Вадим Роговин СТАЛИНСКИЙ ТЕРРОР В ОСВЕЩЕНИИ СОЛЖЕНИЦЫНА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Роговин Вадим Захарович (1937–1998) — российский историк и социолог, доктор философских наук, автор серии книг, посвященных сталинским репрессиям.

Головизнин Марк Васильевич (р. 1964) — научный сотрудник Института глобализации и социальных движений (ИГСО).

Предисловие М. В. Головизнина

Как историк и социолог, В. 3. Роговин рассматривал общественные процессы с позиций теории социального равенства, принципиальным приверженцем которой он оставался до конца своей жизни. В его работах раскрывались многие аспекты сначала подсудной, а потом все более явной эрозии первоначальных лозунгов Октябрьской революции, происходившей в СССР, — эта эрозия и вылилась в конце концов в его распад и реставрацию капиталистических отношений на постсоветском пространстве. В 1988–1989 гг. Роговин замыслил фундаментальный труд, посвященный истории внутрипартийной борьбы в СССР, который в конечном итоге составил семь томов, объединенных общим названием «Была ли альтернатива», выходивших с 1991 по 1998 г. при жизни автора (последний, посмертный том «Конец означает начало» вышел в 2002 г.). При этом исследователь делал акцент на деятельности «левой оппозиции», связанной с именем Л. Д. Троцкого — давнего жупела как советской, так и антисоветской пропаганды. Роговину удалось в значительной мере демистифицировать «проблему Троцкого» и раскрыть сложный механизм борьбы за власть после смерти Лепина. Главные выводы, сделанные ученым, состоят в том, что сталинские репрессии 1937–1938 гг.: а) не были произвольными, или иррациональными, но явились результатом острой политической борьбы в ВКП(б), которая носила и легальный, и нелегальный характер; б) обвиняя своих оппонентов в шпионаже, диверсиях, терроре, Сталин имел целью скрыть истинные причины и цели внутрипартийной борьбы; в) антисталинские оппозиции несли реальную социалистическую альтернативу сталинизму, которая не была реализована, и это предопределило дальнейшую судьбу СССР. Хотя внутрипартийная борьба, а именно противостояние сталинизма и различных коммунистических оппозиций в СССР, является красной нитью повествования, на самом деле исследование Роговина может претендовать на энциклопедический охват истории СССР с 1921 по 1940 г.

В своем исследовании автор многократно обращается к произведениям художественной литературы, в том числе к творчеству А. И. Солженицына, которое во время написания труда Роговина завладело умами российского общества. Хотя отношение Роговина к Солженицыну (особенно к книге «Архипелаг ГУЛАГ») — резко критическое, он не раз подчеркивал, что не ставит целью прямую полемику с самим писателем и с другими оппонентами из консервативного, либерального или «сталинистского» лагеря. Вместе с тем «Архипелаг ГУЛАГ» многократно упоминается на страницах всех томов издания «Была ли альтернатива» как один из главных факторов фальсификации советской истории и истории большевистской партии. Роговин, в частности, подчеркивал:

«Антикоммунистическая историография, политизированная не в меньшей степени, чем сталинская школа фальсификаций, находилась во власти собственных идеологических стереотипов, упрямо не желавших считаться с историческими фактами. Достаточно сказать, что в книге Р. Конквеста “Большой террор”, по которой знакомились с отечественной историей будущие советские “демократы”, идеям и деятельности Троцкого была посвящена всего лишь одна страница, на которой мы насчитали не менее десятка грубых фактических ошибок и передержек. Примерно так же обстояло дело и с книгой А. Солженицына “Архипелаг ГУЛАГ”, подтвердившей старую истину о том, что лучшие сорта лжи готовятся из полуправды. В ней исторические факты подгонялись под априорно заданную схему, согласно которой большевистская партия изначально была отягчена стремлением к иррациональному насилию и в этом плане действительно представляла собой “монолитное целое”. Ради перенесения ответственности за массовый террор со сталинской клики на всю партию число его жертв представлялось на порядок выше, чем оно было в действительности (такого рода статистическим манипуляциям, присутствующим во всех антикоммунистических работах, благоприятствовало упорное сокрытие брежневским режимом статистики сталинских репрессий). Единственной функцией сталинистского террора объявлялось превентивное устрашение народа ради обеспечения его безропотной покорности господствующему режиму. Такая трактовка была призвана служить поддержанию традиционного антикоммунистического мифа о “сатанинстве” большевиков, их фанатической завороженности “утопической” идеей и фетишистской преданности “партийности”, во имя которой якобы оправданы любые зверства. Этот миф лег в основу суждений о том, что вся старая большевистская гвардия слепо выполняла предначертания Сталина и в конечном счёте пала жертвой бессмысленного самоистребления. Закономерным дополнением этого мифа явились альтернативные “прогнозы задним числом”, согласно которым в результате победы левой оппозиции над Сталиным история “коммунизма” и судьбы советской страны сложились бы таким же трагическим образом» {28}.

