Еврейские салоны Берлина

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Еврейская колония Берлина насчитывала тысячу восемьсот пятьдесят человек в 1743 году и четыре тысячи двести сорок пять человек, т. е. около пяти процентов населения города, в 1777 году. Наряду с численным ростом еврейской общины, ее лидеры, пользуясь возможностями, предоставляемыми военной активностью Фридриха II и прусским экономическим ростом, богатели и активно занимались всевозможными торговыми и промышленными предприятиями. Они превосходили христианских предпринимателей как духом инициативы, так и богатством: по словам Мирабо все берлинские миллионеры были евреями. В то время как большинство евреев, для которых цеховые корпорации и серьезные профессии оставались недоступными, занимались мелкой торговлей и ростовщичеством и прозябали в нищете, эти миллионеры (назовем фамилии Леви, Маркус, Эфраим, Итциг) возводили роскошные особняки и завязывали контакты в самых высших сферах: высокопоставленные чиновники и представители прусской знати теснились на их приемах. Правительство предоставило им «общую привилегию», включавшую все преимущества, которыми пользовались христианские коммерсанты.

Таким образом оказалось юридически закрепленным то положение вещей, которое оставалось неизменным во все времена: презираемая каста компенсирует свою отверженность благодаря всевластию денег. Мы уже говорили в предыдущем томе об этом феномене, когда затрагивали тему придворных евреев, а также при обсуждении вопроса об «освобожденных от податей» евреях средневековой Испании. Как тогда, так и теперь регулярное проникновение в высшие сферы влекло за собой все возрастающее уклонение от закона Моисея, а некоторые полностью с ним порывали. Но даже в этом случае с социальной точки зрения они продолжали оставаться евреями чистой воды, поскольку не существовало никакой особой группы, к которой они могли бы примкнуть, если только они не обращались в христианство. Великим новшеством века Просвещения было то, что появились отдельные христиане, которые в свою очередь не только отошли от своей религии, но и принялись открыто подвергать ее сомнению. В результате начал формироваться новый социальный слой, вначале представлявший собой лишь незначительную группу, к которой и могли относить себя отошедшие от иудаизма евреи, не принявшие христианство, не пошедшие на полный разрыв с верой своих предков и не ставшие исповедовать веру в Бога, во имя которого их унижали и преследовали. К тому же в этом обществе деньги и таланты, которыми они так гордились, позволяли им играть роли первого плана. Это особенно справедливо для Берлина, нового полуколониального города, с весьма незначительными ресурсами социальной и культурной жизни.

Это просвещенное общество, этот тонкий слой критически настроенных космополитов оставил традиционную веру ради нового культа – культа Разума; культа, который чаще всего предполагает, как мы это уже видели, очень жесткое отношение к сыновьям Израиля. Мы также показали, что отношение к евреям лютеранского Просвещения в лице его теологов и великих философов было особенно непримиримым. Разумеется, они еще проводят различие между евреями, которых еще можно возродить, и иудаизмом, который, по Канту, подлежал эвтаназии. Но это различие, столь очевидное в теории, легко исчезает на практике, чему способствует сама двусмысленность термина «иудаизм», обозначающего одновременно религиозную традицию и человеческую общность в социальном смысле.

Евреи, обратившиеся к западной культуре, вращающиеся в самых просвещенных кругах Берлина, стремились воспринять соответствующие взгляды и идеалы, поэтому они начинали смотреть на иудаизм сквозь очки немецкого Просвещения. В результате неизбежного отчуждения они стали видеть самих себя чужими глазами. Так, они занимали враждебную позицию по отношению к иудейским ортодоксам, т. е. к основной массе евреев, которых они хотели перевоспитать и приобщить к ценностям Просвещения. Это их стремление усиливалось тем обстоятельством, что еврейская солидарностъ все еще сохраняла свои сдерживающие институциональные рамки: община, а через ее посредство и каждый еврей, несли не только моральную, но и юридическую ответственность за проступки и действия всех ее членов.

