкое появление на публике. Так бездарный человек с изрытым оспой лицом превращается в божество. Много десятилетий утренние четверговые заседания политбюро оставались большей загадкой, чем кардинальский конклав. Было проще предугадать, кому достанется власть в Ватикане, чем в Кремле. Проповедническая интонация в программе “Время”, изображения с ликами вождей — все служило завесой Тайны. А теперь Тайны не стало. Теперь в газетах рассказывали, как устроен мавзолей Ленина. Под святая святых находились подземные этажи. На одном из них был тренажерный зал для караульных, на другом — буфет для важных посетителей, а еще ниже — “контрольное помещение”, где ученые внимательно следили за температурой и состоянием тела Владимира Ильича (состояние постепенно ухудшалось). Воспоминания Ельцина “Исповедь на заданную тему” стали подпольным бестселлером именно потому, что автор срывал покров с Тайны. Он рассказывал, о чем в кулуарах говорят всемогущие вожди, писал об их мелочной жадности и слабостях. Поведал, что Горбачев любит роскошь, что ванные и бассейны у него отделаны мрамором.
Однажды в “Комсомольской правде” вышла статья о женщине, много лет проработавшей швеей в закрытом ателье. Ателье курировал КГБ, там одевались руководители государства. Клава Любешкина шила костюмы для всех — от набальзамированного Ленина (“где-то года через полтора костюм начинает терять вид”) до Горбачева. “Манекены, сделанные по меркам с членов политбюро, хранились в особых шкафах, и никто, кроме нас, портных и закройщиков, не смел к ним прикасаться, — рассказала она газете. — Мы работали за закрытыми дверями, под вооруженной охраной… Два-три раза в год специалист из КГБ ездил за границу, обычно в Шотландию или Австрию, и покупал материал для костюмов”.
Ателье функционировало с 1938 года, открылось в самый пик террора. Своих клиентов Клава видела только в программе “Время” и называла их почему-то “единицами”. Работу свою она любила. Она нарочно смотрела телевизор, чтобы посмотреть, как на вождях сидят костюмы: “хорошо сидят или вдруг где морщит”. Она вспоминала, как однажды трое суток работала днем и ночью, чтобы изготовить шитые толстой золотой нитью лавровые листья и звезды для формы нового министра обороны — маршала Устинова. Она помнила прижимистость Андрея Громыко (“Всегда только в починку вещи присылал, а новых костюмов не заказывал”) и истерики Михаила Суслова, когда костюм сидел плохо.
Для Клавы ореол Тайны развеялся в тот день, когда на нее вдруг набросились трое мужчин в белых халатах, заломили ей руки за спину и отвезли в психбольницу. КГБ перепутала ее с какой-то диссиденткой. Клава просила выпустить ее: у нее в ателье остался “без присмотра” костюм Юрия Андропова. Агенты КГБ позволили ей сделать телефонный звонок: она сумела объяснить своим товаркам, куда попала. Вскоре ее выпустили. “Моральный ущерб” государство возместило Клаве японскими часами. Перед уходом на пенсию в 1987 году ей посчастливилось сшить костюм для Горбачева. Новый глава СССР прислал ей в благодарность коробку конфет.
Клаве определили нищенскую пенсию: 100 рублей в месяц. Она писала в Кремль с просьбами о прибавке, но тщетно. Впрочем, нельзя сказать, что большевики были вовсе бесчувственными людьми: в 1991 году Крючков прислал всем портнихам открытки к 8 Марта. Ну а Клава решила поделиться тайнами кремлевской потогонной фабрики с 25 миллионами читателей “Комсомольской правды”. “Мы так долго работали держа рты на замке! А ведь всегда хочется поделиться секретом”, — объяснила она.
Тем летом большинство цековских чиновников, еще ходивших на службу, выглядели одинаково: пожилые усталые, встревоженные люди. Они держались за теплые места, надеясь еще хоть годик на них усидеть. Более оборотистые давно ушли в бизнес.