Причину популярности Солженицына и другой «тамиздатовской» литературы, отождествлявшей большевизм и сталинизм, Роговин справедливо усматривает в удушливой идеологической атмосфере времен застоя, которая у многих представителей советской интеллигенции вызвала переоценку прошлого на основе традиционных амальгам, т. е. воскрешения тезиса «Сталин — продолжатель дела Ленина и Октябрьской революции», но только со знаком минус, если сталинистская пропаганда представляла дело Ленина и его «продолжение» как непрерывную цепь исторических побед, одержанных в борьбе с «врагами ленинизма», то диссиденты 70-80-х гг. и идеологи третьей русской эмиграции рассматривали всю советскую историю как непрерывную цепь злодеяний и насилий над народом со стороны большевиков. «Художественное исследование» А. Солженицына «Архипелаг ГУЛАГ» способствовало, по мнению В. 3. Роговина, наиболее широкому распространению данной исторической версии. «Сам этот жанр, апеллирующий не столько к историческому сознанию, сколько к эмоциям читателя, оперирующий не столько документами, сколько отдельными свидетельствами современников, освобождающий автора от изложения фактов в их реальной исторической последовательности, в сочетании с художественным талантом Солженицына благоприятствовал тому, что эта версия получила признание среди как “правых”, так и “левых” кругов советской интеллигенции. Сохранение в официальной историографии множества “белых пятен” и фальсификаторских клише способствовало тому, что концепция Солженицына, показавшаяся многим убедительным прочтением советской истории, выплеснувшись в конце 80-х гг. на страницы нашей печати, стала преобладающей и агрессивно непримиримой по отношению ко всем иным взглядам на послеоктябрьскую историю», — отмечает В. 3. Роговин во вступлении к своему исследованию {29}.

В настоящей публикации мы в сокращении воспроизводим содержание двух глав из книг В. 3. Роговина, в которых автор раскрывает фальшь основной «историософской» концепции сталинского террора, приводимой в «Архипелаге ГУЛАГ», согласно которой большевики, «взрастившие» сталинизм «по своему образу и подобию», стали безропотными жертвами иррационального Молоха. Глава «“Великая чистка” в СССР. Были ли виновные» из книги «Партия расстрелянных» (М., 1997) характеризует протестные настроения в годы «великой чистки», о которых, несмотря на террор и цензуру, остались многочисленные свидетельства, умалчиваемые Солженицыным. Вторая глава «Троцкисты в лагерях» из книги «1937» (М., 1996) показывает судьбу оппозиционеров как главных жертв сталинского ГУЛАГа. В этой главе позиция автора «Архипелага ГУЛАГ» сравнивается со взглядами других узников лагерей, и в частности В. Шаламова. Кроме того, воспроизведены фрагменты «Приложения II. Статистика жертв массовых репрессий» из книги В. 3. Роговина «Партия расстрелянных».

* * *

Почти во всех работах о «великой чистке»[56], принадлежащих авторам самой разной политической ориентации, в качестве аксиомы принимается тезис об абсолютной произвольности Сталинских репрессий. Суждения, согласно которым в СССР в 30-е гг. не было ни врагов Советской власти, ни коммунистических противников сталинского тоталитаризма, парадоксальным образом разделялись и антикоммунистами, и официальными советскими критиками «культа личности».

Доля истины в этой версии заключается в том, что в 30-е гг. в Советском Союзе не существовало организационно оформленных сил капиталистической реставрации <…> Вместе с тем в 30-е гг. советское общество отнюдь не было всецело оцепеневшим от сталинских репрессий. Существовали разные уровни сопротивления сталинизму. Известно множество случаев, когда советские люди, рискуя собственной жизнью, отстаивали доброе имя своих оклеветанных товарищей. Это был, так сказать, первый уровень противостояния сталинизму и его репрессивной машине. Но были и иные, более высокие уровни такого противостояния, рождавшегося в основном в большевистской среде. Оно шло не только со стороны действительных троцкистов. Неведомо для себя к их идеям приходили и многие другие члены партии, сохранявшие большевистский тип социального сознания и возмущённые поруганием принципов Октябрьской революции.

Ставшие ныне доступными мемуары очевидцев и участников событий тех лет, равно как и опубликованные материалы следственных дел, опровергают концепцию книги Солженицына «Архипелаг ГУЛАГ», согласно которой всё население СССР состояло из «кроликов», не отваживавшихся на какое-либо сопротивление насилию и произволу, и все аресты осуществлялись без всякого основания. Нагнетая такого рода представления, Солженицын приводит многочисленные примеры жестоких приговоров по нелепым и ничтожным поводам: портной воткнул в газету иголку, которая попала в глаз на портрете Кагановича; сторож, который нёс тяжёлый бюст Сталина в клуб, обернул его ремнем, зацепившим Сталина за шею; матрос продал англичанину зажигалку; старшеклассники, боровшиеся в колхозном клубе, нечаянно сорвали со стены плакат и т. д. {30}.

По мнению Солженицына, «струйка политической молодёжи» потекла лишь, «кажется, с 43–44 года, когда возникли первые школьные политические кружки, распространявшие антисталинские листовки» {31}.