Для адептов веры предков просвещенные евреи были отступниками, и раввины обрушивали на их головы обвинения и отлучения от общины. Еврейское Просвещение, или Таскала, которую еврейские ортодоксы (особенно в Польше) называли «берлинизмом», стало для них худшей из ересей. Попытки Мозеса Мендельсона найти точку равновесия или компромисс между Просвещением и традицией Синая были легко преодолены. Логика жизни быстро привела его последователей и учеников к повороту против иудаизма, т.е. против самих себя.

Они сделали это разными способами. При этом все, что они говорят и пишут, может быть обращено против них самих. Рассмотрим сначала подход мыслителей и идеологов.

Одной из самых замечательных фигур на немецкой философской сцене конца XVIII века был польский еврей Соломон Маймон. Этот отпрыск гетто, постигший в юном возрасте тайны талмудической мысли, предпринял попытку овладеть «греческой наукой», горизонты которой приоткрыло ему чтение Маймонида (отсюда и его прозвище). Он оставил жену и детей и отправился в Германию изучать философию. До конца своих дней он вел там бродячий и не слишком примерный образ жизни. Его философские сочинения, каково бы ни было их значение, а также его критика Канта нас здесь не интересуют. Мы хотим обратить внимание на самую известную его книгу – «Автобиографию». Эта книга часто заставляет вспоминать «Исповедь» Руссо, но если целью гражданина Женевы было описание самого себя со всей возможной искренностью, то та же цель у циничного еврейского философа привела к характеристике иудаизма в целом, тем более что, рассказывая о своей юности, Маймон приводил бесчисленные живописные подробности суеверий и мерзостей, в которые были погружены польские гетто. В этой связи он оплакивал свою погибшую молодость:

«Моя жизнь в Польше после женитьбы и до эмиграции, иными словами ее расцвет, была лишь цепью бесконечных бедствий, Из-за отсутствия возможностей продолжать свое развитие я тратил силы своего ума направо и налево, так что когда я пишу об этом, перо выпадает из моих рук, и я стараюсь заглушить в себе эти тягостные воспоминания. Устройство этой страны, положение в ней нашего народа, который, как ишак, был раздавлен двойным грузом: собственным невежеством и вытекающими из него религиозными предрассудками, а также невежеством и предрассудками господствующего народа, наконец, несчастья моей семьи, все это препятствовало моему развитию и не давало выхода моим природным способностям… »

Автобиография Маймона произвела в Германии сенсацию. Шиллер и Гете прочли ее с одинаковым восторгом; говорили, что Гете даже хотел познакомиться с автором.

Что касается философских взглядов Маймона, то, как ни странно, он выступал в защиту раввинистической морали, которую он сравнивал с истинным стоицизмом. Его рассуждения о великих немецких мыслителях имели то преимущество, что он хорошо знал предмет своих рассуждений, и его мысли по этому поводу заслуживают более пристального внимания:

«Что касается раввинистической морали, то, по правде говоря, я не знаю, в чем можно ее упрекнуть, разве только в некоторых преувеличениях. Это настоящий стоицизм, но при этом не исключающий некоторые другие полезные принципы (совершенствование, общая доброжелательность и т. п. ). Этот здоровый подход распространяется даже на мышление. В характерной для талмудизма манере это объясняется стихом из псалма: «Ты не должен иметь внутри «чужого Бога», говоря: «Что за чужой Бог может жить в сердце человека, кроме Бога дурных намерений?» [N.B. М. Л.! Какой это псалом?] Раввины запрещают обманывать язычников действиями или словами, они даже предписывают употребление таких, например, вежливых формул, как «Я рад вас видеть», даже если это не соответствует вашим настоящим чувствам (… ). Я должен был бы написать целую книгу, если бы поставил себе цель перечислить все замечательные предписания раввинистической морали. Влияние подобного учения на повседневную жизнь не подлежит сомнению. Польские евреи, которым всегда разрешалось заниматься любыми ремеслами и которые не были вынуждены, подобно евреям других стран, ограничиваться мелкой торговлей и ростовщичеством, редко подвергаются обвинениям в мошенничестве. Они хранят верность странам, в которых живут и честно зарабатывают себе на пропитание… »