Аркадий Вольский долгое время служил партии верой и правдой. Он был помощником Андропова, одним из командиров советского машиностроения, советником Горбачева. Он прекрасно понимал, что ждет страну. Вольский и некоторые из его слегка либеральных и очень сметливых друзей начали осматриваться и осваиваться в новом мире. Они видели, что комсомол, который прежде был кузницей кадров партийных идеологов, стал для новой России подобием Гарвардской школы бизнеса: энергичные комсомольцы открывали залы игровых автоматов, торговали компьютерами, организовывали издательства. У них были связи в правительстве, невероятные налоговые льготы, к их услугам были сотни миллионов рублей из партийных фондов. Комсомольские лидеры учреждали крупные коммерческие банки, которые вскоре стали главными игроками на советской финансовой сцене. Некоторые партийные либералы старшего поколения тоже не отставали. Святослав Федоров, знаменитый на весь мир офтальмолог и до 1990 года член ЦК, построил современную, независимую от государства клинику и сделал на ней состояние. Когда премьер-министр Павлов явился в клинику Федорова и потребовал 80 процентов ее валютной выручки, Федоров просто послал его.
“Сейчас политическая борьба за власть — это борьба за собственность, — говорил Федоров в интервью «Комсомольской правде». — Если у людей появится собственность, у них будет власть. А если нет, они так и останутся батраками”.
Вместе с секретарем правления Союза научных и инженерных обществ Александром Владиславлевым Вольский основал Научно-промышленный союз. Идея заключалась в посредничестве между потенциальными зарубежными инвесторами и советскими предпринимателями. Чтобы не было сомнений в связях Вольского с партийной и промышленной верхушкой, под офис он арендовал помещение по соседству с ЦК за 750 000 рублей в год. “Мы сняли это помещение из тех же соображений, из каких нью-йоркский банк предпочитает размещаться на Пятой авеню”, — объяснил мне Владиславлев. Идея была богатая. В Союз обращались те, кому нужна была помощь “в верхах”. “Мы можем соединить наши ресурсы и дешевую рабочую силу с вашими мозгами и технологиями, — говорил Владиславлев. — Вы приходите к нам, потому что мы лучше всех знаем потенциальные объекты приватизации”. За членство в Союзе вносили ежегодный взнос (10 000 рублей) 39 советских промышленных ассоциаций, в том числе Ассоциация предприятий оборонно-промышленного комплекса. Еще две тысячи индивидуальных предпринимателей выплачивали Союзу некоторый процент от прибыли.
Бизнес был выгоднейший. Весной я написал статью в The Washington Post о новом классе — коммунистах, сделавшихся капиталистами. Когда на встречу Горбачева с Бушем приехали редакторы моей газеты, я наметил для них места для посещений и людей, с которыми стоит увидеться. Они сказали, что, может быть, не прочь встретиться с Аркадием Вольским. Почему бы и нет?
Втроем мы приехали к Вольскому в офис, думая, что едем для интервью на экономические темы.
“Рад встрече”, — поприветствовал Вольский одного редактора.
“Рад встрече”, — повторил он второму.
А мне он сказал: “Не рад вас видеть”.
Смотрел он на меня сердито и раздувал ноздри, как разъяренный бык. Было похоже, что надвигается скандал, хотя я совершенно не понимал причины.
Несколько минут Вольский жаловался редакторам, что моя статья совершенно несправедлива, что я высмеял “нормальный” процесс создания рыночной экономики. Но затем его жалобы приняли совсем скверный оборот. В своей статье я написал, что один из его главных “консультантов” — Радомир Богданов, известный офицер КГБ. В последние годы застоя и первые годы гласности Богданов был одним из немногих людей, которые соглашались разговаривать с иностранными журналистами. Вольский особо отметил в моей статье пассаж о том, что с Богдановым и другими сотрудниками Научно-промышленного союза встречались в надежде заключить сделки двое западных бизнесменов — председатель корпорации Seagram Эдгар Бронфман и медиамагнат Мортимер Цукерман.
“Вы антисемит худшего сорта!” — возвысил голос Вольский. Как я мог запятнать репутацию такого порядочного человека, как Богданов, и как я смел назвать две такие очевидно еврейские фамилии, как Бронфман и Цукерман? “Вы что, не понимаете, как к этому отнесутся?”
Я не понимал, осознает ли вошедший в раж Вольский, что я сам еврей. Правду сказать, однажды на меня посмотрел мой соплеменник, житель восточноафриканского государства Малави, и сказал: “Это еврей”. Но Вольский был слишком увлечен.
“Это просто смешно, — сказал я наконец. — Вы не видите, что мы с Цукерманом или Бронфманом одного поля ягоды? Только я беднее. Может, не стоит читать мне лекцию об антисемитизме?”
Я не мог взять в толк, из-за чего разгорелся весь этот сыр-бор, пока Вольский наконец не произнес: “Вы понимаете, как эту информацию могут использовать люди из «Детского мира»?!”