Применительно к 30-м гг. Солженицын делает исключение только для троцкистов, которые, по его словам, были «чистокровные политические, этого у них не отнять». Всех остальных коммунистов он называет «ортодоксами», которые якобы даже в тюрьмах и лагерях сохраняли преданность Сталину и сталинизму. В этой среде он находит лишь немногие исключения, известные ему не по личным наблюдениям, а по рассказам заключённых, прошедших через застенки НКВД в 1937–1938 гг. Он упоминает о коммунистах, которые «плевали на деньги, на всё личное» и для которых, несмотря на все пройденные испытания, «коммунистическая вера была внутренней, иногда единственными смыслом оставшейся жизни». Одним из таких людей был белорусский цензор Яшкевич, который «хрипел в углу камеры, что Сталин — никакая не правая рука Ленина, а — собака, и пока он не подохнет — добра не будет». Солженицын приводит и дошедший до него рассказ о венгерском эмигранте Сабо, командире партизанского отряда в годы Гражданской войны, который говорил своим сокамерникам: «Был бы на свободе — собрал бы сейчас своих партизан, поднял бы Сибирь, пошёл на Москву и разогнал бы всю сволочь».

При всём этом Солженицын утверждает, что прозрение даже таких коммунистов наступало только в тюремных камерах и «бороться из них не пробовал никто… хотя бы на день раньше своего ареста»{32}. Утверждению этой версии, согласно которой все большевики слепо верили в Сталина и сталинский социализм, способствовали следующие обстоятельства. Наиболее активные оппозиционеры дополнительно просеивались в тюрьмах и лагерях через плотный фильтр сексотов. Признание — даже в приватном разговоре — в своей верности троцкистским убеждениям грозило немедленным расстрелом. Даже после смерти Сталина рассказать что-либо о своей прежней оппозиционной деятельности — значило обречь себя в лучшем случае на сохранение судимости. Поэтому в мемуарах уцелевших троцкистов крайне скупо рассказывается об их оппозиционной (легальной и нелегальной) работе.

Совсем иная, нежели у Солженицына, картина политических настроений встаёт при обращении к следственным делам 1937-1938 гг. Такого рода свидетельств было бы несравненно больше, если бы «демократическая» пресса не использовала рассекречивание российских архивов для того, чтобы переключить внимание с фактов сопротивления сталинизму на бесплодные поиски документов, компрометирующих Ленина и большевиков революционной поры.

Однако даже сравнительно немногочисленные публикации недавнего времени позволяют внести существенные коррективы в традиционную трактовку великой чистки. Остановимся в этой связи на следственном и судебном деле выдающегося советского физика Л. Д. Ландау.

Казалось бы, молодой беспартийный учёный, всецело увлечённый своей работой, должен был быть далёк от политики, и его арест мог служить примером абсолютной произвольности политических репрессий. Однако из следственного дела Ландау мы узнаем, что он признал своё участие в изготовлении антисталинской листовки. Проходивший по тому же делу коллега Ландау — коммунист Корец, проведший два десятилетия в тюрьмах и лагерях, — рассказывал впоследствии, что им был составлен текст этой листовки, предназначавшейся для распространения в колоннах демонстрантов 1 мая 1938 г.

Содержание листовки, не менее радикальной, чем документы троцкистов и рютинцев, заслуживает того, чтобы привести её целиком.

«Пролетарии всех стран, соединяйтесь!

Товарищи!

Великое дело Октябрьской революции подло предано. Страна затоплена потоками крови и грязи. Миллионы невинных людей брошены в тюрьмы, и никто не может знать, когда придёт его очередь. Хозяйство разваливается. Надвигается голод.

Разве вы не видите, товарищи, что сталинская клика совершила фашистский переворот. Социализм остался только на страницах окончательно изолгавшихся газет. В своей бешеной ненависти к настоящему социализму Сталин сравнился с Гитлером и Муссолини. Разрушая ради сохранения своей власти страну, Сталин превращает её в лёгкую добычу озверелого немецкого фашизма.

Единственный выход для рабочего класса и всех трудящихся нашей страны — это решительная борьба против сталинского и гитлеровского фашизма, борьба за социализм.

Товарищи, организуйтесь! Не бойтесь палачей из НКВД. Они способны только избивать беззащитных заключённых, ловить ни о чём не подозревающих невинных людей, разворовывать народное имущество и выдумывать нелепые судебные процессы о несуществующих заговорах. Товарищи, вступайте в Антифашистскую Рабочую Партию. Налаживайте связь с её Московским Комитетом. Организуйте на предприятиях группы АРП. Налаживайте подпольную технику. Агитацией и пропагандой подготавливайте массовое движение за социализм.

Сталинский фашизм держится только на нашей неорганизованности.

Пролетариат нашей страны, сбросивший власть царя и капиталистов, сумеет сбросить фашистского диктатора и его клику» {33}.

Даже согласно ныне существующему российскому законодательству эта листовка не может быть квалифицирована иначе, как призыв к насильственному ниспровержению власти (точнее — правящей верхушки).

Особое совещание приговорило Ландау по совокупности предъявленных ему обвинений (к его действительным поступкам было добавлено и придуманное следствием обвинение во вредительстве) к восьми годам тюремного заключения. Сам факт вынесения такого относительно мягкого по тем временам приговора косвенно свидетельствует о том, что изготовление листовки с открытым призывом к ниспровержению сталинской клики не рассматривалось «органами» как некое исключительное событие[57].