Подобные высказывания о Талмуде и его последователях в устах просвещенного еврея XVIII века являются крайне редкими. Бо-лее характерны суждения другого философа, кантианца Бендавида, который осуждал еврейские нравы и обычаи в целом. Этот реформатор задавал вопрос: «Сколько еще времени будут жить бессмысленные и позорные законы ритуала, как долго будут еще верить евреи, что небесный Отец вознаградит их за выполнение этих законов специальной наградой?» Он видел спасение лишь в перевоспитании евреев в духе Разума; будучи должным образом просвещены, они поймут абсурдность их суеверий и сами откажутся от них. Что касается его самого и Других уже просветившихся евреев, то они должны играть роль проводников и наставников в этом трудном и неблагодарном деле. Кроме того, эти апостолы Разума должны также отказаться от преимуществ обращения в христианство, чтобы показывать еврейским массам более убедительный пример, даже если это превратится для них в настоящее мученичество.

Подавая пример подобного поведения, сам Бендавид всю свою жизнь до последних дней руководил школой для евреев, в которой не только обучение, но и богослужение осуществлялись по-немецки. Реформаторские усилия такого рода, более или менее радикальные, множились с каждым годом.

Программа Бендавида может служить знаком своего времени. Ее чрезмерный радикализм как нельзя лучше отражает двойственное положение просвещенных евреев, которые стараются заставить своих ортодоксальных собратьев отказаться от иудаизма в широком смысле, чтобы самим избавиться от него как можно больше. Но если для них иудаизм стал неприемлем, то массы продолжали выполнять и славить его законы, тем самым компрометируя и удерживая просвещенных евреев, оказавшихся в положении заложников. Эта тяжелая в психологическом отношении и чреватая многими конфликтами ситуация (в этом смысле Бендавид был прав, говоря о мученичестве) отныне стала характерной для жизни западных евреев, отражая все сложности процесса ассимиляции. К тому же, прилагая всевозможные усилия для того, чтобы сорвать с себя этот хитон Несса (Здесь имеется в виду древнегреческий миф о кентавре Нессе, которого Геракл убил стрелой, отравленной желчью Лернейской гидры, за попытку похитить его жену Деяниру Умирая, Несс успел сказать Деянире, что его кровь поможет ей вернуть любовь Геракла. Когда в этом возникла необходимость, Деянира пропитала отравленной кровью Несса хитон Геракла В результате Геракл не смог сорвать с себя приросшую к телу ткань и умер в страшных муках. (Прим. ред. )), просвещенные евреи проявят беспрецедентную активность и эффективность во всех сферах жизни, что вновь выделит их из окружающей среды как «евреев» и послужит новым стимулом для антисемитизма.

По правде говоря, с этого времени, если судить по прессе той эпохи, мнения образованных христиан разделились. Некоторые авторы высоко оценивали вклад евреев в немецкое Просвещение, в то время, как другие уже жаловались на засилье «этого семени Авраама, бесчисленного как песок на морском берегу».

В Берлине это засилье евреев, отказавшихся от иудаизма, особенно сильно проявлялось в светских кругах. Чтобы сделать себе там репутацию, лучше всего было заручиться поддержкой в каком-либо еврейском салоне. Даже непримиримый Фихте стремился получить подобную поддержку: его первое берлинское выступление о своем «Наукоучении» («Wissenschaftslehre») состоялось в 1800 году в салоне г-жи Самуэль-Соломон Леви. Он был введен в еврейское общество Доротеей Мендельсон, старшей дочерью философа, о которой он писал жене: «Хвала еврейке может прозвучать странно в моих устах, но эта женщина разрушила мою уверенность в том, что этот народ не способен породить ничего хорошего».

Семья Мендельсона может служить для нас первым примером трагической судьбы просвещенных евреев, отказавшихся от иудаизма, и стоящих перед ними проблем, самой главной из которых был вопрос о крещении. Шестеро детей этого мудреца, видимо, унаследовали его характер: они пронесли свое единство через все сомнения и отречения, так что ни один из них не примкнул к растущему лагерю евреев-антисемитов. Все соображения за и против обращения в христианство с потрясающей искренностью изложены в письме невестки Мендельсона, посланном в 1799 году знакомому христианину:

«Своим дурным и непоследовательным поведением большинство обращенных в христианство евреев запятнали этот акт позором, клеймом которого отмечены даже лучшие из них. Если бы хоть один из них показал достойный подражания пример безупречного поведения, верности принципам и рассудительного поведения (к несчастью, большинство оценок базируются только на этом критерии), то это более чем обоснованное предубеждение могло бы рассеяться в значительной степени. Было бы хорошо суметь рассеять эту фальшь, но тщетные надежды на более возвышенный образ действий, чем это свойственно торговцам, а также бесчисленные деликатные ситуации, которыми светская жизнь заполняет юные умы, по сути не оставляют на это никаких надежд. Мне не известно ваше мнение по этому поводу, и я хотела бы его узнать… »

Что касается непосредственных потомков философа, то его младший сын Натан стал протестантом и поступил на государственную службу, тогда как два старших сына, Иосиф и Авраам, остались иудеями и основали банкирский дом. Но второй из этих сыновей, отец композитора Мендельсона-Бартольди, крестил своих детей, «поскольку христианство – это религия большинства цивилизованных людей», как отмечал он в письме к своей дочери. Его крещеный свояк Бартольди приводил следующие аргументы для успокоения совести:

«… станешь ли ты думать, что совершил плохой поступок, дав своим детям ту религию, которую ты считаешь самой лучшей? И ты, и все мы относимся с самым большим почтением к тому, что сделал твой отец для торжества Просвещения [в Германии], и он бы поступил так же, как ты… Можно хранить верность своей угнетаемой и преследуемой вере, можно навязывать ее своим детям в качестве мученического венца, который пребудет с ними всю их жизнь, поскольку считаешь ее единственно верной, Но если больше нет этой веры, подобное поведение становится совершенным варварством… »

Что касается дочерей Мендельсона, то одна из них, Реха, о которой мало известно, видимо, осталась верной иудаизму, в то время как две Другие решительно приняли католичество. Младшая дочь Генриетта открыла пансионат для молодых девушек в Париже, где у нее был салон, который посещали мадам де Сталь, Бенжамен Конетан и композитор Спонтини. Она отличалась исключительной набожностью, а позднее стала воспитательницей Фанни Себастиани, будущей герцогини де Прален. Гораздо более авантюрной была жизнь ее старшей сестры Доротеи. Она вышла замуж за банкира Симона Фейта, которому родила двоих детей, в 1795 году ушла от него, чтобы броситься в объятия страстного романтика Фридриха Шлегеля. В течение нескольких лет эта пара шокировала Берлин, выставляя напоказ свой свободный союз, из которого оба партнера извлекли материал для двух сверхсовременных романов: «Люсинды» Шлегеля (1799) и «Флорентина» Доротеи (1801). После чего она погрузилась в чтение Библии «в качестве противоядия», как она писала Шлейер-махеру в ноябре 1802 года. «Я читаю оба Завета, и по моему мнению протестанство гораздо ближе к истине, чем католицизм, и ему должно быть оказано предпочтение. Для меня католицизм имеет слишком много общего с древним иудаизмом, к которому я испытываю большое отвращение, тогда как протестантизм кажется мне подлинной религией Иисуса и верой образованных людей… »

В 1804 году Доротея стала протестанткой, что позволило ей официально оформить свой союз со Шлегелем, после чего супруги обосновались в Вене. За этим последовало обращение в католицизм, что способствовало дипломатической карьере мужа на службе у австрийского правительства.

Доротея и Фридрих познакомились друг с другом в самом популярном среди еврейских салонов Берлина, салоне Генриетты Герц, жены доктора Герца, Друга и ученика Канта. Знаменитая своей скульптурной красотой, она вскружила немало голов. Так, Шлейермахер называл ее сестрой своей души, уверяя, что «ее сущность была самой близкой к его собственной». Были их отношения платоническими или нет, они служили излюбленной темой для берлинских карикатуристов из-за разницы в росте между пышной еврейской Юноной и тщедушным протестантским проповедником. На склоне лет она также приняла христианство и оставила мемуары, в которых с несомненной тонкостью объясняет причины привлекательности еврейских салонов для немецкой молодежи того времени:

«Эти круга были лишены традиции, которая, передаваясь из поколения в поколение, могла бы способствовать их постепенному приспособлению к изменяющимся идеям и нравам. Отсюда возникает полное отсутствие предрассудков, а также оригинальность воображения, питающегося из первичных источников, независимый и парадоксальный склад ума; все вместе ставило их выше условностей, придавало острую привлекательность новизны, отнюдь не исключавшей глубину мысли… Как по волшебству все сколько-нибудь интересные молодые люди, жившие в Берлине или посещавшие его, оказывались вовлеченными в эту среду… »

Салон Генриетты Герц стал главным центром "Лиги добродетели» ( Tugendbund), как иносказательно называлось движение молодых берлинских романтиков. Для этих молодых людей свобода нравов естественно сочеталась с борьбой против суровой морали, олицетворяемой древним Богом Израиля, борьбой, в которой молодое поколение просвещенных евреев участвовало со все возрастающей энергией. Мы располагаем интересным свидетельством о глубинных движущих силах этой борьбы, о том гипнозе ужасов их исторического прошлого, под воздействием которого находились эти беглецы из гетто. Этой свидетельницей является женщина совершенно другого калибра, чем Доротея Мендельсон или Генриетта Герц.

Рахель Левин, дочь ювелира, некрасивая и лишенная грации, но по уверениям всех знавших ее людей обладавшая странным очарованием и гениальным умом, также имела салон, располагавшийся на верхнем этаже флигеля, который занимала ее семья. Ее комната в мансарде стала очагом литературной жизни Германии; ее посещали князья, поэты и видные иностранцы, находившиеся проездом в Берлине. Именно здесь зародился культ Гете, а молодые романтики вынесли окончательный смертный приговор культу Разума. Принц Людвиг-Фридрих Прусский, дипломат Генц, братья Гумбольдты, Генрих фон Клейст, Адальберт Шамиссо, Клеменс Брентано, братья Тик относились к числу завсегдатаев салона и поклонников Рахель. Если Генриетта Герц стала мадам Дю Дефан философского и литературного Берлина, то Рахель Левин была его мадемуазель де Леспи-насс. Это сравнение тем более оправдано, что салоны, созданные по образцу парижских, посещавшиеся остроумными и светскими людьми, в Пруссии последних лет XVIII века были по преимуществу еврейским учреждением.

Как писала Ханна Арендт, автор последней биографии этой великой акушерки немецкого духа, «главным стремлением ее жизни было освобождение от иудаизма». Ее обширная корреспонденция часто свидетельствует об этом наваждении, а некоторые ее формулировки производят захватывающее впечатление. Своему другу детства Давиду Фейту она писала:

«У меня была странная фантазия: я представляю себе, что когда меня забросили в этот мир, неземное существо при входе вырезало в моем сердце ножом следующие слова: «У тебя будет необыкновенная чувствительность, ты сможешь видеть вещи, недоступные для глаз других людей, ты будешь благородной и великодушной, я не могу лишить тебя мыслей о вечности. Но я чуть не забыл одну вещь: ты будешь еврейкой!» Из-за этого вся моя жизнь превратилась в медленную агонию. Я могу влачить существование, сохраняя неподвижность, но все усилия жить причиняют мне смертельную боль, а неподвижность возможна лишь в смерти… именно отсюда проистекает все зло, все разочарования и все бедствия… »

Тот же порыв можно найти и в письме к брату: «… никогда, ни на одну секунду я не забываю этот позор. Я пью его с водой, я пью его с вином, я пью его с воздухом, с каждым вздохом. Еврейство внутри нас должно быть уничтожено даже ценой нашей жизни, это святая истина».

После многих любовных разочарований (граф фон Финкенштейн, маркиз д'Уркихо, Александр фон дер Марвиц) Рахель Левин приняла в 1814 году христианство и вышла замуж за прусского дипломата и литератора Августа Варнхагена фон Ензе, который был на четырнадцать лет моложе ее. Брак оказался счастливым и немного облегчил ее врожденную муку.