“Детским миром” называли КГБ, чьи здания были расположены по соседству с одноименным магазином.
Каким бы искушенным финансистом, каким бы хитрецом и своим человеком среди оборонщиков ни был Вольский, на фоне других партократов он был человеком умеренных взглядов. В июле они вместе с Яковлевым, Шеварднадзе, Поповым и Собчаком объявили об учреждении Движения за демократические реформы. Однако ему, как и остальным, шестое чувство подсказывало, что решение в головах будущих путчистов уже созрело. Нервы у Вольского были на пределе, и я это тогда вполне прочувствовал.
Либералы, еще вхожие к Горбачеву, радовались его новому союзу с Ельциным, но не могли летом не видеть зловещих знаков. Что бы они ни утверждали публично, возможность открытой контрреволюции ими не исключалась. Шеварднадзе говорил мне: “Трудности у нас начались с первых же дней апрельского пленума в 1985-м, с самого начала перестройки. Если кто-то думает, что предшественники Павлова, Крючкова и Язова были прогрессивнее, он глубоко заблуждается. Нам противостояла такая же сильная партия консерваторов. Важно хотя бы в общих чертах представлять, какая борьба велась в руководстве за «генеральную линию и перестройку”.
Даже после того как в декабре 1990-го Шеварднадзе ушел в отставку с поста министра иностранных дел, ему продолжали звонить его противники за консультациями: как вести себя с афганцами, кто есть кто в западных правительствах. Но примерно с июня 1991-го эти звонки прекратились. Шеварднадзе чувствовал, что вокруг него образовался вакуум, что его телефон прослушивается. “Формировались теневые властные структуры”, — вспоминал он.
Яковлев тоже, по его словам, мог только бессильно наблюдать, как Лукьянов, Крючков и прочие жужжат Горбачеву в уши. “Это люди без стыда и без совести. Они будут на голубом глазу говорить: «Мы за народ, мы ваши спасители, только мы вас любим и уважаем. А эти демократы вас критикуют и оскорбляют». В конце концов, эти слова оказывают нужное действие. Лукьянов будет притворяться главным демократом, а на заседании политбюро окажется самым свирепым ястребом. Лукьянов скажет: «Раздавите их всех! Нещадно!» Он будет говорить: «Михаил Сергеевич, их цель — вы, они хотят добраться до вас, свергнуть вас!»”.
В июле, перед уходом из аппарата Горбачева, Яковлев сказал генсеку:
— Вас окружают непорядочные люди. Пожалуйста, поймите это наконец.
— Вы драматизируете, — как всегда, ответил Горбачев.
И вот Шеварднадзе и Яковлев, ближайшие соратники Горбачева на пике перестройки, беспомощно смотрели, как собираются над головой грозовые тучи. “Горбачев — человек с характером. Слабохарактерный человек не мог бы начать перестройку, — писал Шеварднадзе в своих воспоминаниях. — Горбачев войдет в историю как великий реформатор, великий революционер. Начать такое было непросто. Но он слишком увлекся маневрированием… Конечно, крупный политик должен уметь маневрировать, но должны быть какие-то границы. Наступает момент, когда надо признать: тактические соображения — не самая важная вещь, моя стратегия, моя ставка — демократия и демократические силы. Но мой дорогой друг сделал это слишком поздно”.
Признаки предательства были повсюду. Пресс-секретарь Горбачева Виталий Игнатенко с тревогой отмечал то здесь, то там провокационные, наглые выходки консерваторов. 2 августа без всякого распоряжения Горбачева кто-то отключил в кабинете Яковлева линии связи с Кремлем и правительством. Тем временем у любимца аппаратчиков Егора Лигачева, который уже больше года был почетным пенсионером, телефон кремлевской связи по-прежнему стоял в квартире.
За несколько дней до путча Игнатенко, отдыхавший в Сочи, заметил, что член политбюро Олег Шенин занял дачу номер четыре — персональную резиденцию на особо охраняемой территории. “Такой отдых был ему не по чину, на огромной даче, где никто не жил уже лет шесть или больше, — говорил Игнатенко. — Жить на этой даче имел право только президент. Может быть, еще премьер-министр”.