В архивах НКВД найдены и многие другие листовки, содержащие не менее беспощадные оценки сталинского режима, чем листовка Кореца — Ландау:

«Уважаемый товарищ! Вам, вероятно, как и всем мыслящим людям, стало безумно тяжело жить. Средневековый террор, сотни тысяч замученных НКВД и расстрелянных безвинных людей, лучших, преданнейших работников Советской власти — это только часть того, что ещё предстоит!!! Руководители Политбюро — или психически больные, или наймиты фашизма, стремящиеся восстановить против социализма весь народ. Они не слушают и не знают, что за последние годы от Советской власти из-за этих методов управления отшатнулись миллионы и друзья стали заклятыми врагами».

«Вечная память легендарным героям Красной Армии, погибшим от кровавой руки НКВД, тт. Блюхеру, Бубнову, Тухачевскому, Егорову и др.»

«Наша власть… в нарушение Конституции, сотнями тысяч арестовывает в огромном большинстве случаев ни в чём не повинных советских граждан, ссылает и расстреливает их… Все боятся слово сказать, все боятся друг друга. Наша власть — это Сталин и его чиновники, подхалимы и негодяи без чести и без совести.»

«Товарищи по крови. Снимите ваши шапки и станьте на колени перед страданиями народа и ваших товарищей по борьбе… Перед вами реки крови и моря слез. Директива чрезвычайного съезда одна: Сталин и сталинцы должны быть уничтожены» {34}.

Едва ли и сегодня могут быть найдены более меткие слова для характеристики сталинских преступлений. В листовках, написанных разными людьми или группами людей, мы неизменно улавливаем не только гневный протест против произвола, но и чётко сформулированное противопоставление выродившейся Сталинской клики миллионам честных сторонников Советской власти и социализма. Обращает на себя внимание и сформулированное противопоставление выродившейся сталинской клики миллионам честных сторонников Советской власти и социализма. Обращает внимание и то, что авторы листовок подписывали их именем то чрезвычайного партийного съезда, то «антифашистской рабочей партии», стремясь создать впечатление о существовании в стране организованного коммунистического подполья.

Знакомясь с материалами следственных дел, можно прийти к следующим выводам. Если на открытых процессах Сталин запрещал говорить что-либо о действительных политических мотивах оппозиционеров, то от следствия он требовал досконального выявления этих мотивов. Получая показания подследственных, он убеждался в том, как относятся многие большевики к его «социализму». Это, в свою очередь, давало импульс к дальнейшему развязыванию Большого террора.

Сопоставление многих показаний убеждает в том, что старые большевики в своей значительной части не были ослеплены и оболванены. Многое из того, о чём говорилось в стране после XX съезда, было ясно им ещё в 30-е гг.

Далеко не всё в показаниях обвиняемых было, как выражались в 30-е гг., «романами», вложенными в их уста следователями. Конечно, в деятельности следователей, особенно периферийных, не было недостатка в выдумках самой низкой пробы. Однако перед следователями, ведущими дела видных партийных работников, чекистов и т. д., ставились задачи, связанные с получением информации о действительных политических настроениях этих лиц и их окружения. В распоряжении следователей были и собранные на протяжении многих лет агентурные материалы, отражавшие истинные взгляды политических противников Сталина.

В этой связи безусловный интерес представляет дело Л. М. Субоцкого, занимавшего в 30-е гг. два, казалось бы, несовместимых поста: помощника главного военного прокурора и редактора «Литературной газеты». Но и этот человек, призванный быть юридическим и идеологическим стражем режима, в известной мере разделял оппозиционные настроения. В полученных против него показаниях указывалось, что он «враждебно оценивал внутрипартийный режим, клеветнически обвинял руководителей партии в бюрократизме, казёнщине, праздности, в зажиме активности масс и запрете свободного высказывания политических взглядов», говорил о «зверствах ГПУ, чиновникам которого законы не писаны». В деле Субоцкого зафиксировано и следующее его высказывание: голод на Украине и Северном Кавказе вызван «жестокой политикой руководителей партии, которые, проводя насильно коллективизацию сельского хозяйства, истребляют наиболее культурных крестьян» {35}. Всего этого, казалось, было достаточно для жестокой расправы хотя бы по статье «антисоветская агитация». Однако вскоре после осуждения Субоцкого к шести годам лагерей его дело было прекращено и он был освобождён. В дальнейшем он работал заместителем главного редактора журналов «Красная новь» и «Новый мир», а во время войны — заместителем прокурора на нескольких фронтах.

Разумеется, такого рода снисхождение не распространялось на старых большевиков, занимавших более высокие должности, чем Субоцкий. В этой связи коснёмся дела одного из наиболее близких сподвижников Дзержинского А. X. Артузова, который в 20-е гг. руководил операциями «Трест» и «Синдикат», заманил в СССР (Савинкова и Сиднея Рейли, а в 30-е — курировал вербовку группы выпускников Кембриджского университета, на протяжении нескольких десятилетий передававших советской разведке ценную информацию.

Артузов был обвинён в работе на германскую разведку с 1925 г., на французскую — с 1919, а на английскую — даже с 1913 г. Но и в:»том, насквозь фальсифицированном, деле встречаются такие показания обвиняемого, какие было не под силу выдумать ежовским следователям. Артузов сообщил, что политическая программа, которую разделяли Бухарин, Рыков, Томский и Тухачевский, состояла в том, чтобы восстановить иностранные концессии, добиться выхода советской валюты на мировой рынок, отменить ограничения на выезд и въезд в СССР иностранцев, разрешить свободный выбор форм землепользования — от колхоза до единоличного хозяйства, провести широкую амнистию политзаключённых и свободные демократические выборы, установить свободу слова, печати, союзов и собраний. Как видим, речь шла о вполне реалистической политической программе, направленной не на разрушение, а на укрепление принципов социализма.

…Описывая атмосферу Москвы 1937 г., легендарный разведчик-антифашист Л. Треппер писал: «Яркие отблески Октября всё больше угасали в сумеречных тюремных камерах. Выродившаяся революция породила систему террора и страха. Идеалы социализма были осквернены во имя какой-то окаменевшей догмы, которую палачи осмеливались называть марксизмом… Все, кто не восстал против зловещей сталинской машины, ответственны за это, коллективно ответственны. Этот приговор распространяется и на меня.

Но кто протестовал в то время? Кто встал во весь рост, чтобы громко выразить своё отвращение?

На эту роль могут претендовать только троцкисты. По примеру их лидера, получившего за свою несгибаемость роковой удар ледорубом, они, как только могли, боролись против сталинизма, причём были одинокими в этой борьбе. Правда, в годы великих чисток эти крики мятежного протеста слышались только над бескрайними морозными просторами, куда их загнали, чтобы поскорее расправиться с ними. В лагерях они вели себя достойно, даже образцово. Но их голоса терялись в тундре.

Сегодня троцкисты вправе обвинять тех, кто некогда, живя с волками, выли по-волчьи и поощряли палачей. Однако пусть они не забывают, что перед нами у них было огромное преимущество, а именно целостная политическая система, по их мнению, способная заменить сталинизм. В обстановке предательства революции, охваченные глубоким отчаянием, они могли как бы цепляться за эту систему. Они не “признавались”, ибо хорошо понимали, что их “признания” не сослужат службы ни партии, ни социализму» {36}.

В течение 1936 г. все троцкисты, находившиеся в ссылке и политизоляторах, были переведены в концентрационные лагеря. Старая большевичка 3. Н. Немцова вспоминала, что на пароходе, перевозившем заключённых в Воркуту, она встретила огромную группу троцкистов… Немцова считает счастьем для себя, что в 1936 г. была осуждена по статье КРД (контрреволюционная деятельность), а не КРТД (контрреволюционная троцкистская деятельность). Тем, у кого в приговоре значилось «КРТД», приходилось в лагерях гораздо хуже, чем остальным: для них был установлен особенно тяжёлый режим. Об этом пишут и многие другие мемуаристы, прошедшие через сталинские лагеря. Так, Е. Гинзбург называла осуждённых по статье КРТД «лагерными париями. Их держали на самых трудных наружных работах, не допускали на “должности”, иногда в праздники их изолировали в карцеры».

Даже Солженицын, перечисляя в книге «Архипелаг ГУЛАГ» литерные статьи, присуждавшиеся Особым совещанием, при упоминании статьи «КРТД» как бы сквозь зубы замечает: «Эта буквочка “Т” очень потом утяжеляла жизнь зэка в лагере» {37}.

Подробнее всего об участи тех, кто нёс на себе тяжесть этой статьи, рассказывается в произведениях Варлама Шаламова. В своём «Кратком жизнеописании» он называл членов левой оппозиции теми, кто «пытался самыми первыми, самоотверженно отдав жизнь, сдержать тот кровавый потоп, который вошёл в историю мод названием культа Сталина. Оппозиционеры — единственные в России люди, которые пытались организовать активное сопротивление этому носорогу»[58] {38}.

В сборнике «Перчатка или КР-2» Шаламов с гордостью писал, что ом «был представителем тех людей, которые выступали против Сталина». При этом, по его словам, в среде оппозиционеров «никто никогда не считал, что Сталин и Советская власть — одно и то же». {39}

Едва ли где-либо пронзительней, чем в «Колымских рассказах», описана судьба «литерника», за которым «охотился весь конвой всех лагерей страны прошлого, настоящего и будущего — ни один начальник на свете не захотел бы проявить слабость в уничтожении такого «врага народа».

Один из наиболее запоминающихся героев «Колымских рассказов» — оппозиционер Крист, судьба которого обнаруживает несомненное сходство с судьбой самого Шаламова.

Получивший свой первый срок девятнадцатилетним, Крист «был приобщён к движению во всех картотеках Союза, и когда был сигнал к очередной травле, уехал на Колыму со смертным клеймом “КРТД”». Уберечься в лагере от участи, которую несла эта статья, было практически невозможно. «Буква “Т” в литере Криста была меткой, тавром, приметой, по которой травили Криста много лет, не выпуская из ледяных золотых забоев на шестидесятиградусном колымском морозе. Убивая тяжёлой работой, непосильным лагерным трудом, убивая побоями начальников, прикладами конвоиров, кулаками бригадиров, тычками парикмахеров, локтями товарищей». Бессчётное количество раз Кристу приходилось убеждаться, что «никакая другая статья уголовного кодекса так не опасна для государства, как его, Криста, литер с буквой “Т”. Ни измена Родине, ни террор, ни весь этот страшный букет пунктов пятьдесят восьмой статьи. Четырёхбуквенный литер Криста был приметой зверя, которого надо убить, которого приказано убить».

Крист внимательно следил за судьбой тех немногих, кто дожил до освобождения, «имея в прошлом тавро с буквой “Т” в своём московском приговоре, в своём лагерном паспорте-формуляре, в своём личном деле». Он знал, что даже после истечения срока и выхода на свободу «всё будущее будет отравлено этой важной справкой о судимости, о статье, о литере “КРТД”. Этот литер закроет дорогу в любом будущем Криста, закроет на всю жизнь в любом месте страны, на любой работе. Эта буква не только лишает паспорта, но на вечные времена не даст устроиться на работу, не даст выехать с Колымы…» {40}.

Судьба носителей этой «литеры» в лагерях служила серьёзным камнем преткновения для Солженицына, подчёркивавшего своё желание обойти эту тему в «Архипелаге ГУЛАГ». «Я пишу за Россию безъязыкую, — заявлял он, — и поэтому мало скажу о троцкистах: они все люди письменные, и кому удалось уцелеть, те уже наверное приготовили подробные мемуары и опишут свою драматическую эпопею полней и точней, чем смог бы я». Цинизм этого заявления может быть по достоинству оценён с учётом того, что Солженицын превосходно знал: из тысяч «кадровых», «неразоружившихся) троцкистов уцелеть удалось лишь считаным единицам. По этой причине среди сотен воспоминаний узников сталинских лагерей можно буквально по пальцам перечислить те, которые принадлежат «троцкистам».

Однако Солженицын, претендовавший на создание своего рода энциклопедии сталинского террора и осведомлённый относительно проникновения некоторых сведений о лагерной судьбе троцкистов за рубеж, всё же счёл нужным рассказать о троцкистах «кое-что для общей картины». Нигде этот писатель не противоречит самому себе больше, чем на тех нескольких страницах, которые он уделил повествованию о троцкистах. Замечая, что «во всяком случае, они были мужественные люди», он тут же добавлял к этой неоспоримой констатации традиционный антикоммунистический «прогноз задним числом»: «Опасаюсь, впрочем, что, придя к власти, они принесли бы нам безумие не лучшее, чем Сталин»[59].

Столь же лишено всяких доказательств другое суждение Солженицына, следующее за его рассказом об организованности и взаимопомощи, которую троцкисты проявляли в борьбе со своими тюремщиками: «Такое впечатление (но не настаиваю), что в их политической “борьбе” в лагерных условиях была излишняя суетливость (? — В. Р), отчего появился оттенок трагического комизма». Снабдив этот пассаж оговорками («впечатление», «не настаиваю»), писатель далее в глумливой манере комментирует дошедшие до него рассказы о поведении троцкистов в лагерях (с самими троцкистами Солженицыну не довелось общаться, поскольку к середине 40-х гг. в лагерях их почти не осталось: подавляющее большинство их было расстреляно лагерными судами или замучено установленным для них режимом). Особенно едкими замечаниями Солженицын сопровождает рассказ о фактах сопротивления троцкистов: пении на разводах революционных песен, вывешивании траурных флагов на палатках и бараках к 20-й годовщине Октябрьской революции и т. д. Не столкнувшись лично ни с одной подобной акцией протеста (после уничтожения троцкистов такие коллективные акции в лагерях уже не проводились), Солженицын пишет, что, по его мнению, в этих акциях был «смешан какой-то надрывный энтузиазм и бесплодность, становящаяся смешной». Естественно, что писателю, сочувственно описывавшему в своём «художественном исследовании» надежды заключённых на иностранную интервенцию и считавшему такие настроения выражением подлинной оппозиционности режиму, приверженность арестантов большевистской символике не могла не казаться «смешной» и «надрывной». Однако свой иронический рассказ о троцкистах Солженицын всё же вынужден был завершить многозначительными словами: «Нет, политические истинные — были. И много, и — жертвенны».

Намного объективней эта тема раскрывается Солженицыным в романе «В круге первом», написанном в годы, когда писатель ещё не перешёл окончательно на позиции зоологического антикоммунизма. Здесь в описании характера и судьбы троцкиста Абрамсона художественная правда явно одерживает верх над политическими пристрастиями и предрассудками автора. Напомним, что основную часть обитателей описанной в романе «шарашки» составляли арестанты «послевоенного набора», включая тех, кто состоял на службе у гитлеровцев. Среди этих людей, сплошь настроенных в антикоммунистическом духе, исключением были лишь сталинист Рубин и «вовремя не дострелянный, вовремя не домеренный, вовремя не дотравленный троцкист» Абрамсон, чудом сумевший выжить: один на сотни своих погибших товарищей и единомышленников. Но если Рубин за свои взгляды непрерывно подвергался насмешкам со стороны других арестантов, то Абрамсона подобные насмешки начисто обходили. Более того, главный герой романа Нержин, в котором легко узнается сам Солженицын, невольно ощущал духовное превосходство над собой Абрамсона, хотя последний не был склонен делиться с ним своими политическими суждениями.

Особенно привлекает в романе глубокое художественное проникновение в идейный и душевный мир Абрамсона, отбывающего третий десяток лет заключения. Абрамсон считал, что арестантский поток, к которому принадлежали Рубин и Нержин, «был сер, это были беспомощные жертвы войны, а не люди, которые бы добровольно избрали политическую борьбу путём своей жизни… Абрамсону казалось, что эти люди не шли ни в какое сравнение с теми — с теми исполинами, кто, как и он сам, в конце двадцатых годов добровольно избирали енисейскую ссылку вместо того, чтобы отказаться от своих слов, сказанных на партсобрании, и остаться в благополучии — такой выбор давался каждому из них. Те люди не могли снести искажения и опозорения революции и готовы были отдать себя для очищения её». Трудно более честно и правдиво сказать о судьбе «кадровых» троцкистов и их отличии от представителей всех последующих диссидентских течений в СССР.

Несмотря на все пережитые испытания, Абрамсон «внутри себя, где-то там, за семью перегородками сохранил не только живой, но самый болезненный интерес к мировым судьбам и к судьбе того учения, которому заклал свою жизнь». Не находя в своём духовном мире ничего общего со взглядами других обитателей «шарашки», он считал бессмысленным вступать с ними в политические споры и молча выслушивал их глумливые суждения о большевизме и Октябрьской революции (такие суждения, конечно, не могли не доходить через многочисленных стукачей до тюремщиков, но карались они отнюдь с не такой неумолимостью и свирепостью, как малейшие рецидивы «троцкистских» идей). От разговоров на политические темы Абрамсон уклонялся потому, что для него было «свои глубоко хранимые, столько раз оскорблённые мысли так же невозможно открыть “молодым” арестантам, как показать им свою жену обнажённой» {41}.

…На протяжении нескольких десятилетний советская и зарубежная общественность находилась под влиянием статистических выкладок, в которых число репрессированных по политическим мотивам в СССР, как правило, завышалось на порядок. При этом кочевавшие из работы в работу статистические данные принадлежали не специалистам — статистикам и демографам, а дилетантам и этой области, умалчивавшим, какими источниками и какой методикой они руководствовались при проведении своих подсчетов.

Завышение численности жертв политических репрессий — явление, и раньше встречавшееся в истории. В повести «Турский священник» Бальзак писал: «Люди иронического ума получили бы, вероятно, немалое удовольствие от тех странных рассуждений, в которые пускались аббат Бирото и мадемуазель Тамар… Кто не рассмеялся бы, слушая, как они утверждают, опираясь на поистине своеобразные доказательства <...> что более миллиона трехсот тысяч человек погибло на эшафоте во время революции». Персонажи Бальзака, однако довольствовались обсуждением своих «доказательств» в приватных разговорах, а не тиражировали их на весь мир.

О психологических причинах многократного преувеличения численности населения лагерей самими заключенными писал в романе в «Круге первом» А. Солженицын, отмечавший с известной долей иронии: «Зэки были уверены, что на воле почти не осталось мужчин, кроме власти и МВД». Эти личные представления людей, неоднократно перебрасываемых в различные пересыльные тюрьмы и лагеря и встречавших там огромное количество все новых лиц, невольно диктовали мифы, бытовавшие среди арестантов. Солженицын писал, что «в тюрьмах вообще склонны преувеличивать число заключённых, и когда на самом деле сидело всего лишь двенадцать-пятнадцать миллионов человек, зэки были уверены, что их двадцать и даже тридцать миллионов» {42}. Последняя фраза представляла «маленькую хитрость» Солженицына. Она призвана была создать впечатление, будто «объективный» автор, указывающий на преувеличения зэков, сам приводит абсолютно достоверную цифру. Между тем, если зэки называли цифру, завышенную всего в полтора-два раза по сравнению с цифрой, приводимой Солженицыным, то последний завысил свою цифру в пять-шесть раз по сравнению с действительным числом заключённых…

Несмотря на появление в 90-х гг. многочисленных публикаций, раскрывающих подлинную численность репрессированных по политическим мотивам, «демократическая» публицистика продолжает оперировать произвольными цифрами, преследуя этим прозрачные политические цели. Так, журналист Ю. Феофанов, «обгоняя» всех своих предшественников-фальсификаторов, в канун президентских выборов 1996 г. объявил, что только в 30-е гг. от репрессий погибло 16–20 млн. человек и лишь «один Бог знает, сколько душ загублено советской коммунистической властью» {43}.

Данные о количестве репрессированных в 1937–1938 гг. не были рассекречены вплоть до начала 90-х гг. Единственное, на что решился в этом плане Хрущёв, — это сообщить на XX съезде о том, что число арестованных по обвинению в контрреволюционных преступлениях увеличилось в 1937 г. в 10 раз по сравнению с 1936 г. {44}.

Впервые данные о числе жертв великой чистки были приведены на июньском пленуме ЦК 1957 г. (закрытом. — Ред.), где сообщалось, что в 1937–1938 гг. было арестовано свыше полутора миллионов человек, из которых 681 692 чел. были расстреляны {45}. Более точные данные о числе арестованных (1 372 329 человек) содержались в справке председателя Комиссии Президиума ЦК Шверника, составленной в начале 1963 г. {46}.

Таким образом, около трети актов политических репрессий, осуществлённых за все годы Советской власти, приходится на эти два страшных года.

Ещё более поразительной выглядит динамика приговорённых к высшей мере наказания (по делам ВЧК-ОГПУ-НКВД). За семь лет нэпа (1922–1928) их численность составила 11 271 чел. В 1930 г. число расстрелянных увеличилось до 20 201 чел. и затем стало снижаться, составив 10 651 чел. в 1931 г. и 9 285 чел. за пять последующих лет (1932–1936 гг.), В 1936 г. по политическим обвинениям было расстреляно 1 118 чел. В 1937 г. число расстрелянных увеличилось по сравнению с предшествующим годом в 315 раз (!), составив 353 074 чел. Почти такое же количество расстрелянных (328 618 чел.) пришлось на 1938 г., вслед за чем этот показатель резко упал, составив 4 201 чел. за 1939 и 1940 гг. {47}.

Число расстрелянных в 1937–1938 гг. более чем в семь раз превышает число расстрелянных за остальные 22 года господства сталинизма (за 1930–1936 и 1939–1953 гг. было расстреляно 94 390 чел.) {48}. Масштабы государственного террора в годы великой чистки не имеют аналога в человеческой истории <…>

В 1991 г. ответственный работник КПК при ЦК КПСС Катков сообщил, что среди лиц, репрессированных в 1937–1938 гг., было 116 885 коммунистов {49}. Эта цифра представляется явно заниженной, по крайней мере, по двум причинам.

Во-первых, значительная часть репрессированных в те годы была исключена из партии перед арестом. Типичной была картина, описанная А. Мильчаковым: в преддверии ареста коммуниста членов его партийной организации вызывали в райком и говорили: «Его надо исключить из партии, а то он будет арестован с партбилетом» {50}. Поэтому в следственных делах и приговорах такие люди проходили как беспартийные.

Во-вторых, среди репрессированных были сотни тысяч людей, исключённых из партии во время предыдущих партийных чисток. На февральско-мартовском пленуме ЦК 1937 г. Сталин сообщил, что в стране насчитывается 1,5 млн. исключённых из партии с 1922 г. При этом в некоторых регионах и на многих предприятиях число исключённых превышало число членов партии. Например, на Коломенском паровозостроительном заводе на 1400 членов партии приходилось 2 тыс. бывших коммунистов. Естественно, что на эту категорию и в особенности на лиц, исключённых за участие в оппозициях, было обращено особое внимание органов НКВД.

Более детальное представление о численности репрессированных коммунистов может дать сопоставление данных партийной статистики. На момент проведения XVII съезда (февраль 1934 г.) в партии насчитывалось 1 872 488 членов и 935 298 кандидатов, на момент проведения XVIII съезда (март 1939 г.) 1 588 852 членов и 888 814 кандидатов {51}. Если бы в 1934–1938 гг. не было массовых партийных чисток и репрессий, а все кандидаты были переведены в члены партии, то в партии к XVIII съезду насчитывалось бы около 2,8 млн. членов (поправки на естественную смертность не могут быть значительными, так как в 1934 г. примерно 90 % членов партии и почти 100 % кандидатов составляли люди в возрасте до 50 лет). Кроме того, приём в партию, прекращённый в 1933 г., был возобновлен с 1 ноября 1936 г. С этого времени и до марта 1939 г. членами партии стали сотни тысяч человек, не состоявших к XVII съезду в кандидатах. Поскольку же основная часть лиц, исключённых из партии в 1933–1938 гг., была подвергнута политическим репрессиям, нетрудно прийти к выводу, что коммунисты составляли, по 324 самым минимальным подсчётам, более половины жертв Большого террора.

Приведённые данные показывают справедливость мысли Троцкого: «Для установления того режима, который справедливо называется сталинским, нужна была не большевистская партия, а истребление большевистской партии» {52}.

Этот тезис подтверждается и судьбой тех коммунистов, каким удалось выжить в сталинских тюрьмах и лагерях. Как замечал А. Д. Сахаров, «только единицы из числа реабилитированных были допущены к работе на ответственных должностях, ещё меньше смогли принять участие в расследовании преступлений, свидетелями и жертвами которых они были» {53}. Между тем ко времени реабилитации многие коммунисты, занимавшие в прошлом ответственные посты, не были старше тогдашних партийных бонз. Например, бывший генеральный секретарь ЦК ВЛКСМ А. Мильчаков, реабилитированный в 1955 г., был на год моложе Суслова и на четыре года моложе Пельше. Естественно было бы ожидать, что этому человеку, обладавшему большим политическим опытом, будет предоставлена ответственная работа в партийном или государственном аппарате. Между тем Мильчаков после реабилитации был отправлен на пенсию, тогда как Суслов и Пельше продержались у власти ещё 25 лет. «Новобранцы 1937 года», занимавшие в 50-х годах ключевые аппаратные посты, не были склонны поступиться и малой толикой своей власти в пользу большевиков, освобождённых из тюрем и лагерей <…>