Если подобные страдания были участью чувствительных и восприимчивых душ, то более крепкие натуры старались избежать страдания быть евреем, упразднив иудаизм только для самих себя: вполне выполнимая задача при наличии толстой кожи и, что важнее, достаточных материальных возможностей. Религиозные обращения, получение дворянства, аристократические браки, переезды в Вену, Париж или Лондон, где было легче затеряться: потомки богатых евреев той эпохи полностью растворились среди христиан и особенно среди христианской аристократии (за редкими исключениями, самым известным среди которых являются Ротшильды). С точки зрения историка из этого следует вывод, что вопреки распространенному мнению в современную эпоху иудаизм крайне далек от того, чтобы быть религией богатых! Что можно было сделать, чтобы избавиться от положения еврея? Рассмотрим это на примере банкира Соломона-Моисея Леви, племянника г-жи Самуэль-Соломон Леви, которая пыталась сделать Фихте популярным в Берлине. В 1805 году он обратился в христианство и принял имя Делмар с намеком на семейное имя (Моисей = извлеченный из воды). При французской оккупации он попытался получить дворянство, ссылаясь на услуги, оказанные им государству. Прусские чиновники, которым было поручено провести расследование, составили его портрет, который едва ли был лестным, хотя, видимо, обладал достаточным сходством:

«Господин Делмар проявил дерзкую бестактность, свойственную людям этого типа, в общении с лицами, которые казались ему относящимися к высшим слоям общества. Он получил поверхностное образование и имеет внутреннее предрасположение к профессии банкира, также как необходимые знания и способности. Но достоинства, на которые он претендует, полностью исчезают при более внимательном рассмотрении».

Тогда Делмар добился вмешательства оккупационных властей. Французский посланник Сен-Марсан вручил ему диплом достойного пруссака:

«Я хорошо знаю его, поскольку он вел дела с французской администрацией, и именно по этой причине я должен признать, что он всегда действовал, с одной стороны, с полной порядочностью, а с другой – как честный пруссак, преданный слуга Его Величества, поэтому я хочу взять на себя смелость рекомендовать его… »

Французская поддержка оказалась эффективной. В сентябре 1810 года наш герой получил диплом барона (Freiherr) Фридриха фон Делмара. В знак признательности или из политических соображений он взял для своего герба французскую баронскую корону. В дальнейшем его младший брат Карл-Август принял участие в кампании 1813- 1814 года в рядах прусской армии и получил чин лейтенанта. Когда наступил мир, Фридрих фон Делмар отошел от дел, чтобы заняться политикой. В 1818 году он присутствовал на конгрессе в Аахене, где оказывал гостеприимство дипломатам. Но без сомнения, ему не удалось удовлетворить свои амбиции в Пруссии. Вскоре он переселяется в Париж, где женится на молодой англичанке мисс Рамболд и устремляется на штурм Сен-Жерменского предместья. Генрих Гейне писал, что пышность его приемов и размах его щедрости (не распространявшейся только на евреев) были таковы, что «даже самые гордые старые светские дамы и самые легкомысленные девушки перестали открыто насмехаться над ним». Он не оставил потомства; язвительное замечание Гейне напоминает об этом забытом человеке, который мог бы послужить Бальзаку в качестве типажа.

Именно такие парвеню вызывали ярость у пруссаков старого закала в то время, когда Европа вступила в эру лозунга «обогащайтесь!». И если христианские буржуа, имевшие необходимые способности, не производили впечатления, что они совершали для своего успеха столько, сколько евреи, их карьеры не казались столь стремительными и не так шокировали публику, то, без сомнения, по той простой причине, что им приходилось преодолевать меньше препятствий. Предвосхищая последующие главы, процитируем здесь письмо, которое в июле 1818 года маршал Гнейзенау послал маршалу Блюхеру:

«Я полностью согласен с тем, что ваше превосходительство написали мне в письме, датированным 10 июля, по поводу евреев и новых проектов. Это болезнь, это настоящее безумие нашего века, заключающееся в отмене старых обычаев и в принятии новых законов. Из-за этого через какое-то время аристократия разорится, евреи и поставщики займут их место, а затем станут пэрами нашего королевства. Этот еврейский скандал волнует мне сердце, также как и дурные нравы нашего столетия, которое уважает только тех, кто бросает пыль в глаза и в состоянии давать грандиозные пиры, на которые приходят, даже если хозяин развращен до самых костей… »

Нет ничего более показательного, чем то различие, которое старый вояка проводит между «евреями», называемыми по имени, и анонимными христианскими «поставщиками», притом, что и те, и другие являются виновниками «еврейского скандала» начинающейся промышленной революции.