Ну а на взгляд посвященных, знаков беды было более чем достаточно. Александр Проханов сказал “Независимой газете”, что “патриотическим силам” пришло время взять власть “за горло”. Проханов заявил, что для предотвращения распада страны формируется народно-патриотическое движение, состоящее из “марксистов-ленинцев, марксистов-сталинцев, членов РКП, социал-демократических русских либералов, профашистских организаций крайнего толка, писателей, художников, представителей армии и крупных промышленников, монархистов, язычников”. “У нации должны быть лидеры, — сказал он, — нельзя бросать народ в состоянии бесхозности”.
В июне Крючков слетал в Гавану по личному приглашению Фиделя Кастро. Месяц спустя “Известия” писали, что Крючков заключил с Кастро несколько секретных соглашений, в которых стороны подтверждали, что Куба останется коммунистической и не выйдет из советской сферы влияния, несмотря на возникшие при Горбачеве конфликты. Через несколько недель после визита Крючкова его соратник вице-президент Геннадий Янаев отправил Кастро письмо с просьбой не беспокоиться о ситуации в Москве и заверением: “Вскоре наступит перемена к лучшему”.
6 августа, после того как Горбачев с семьей улетел на отдых в Крым, Крючков вызвал двух своих ближайших помощников и велел им составить подробный меморандум о ситуации в стране на предмет немедленного введения чрезвычайного положения. Вместе с офицерами КГБ над меморандумом работал генерал Павел Грачев из Министерства обороны. Проведя два дня на оперативной даче — в роскошном комплексе КГБ недалеко от деревни Машкино, — рабочая группа доложила Крючкову, что ввести чрезвычайное положение с политической точки зрения будет весьма сложно и такая мера может повлечь за собой новые беспорядки.
“Но после подписания Союзного договора вводить чрезвычайное положение будет поздно”, — сказал им Крючков.
14 августа он снова созвал рабочую группу и велел подготовить документы для введения чрезвычайного положения. Медлить было нельзя. 16 августа проекты объявления о создании Государственного комитета по чрезвычайному положению и введении чрезвычайного положения в стране легли на стол Крючкова. В два часа дня Крючков вызвал своего заместителя Гения Агеева и приказал сформировать группу для вылета в Крым, в Форос, где спланировать отключение Горбачева от связи с внешним миром.
В середине августа мы с Эстер после трех с половиной лет жизни в Москве готовились ее покинуть. Мы понимали, что будем скучать по московским друзьям и по нашей здешней жизни. Но нам хотелось отдохнуть, а наш годовалый сын Алекс до сих пор не был знаком со своими бабушками и дедушками и с кучей двоюродных братьев и сестер. Так что мы решили, что нам пора. В первые недели августа мы вечерами прощались с друзьями, а днем я дописывал статьи и брал последние интервью. Одно из них было с Александром Яковлевым, который согласился встретиться со мной за несколько дней до нашего отъезда. Мы с Майклом Доббсом и Машей Липман пришли к нему в его новый кабинет в Моссовете. Мы много чего обсудили, в основном главные события последних шести лет. И в какой-то момент мы спросили у Яковлева, возможен ли военный переворот. Он ответил, что реакционеры по-прежнему представляют угрозу, но что касается военного переворота — ну, в России это как-то не принято, и, кроме того, “армейские не умеют ничем управлять, в том числе армией”.
Странно, что через два дня, 16 августа, Яковлев передал для публикации в агентство “Интерфакс” свое заявление о выходе из рядов КПСС, и там говорилось: “Партийное руководство, вопреки своим же декларациям, освобождается от демократического крыла в партии, ведет подготовку к социальному реваншу, к партийному и государственному перевороту”. А несколько месяцев спустя, когда я снова брал интервью у Яковлева, он подтвердил, что ничего не знал о готовящемся перевороте. “Думаю, просто сработала логика. И чувство такое было. Они же должны были побороться за власть. А как иначе, у них же не было будущего”.
Как рассказывал мне потом Шеварднадзе, 17 августа Яковлев и еще 21 член Движения за демократические реформы встретились на закрытом заседании и единодушно пришли к выводу, что в стране вот-вот случится правоконсервативный переворот. “Признаков этого было больше чем достаточно, — сказал Шеварднадзе. — И я осужаю президента, потому что он мог бы прийти к тем же выводам и предотвратить путч”.
Правительство США тоже было обеспокоено. Сообщения разведки после берлинской встречи Бейкера с Бессмертных становились все тревожнее. Впрочем, позднее выяснилось, что Крючков начал вынашивать планы переворота и устраивать совещания по этому поводу еще в ноябре 1990-го.
17-го мы с Эстер отправились на пикник за город с несколькими друзьями и выводком детей. Дети плескались в речке и вымазывались едой. Мы смотрели на загорающих русских и удивлялись тому, как быстро краснеет их белоснежная кожа: будто воспламеняется лист бумаги.
В какой-то момент мы с Машей и Сережей отправились прогуляться по берегу, потом прошли в лесок и двинулись мимо ветхих дач, возле которых немолодые мужчины в грязных футболках чинили машины, но тем уже ничто не могло помочь. Вокруг гонялись за собаками дети, поднимая тучи пыли.
За несколько недель до этого мы так же втроем ходили на собрание “Московской трибуны”, где выступал известный журналист и активист Андрей Нуйкин. Он сказал, что переворот “не только возможен, но неизбежен”. Нуйкин повторял это уже несколько лет. Мы уходили с ощущением, что журналист немного помешался на этой теме. Как какой-нибудь американец, который никак не может перестать говорить об убийстве Кеннеди.
Гуляя, я спросил Машу и Сережу, что они теерь думают о происходящем. Они сказали мне о своем главном решении: не уезжать, что бы ни случилось.
— У нас простая тактика: успеть прыгнуть на последний пароход, — сказала Маша. — Но это если все действительно будет очень плохо, если на улицах появятся танки, люди начнут голодать. Если случится худшее, мы уедем ради детей. Но не раньше.
— Кроме того, путчисты не удержатся, — добавил Сережа. — Я буду просто потрясен, если у них хватит идиотизма устроить путч, но еще больше буду потрясен, если они сколько-то продержатся.
Тем же вечером на окраине Москвы на принадлежавшей КГБ территории, известной как “АБЦ”, Крючков собрал заговорщиков. Это была еще одна база отдыха КГБ с бассейном, баней, кинотеатром и массажистками. Здесь Крючков мог не волноваться о конфиденциальности: территория была огорожена высоким забором и надежно охранялась. Впрочем, Горбачев и его более либеральные соратники — Анатолий Черняев и Георгий Шахназаров — отдыхали в Крыму. А Шеварднадзе и Яковлева уже давно никто не слушал.
Собрание проходило на открытом воздухе. За накрытым столом сидели: министр обороны Язов, премьер-министр Павлов, член политбюро Олег Шенин, секретарь по оборонным вопросом Олег Бакланов, руководитель Аппарата президента Валерий Болдин. На столе стояли закуски. Пили русскую водку и импортный виски.
“Положение катастрофическое, — говорил Павлов. — Стране угрожает голод. Царит хаос. Никто не выполняет директив. Посевная не проводится. Машины стоят, потому что нет запчастей, нет топлива. Одна надежда — объявить чрезвычайное положение”.
Крючков и прочие с этим согласились. “Я регулярно докладываю Горбачеву о тяжелом положении, — сказал Крючков. — Но он реагирует неадекватно. Прерывает меня, переводит разговор на другую тему. Не хочет верить информации”.
Это была не первая встреча реакционеров, и сетования тоже были привычными. Но теперь ситуация изменилась, и нужно было действовать быстро. Горбачев собирался 20 августа вернуться в Москву и подписать новый Союзный договор с Ельциным и другими руководителями республик. Заговорщики под руководством Крючкова решили, что ждать больше нельзя. Надо оповестить других союзников — вице-президента Геннадия Янаева, министра внутренних дел Бориса Пуго, председателя Верховного Совета Анатолия Лукьянова. Через несколько месяцев Лукьянов в интервью The Washington Postповторял, что Горбачев твердо встал на “антисоциалистические позиции” и чрезвычайное положение было необходимо для “сохранения существующего порядка”. Но, признавал он, шанс на успех был “безнадежно упущен”. Ельцин и другие главы республик были уже слишком сильны, слишком популярны.
Однако заговорщики не отступили. Они решили направить в Крым делегацию с ультиматумом к Горбачеву. Он должен был либо поддержать введение чрезвычайного положения, либо уйти в оставку. Кто-то предложил, чтобы к Горбачеву полетел Болдин, глава его аппарата, его соратник на протяжении более чем десяти лет.
“И ты, Брут?” — пошутил Язов, повернувшись к Болдину.
Потом Язов вспоминал, что по дороге домой ощутил прилив жалости к Горбачеву.
“Если бы он подписал договор и потом бы поехал отдыхать, все было бы хорошо”, — подумал маршал.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК