Владимир Легостаев ЦВЕТЫ ВООБРАЖЕНИЯ, ИЛИ БЫЛА ЛИ ЖЕНЩИНА И БЫЛ ЛИ ТРУМЭН? (Этюд о некоторых эпизодах «Архипелага»)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Легостаев Владимир Семенович (р. 1975) — журналист.

В нескольких главах «Архипелага ГУЛАГ» А. И. Солженицын рассказывает о своем пребывании в Куйбышевской пересыльной тюрьме летом 1950 г. Он попал туда этапом из Москвы, из знаменитой марфинской «шарашки» в Останкине, с направлением в Экибастузский особлаг в Казахстане. По утверждению самого писателя, он расстался с привилегированной столичной лабораторией-тюрьмой добровольно, во что верится с трудом. [114]

Что тут добавить? Если речь идет о «великой загадке судьбы», то исследовательнице пристало бы не предаваться патетике, а попытаться найти документы о причинах перевода героя в Особлаг. Вместе с ним (причем тоже якобы добровольно) решил покинуть шарашку его друг Д. М. Панин, описанный в романе «В круге первом» под именем Сологдина. Оба они практически не расставались весь дальнейший срок и оба потом написали воспоминания — заметим, сильно расходящиеся по фактам.

В главе «Порты Архипелага», говоря о Куйбышевской пересылке, Солженицын заостряет внимание на одном романтически-драматическом эпизоде, свидетелем которого он якобы был. Предваряя этот эпизод душещипательным (но абсолютно неправдоподобным) рассуждением о «безумных женщинах», которые будто бы «опрометчиво едут еще застигнуть мужа на пересылке — хотя свиданья им никогда не дадут, и только можно успеть обременить его вещами», писатель пишет:

«Одна такая женщина дала, по-моему, сюжет для памятника всем жёнам — и указала даже место.

Это было на Куйбышевской пересылке, в 1950 году. Пересылка располагалась в низине (из которой, однако, видны Жигулёвские ворота Волги), а сразу над ней, обмыкая её с востока, шёл высокий долгий травяной холм. Он был за зоной и выше зоны, а как к нему подходить извне — нам не было видно снизу. На нём редко кто и появлялся, иногда козы паслись, бегали дети. И вот как-то летним и пасмурным днём на круче появилась городская женщина. Приставив руку козырьком и чуть поводя, она стала рассматривать нашу зону сверху. На разных дворах у нас гуляло в это время три многолюдных камеры — и среди этих густых трёх сотен обезличенных муравьёв она хотела в пропасти увидеть своего! Надеялась ли она, что подскажет сердце? Ей, наверно, не дали свидания — и она взобралась на эту кручу. Её со дворов все заметили и все на неё смотрели. У нас, в котловине, не было ветра, а там наверху был изрядный. Он откидывал, трепал её длинное платье, жакет и волосы, выявляя всю ту любовь и тревогу, которые были в ней.

Я думаю, что статуя такой женщины, именно там, на холме над пересылкой, и лицом к Жигулёвским воротам, как она и стояла, могла бы хоть немного что-то объяснить нашим внукам.

Долго ее почему-то не прогоняли — наверно, лень была охране подниматься. Потом полез туда солдат, стал кричать, руками махать — и согнал» {179}.

Сопровождается этот эпизод в «Архипелаге» следующим примечанием:

«Ведь когда-нибудь же и в памятниках отобразится такая потайная, такая почти уже затерянная история нашего Архипелага! Мне, например, всегда рисуется еще один: где-то на Колыме, на высоте — огромнейший Сталин, такого размера, каким он сам бы мечтал себя видеть — с многометровыми усами, с оскалом лагерного коменданта, одной рукой натягивает вожжи, другою размахнулся кнутом стегать по упряжке — упряжке из сотен людей, запряженных по пятеро и тянущих лямки…»

Воображение писателя впечатляет, но в данном случае такие тематические переброски вводят в сильное смущение: только что он вел разговор о памятнике женам заключенных, и тут же переключился на свой фантасмагорический памятник Сталину на Колыме, где сам никогда не был. Очевидно, что все это говорит лишь о своего рода горячечной политизированности сознания писателя, которому всякое лыко в строку — лишь бы било в одну точку, «разоблачало режим».

Поэтому надо спокойно и критично рассмотреть эпизод с женщиной на холме.

Ее образ вольно или невольно запечатлевался в сознании читателей, воспринимавших «Архипелаг» как «чистейшую правду». Особенно это касалось куйбышевских (самарских) читателей.

Следует заметить, что в Самаре Солженицын получил, пожалуй, наивысшее признание после своего возвращения в Россию. Он побывал здесь в сентябре 1995 г. по приглашению тогдашнего губернатора К. Титова — почетным гостем конференции, посвященной одной из старых утопических idee fixe писателя, «возрождению русского земства», а также провел несколько встреч с жителями города и выступил по местному телевидению. В память об этом событии в 2008 г. издательство Самарского государственного университета выпустило целую книгу «А. И. Солженицын и Самара» {180}. В ней несколько раз упоминается эпизод с женщиной и пересыльной тюрьмой, и один из авторов книги тележурналист Вит. Добрусин сделал даже такое чувствительное признание: «Когда я читаю это место в “Архипелаге”, слезы наворачиваются…» Видимо, с подобными эмоциями и была связана шумная кампания за сохранение остатков пересыльной тюрьмы, развернувшаяся в Самаре в 2009 г. В борьбу включилась пресса, включая радио «Свобода», но безрезультатно, ибо, как было установлено, все бараки пересылки были снесены еще в 1950-е гг., а здание столовой ГРЭС на Волжском проспекте, 15 (вокруг которого разгорелся сыр-бор) имело лишь косвенное отношение к бывшей «зоне», так как здесь находилась ее вахта-проходная, а на месте «зоны» давно построена гостиница «Волга».

Весь этот шум, однако, оказался не бесполезен, поскольку выяснилось, что многие из самарцев все-таки не являются поклонниками Солженицына, не слишком доверяют тому, что он писал, в том числе — мелодраматической истории о женщине на холме. Несуразица у автора, с местной точки зрения, в том, что он предлагал поставить статую женщине «именно там, на холме над пересылкой, и лицом к Жигулёвским воротам, как она и стояла». Но если эта апокрифическая героиня смотрела в сторону тюремного двора, то её лицо никак не могло быть обращено к Жигулёвским воротам. Берег Волги и территория тюрьмы находятся на западе от холма, а Жигулёвские ворота (место, где Волга, сделав резкую петлю, проходит между Жигулёвскими и Сокольими горами) — на севере, выше по течению Волги, и если смотреть с холма в сторону берега, то увидеть их никак нельзя. Кстати, холм или косогор тоже давно застроен и его венчает монумент Трудовой славы куйбышевцам, много сделавшим для Победы в Великой Отечественной войне.

Но основные сомнения в правдивости писателя возникают прежде всего из-за явных фактологических противоречий или нестыковок в самом тексте приведенного выше эпизода «Архипелага». Конечно, никто не поверит, что женщина, даже «безумная», как предполагает Солженицын, поехала бы из Москвы искать мужа в пересыльную тюрьму, которая находится невесть где. Это все-таки не XIX в., не декабристки-дворянки, которые могли себе такое позволить и ехали куда дальше. Маршруты же этапных эшелонов в эпоху ГУЛАГа, как и точки пересылок, держались в строгой тайне, а об этом факте не мог не знать автор, сам шедший этапом. Следовательно, полагать, что на холме оказалась жена заключенного, добравшаяся сюда из Москвы, — верх абсурда. Видимо, понимая это, писатель делает уточняющую ремарку: это была «городская», т. е. местная женщина, «выглядывавшая» своего, недавно арестованного мужа или брата.

Но и в эту версию верится с трудом по ряду весомых причин. Во-первых, надо иметь в виду расстояние от вершины холма до двора пересылки. По специально проведенным по данному поводу топографическим исследованиям, на участке местности г. Самары, о котором идет речь, расстояние это составляло около 1 км[115]. Что может увидеть при такой отдаленности глаз человека? Как пишет сам Солженицын, женщине на холме заключенные, выведенные на прогулку, могли казаться лишь «обезличенными муравьями». Соответственно, и сама она казалась «муравьем». Почему же сам писатель с такой уверенностью описывает весь ее внешний вид и движения: «приставив руку козырьком и чуть поводя, она стала рассматривать нашу зону сверху», «(ветер) откидывал, трепал её длинное платье, жакет и волосы, выявляя всю ту любовь и тревогу, которые были в ней»?

Очевидно, что все эти детали (особенно «рука козырьком» и «чуть поводя», а также «жакет» и «.волосы») — являются плодами воображения писателя, а с точки зрения художественной — штампами правдоподобия, какими обычно пользуются те, кто не видел самой реальности и хочет ее подменить своей фантазией (по поговорке «не соврешь — не расскажешь»). Короче говоря, вся «душещипательность» этой сцены — искусственна, и рассказчику, выступающему здесь свидетелем, можно поверить только в самой малой части: в том, что он мог видеть на холме какую-то  женщину[116]. Не исключено, что она могла прийти на холм просто для того, чтобы гнать домой коз (коли козы здесь упоминаются, а дело было к вечеру), однако писателю «пригрезилось» или «захотелось» увидеть в ней тот образ, который он описал…

Но есть еще и более важное, во-вторых. В связи с дискуссией о пребывании Солженицына в местной пересылке известный самарский архивист и краевед А. Г. Удинцев выложил в соцсетях Интернета следующее сообщение:

«В середине 1990-х я работал в архивной системе органов. Однажды мы получили официальный запрос из очень высоких кабинетов из Москвы через администрацию области, в котором нас обязывали проверить утверждение Солженицына в его романе “Архипелаг ГУЛАГ” о том, будто бы он в период своего временного пребывания в пересыльной тюрьме № 4 в г. Куйбышеве из окна тюремной камеры смотрел на реку Волгу. Однако мы установили, что:

1. Окна камер пересыльной тюрьмы были расположены в сторону, противоположную реке Волге.

2. Окна камер всегда закрыты решетками с плоскими перекладинами, расположенными под таким углом, чтобы заключенные видели только небо.

3. Вокруг пересыльной тюрьмы был почти 5-метровый забор.

Старший архивист А. Удинцев» {181}.

Все это тоже требует небольшого комментария. Вероятно, среди тех, кто инициировал запрос из высоких кабинетов ФСБ в свое самарское подразделение, были внимательные читатели «Архипелага», имевшие общее представление о топографии бывшего г. Куйбышева и расположении пересыльной тюрьмы. В запросе, заметим, нет ни слова о женщине на холме, а идет речь лишь о сомнениях в том, мог ли видеть заключенный Солженицын с места своего транзитного пребывания реку Волгу. (Напомним, что автор «Архипелага» писал о «низине, из которой, однако, видны Жигулёвские ворота Волги».)

Ответ вполне четок: Волгу видеть из барака пересылки или даже из прогулочного двора Солженицын никак не мог. Не потому, что тюрьма с видом на великую русскую реку (где когда-то «гулял» Стенька Разин) — слишком большая и непозволительная роскошь для заключенных, а потому, что такова была жизненная ситуация. Заметим, что и пресловутый холм был расположен в стороне, противоположной от реки. Т. е. и насчет наблюдавшихся им «Жигулевских ворот Волги» Солженицын явно фантазировал: ему только чудилось, что он их видел.

Так, может, и «женщина на холме» ему только причудилась или просто сочинилась? Тем более, учитывая такой важный и непоколебимый фактор, как пятиметровый глухой забор вокруг пересыльной зоны. В какую же его щель, при попустительстве охранников, заглядывал 3/к Солженицын, чтобы видеть и коз, и женщину, и трепет ее волос?!

Верить в эту историю, столь живописно рассказанную Солженицыным, нет оснований еще и потому, что его друг Д. М. Панин, бывший с ним рядом, ничего подобного не вспоминает. Зато вспоминает другое: «Куйбышевская пересылка, куда мы попали, по сравнению с другими была домом отдыха. Кормили лучше, чем в других местах…» {182}.

Сытому, вовсе не исстрадавшемуся заключенному, конечно, далеко до тех драматических высот, на которые пытался подняться Солженицын, говоря о привидевшейся ему женщине-памятнике. Между прочим, фальшь этой сцены становится еще более очевидной на фоне той потрясающей лагерной подлинности, которую воссоздал — тоже обращаясь к образу женщины — в одном из своих колымских рассказов («Дождь») В. Шаламов:

«.. Я вспомнил женщину, которая вчера прошла мимо нас по тропинке, не обращая внимания на окрики конвоя. Мы приветствовали ее, и она нам показалась красавицей — первая женщина, увиденная нами за три года. Она помахала нам рукой, показала на небо, куда-то в угол небосвода, и крикнула: «Скоро, ребята, скоро!» Радостный рев был ей ответом. Я никогда ее больше не видел, но всю жизнь ее вспоминал — как могла она так понять и так утешить нас. Она указывала на небо, вовсе не имея в виду загробный мир. Нет, она показывала только, что невидимое солнце спускается к западу, что близок конец трудового дня. Она по-своему повторила нам гетевские слова о горных вершинах. О мудрости этой простой женщины, какой-то бывшей или сущей проститутки — ибо никаких женщин, кроме проституток, в то время в этих краях не было, — вот о ее мудрости, о ее великом сердце я и думал, и шорох дождя был хорошим звуковым фоном для этих мыслей. Серый каменный берег, серые горы, серый дождь, серое небо, люди в серой рваной одежде — все было очень мягкое, очень согласное друг с другом. Все было какой-то единой цветовой гармонией — дьявольской гармонией…» {183}.

Этой параллелью с Шаламовым можно не только очертить границу между подлинно художественной трагической прозой и вымученными публицистическими фантазиями Солженицына, но и высказать одно предположение. Не возникает ли у читателя ощущения, что истинным источником «вдохновения» для автора «Архипелага» в эпизоде на куйбышевской пересылке мог быть этот, известный ему рассказ Шаламова — т. е. не имеем ли мы дело с тонко закамуфлированным заимствованием чужого образа?[117]

* * *

Сюжетика «Архипелага ГУЛАГ», как известно, не подчиняется принципам хронологии — она сознательно хаотизирована, хотя и разбита на тематические «гнезда», которым старается следовать писатель. Поэтому неудивительно, что к теме куйбышевской пересылки Солженицын вновь обратился уже в третьем томе, в части пятой «Каторга», в главе «Ветерок революции», в другом ракурсе, перекликающемся отчасти с вышеприведенными воспоминаниями Д. М. Панина:

«До чего на Куйбышевской пересылке было вольно! Камеры порой встречались в общем дворе. С перегоняемыми по двору этапами можно было переговариваться под намордники…

Все эти вольности нас пуще раззадоривали, мы прочней ощущали под ногами землю, а под ногами наших охранников, казалось, она начинала припекать. И, гуляя во дворе, мы запрокидывали головы к белесо-знойному июльскому небу…» {184}.

Подчеркнем, ни о какой женщине на холме речи уже не идет — словно ее и не было, и автор рисует? казалось бы, полную (хотя и временную) идиллию. Но поразительно, что же следует за фразой о столь беззаботно расслабляющем «июльском небе»? Буквально следующее:

«Мы бы не удивились и нисколько не испугались, если бы клин чужеземных бомбардировщиков выполз бы на небо. Жизнь была нам уже не в жизнь…»

Бабах, как говорится, гром среди ясного неба! Сытая, почти вольная жизнь, без всякой работы, как в «доме отдыха», и вдруг — она уже «не в жизнь»! Что же случилось? И что за «клин чужеземных бомбардировщиков» померещился автору?

Все дело, видимо, в том, что Солженицына снова одолела его болезненная политизированность, и он решил (задним числом, почти 20 лет спустя после описываемых событий), придать им некий актуальный фон, вспомнив о тогдашнем конфликте СССР и США из-за Кореи и слухах о возможности применения атомных бомбардировок против СССР, Эти собственные поздние фантазии писатель воплотил в самом, пожалуй, скандально известном пассаже из «Архипелага», где утверждается, что не доехавшие еще до рабочего лагеря заключенные вдруг стали бурно роптать и возмущаться своим положением, поминая при этом якобы даже президента США Г. Трумэна, чтобы он сбросил атомную бомбу на СССР. Приведем дословно этот пассаж Солженицына:

«…Встречно ехавшие с пересылки Карабас привозили слухи, что там уже вывешивают листовки: “Довольно терпеть!” Мы накаляли друг друга таким настроением — и жаркой ночью в Омске, когда нас, распаренное, испотевшее мясо, месили и впихивали в воронок, мы кричали надзирателям из глубины: “Подождите, гады! Будет на вас Трумен! Бросят вам атомную бомбу на голову!” И надзиратели трусливо молчали. Ощутимо и для них рос наш напор и, как мы ощущали, наша правда. И так уж мы изболелись по правде, что не жаль было и самим сгореть под одной бомбой с палачами. Мы были в том предельном состоянии, когда нечего терять» {185}.

Удивляет здесь очень многое. И слухи о листовках «Довольно терпеть» (тут должно быть ЧТО-ТО одно — или слухи, или листовки), и «накаление друг друга таким настроением», и «предельное состояние, когда нечего терять» (и это состояние этапируемых, после «домов отдыха» на пересылках, еще не понюхавших лагерных порядков?). А главное, кто же эти не раз повторенные «мы», призывавшие заокеанского президента сбросить атомную бомбу на свою страну?

Судя по описаниям самого Солженицына, а также Панина, контингент этапа составляли: 1) уголовники, 2) западные украинцы; 3) прибалты; 4) москвичи, осужденные по 58-й статье. Невозможно представить, что все они дружно, хором, призывали Трумэна, чтобы «сгореть под одной бомбой с палачами», тем более что основная часть этого контингента была полуграмотной, никогда не читала газет и вряд ли даже знала имя американского президента. Могли выкрикивать в данный момент подобные угрозы только сильно «продвинутые» в политике московские этапники, «изболевшиеся по правде» и находившиеся в каком-то особом психическом трансе из-за невероятных страданий. Но никаких оснований для подобного транса, как и страданий, тогда, до прибытия в лагерь, повторим, не существовало. «Распаренное, испотевшее мясо месили и впихивали в воронок» — это явные красоты стиля Солженицына, потому что «месить» (т. е. избивать в кровь до костей) заключенных у охраны никаких причин не было, а «распаренными, испотевшими» те были только потому, что отправка из омской тюрьмы в Степлаг производилась, согласно биохронике Солженицына, в середине августа, т. е. в пик местной жары. Не перегрелась ли тогда (или позже) голова у писателя настолько, что он стал видеть в Трумэне благодетеля, вовсе забыв, что тот был инициатором атомных бомбардировок Хиросимы и Нагасаки?

Для охлаждения этого горячечного пафоса будет очень уместно привести свидетельство о том же моменте прохождения этапа Д. М. Панина:

«В подземной, камере знаменитой Омской тюрьмы мы устроили вечер шуток, чтобы развеселить многих новичков с Западной Украины, влившихся в нашу этапную группу после Куйбышевской и Челябинской пересылок. Тон задал Саня, но сразу же отошел. Он не любил терять зря времени. Уже в то время он сосредоточенно накапливал материалы для будущих книг и размышлял над ними. Вечер продолжили мастера клоунады и юмористических рассказов…» {186}.

Может быть, история про Трумэна, сочиненная Солженицыным, и была продолжением этого «вечера шуток»? По крайней мере, поверить в нее, с учетом всех приведенных обстоятельств, абсолютно невозможно: это чистейшая фантазия Солженицына, часто, как мы уже знаем, нагнетавшего «страсти-мордасти» на пустом месте. А читатели с опытом, знающие роман «В круге первом», могут увидеть в приведенной «картинке» «Архипелага» обыкновенный самоперепев или самоповтор автора. Вспомним, что говорит в романе дворник «шарашки» Спиридон, «мудрец из народа», обращаясь к Глебу Нержину — alter ego автора:

«Если бы мне, Глеба, сказали сейчас: вот летит такой самолёт, на ем бомба атомная. Хочешь, тебя тут как собаку похоронит под лестницей, и семью твою перекроет, и ещё мильён людей, но с вами — Отца Усатого и всё заведение их с корнем, чтоб не было больше, чтоб не страдал народ по лагерях, по колхозах, по лесхозах? — Спиридон напрягся, подпирая крутыми плечами уже словно падающую на него лестницу, и вместе с ней крышу, и всю Москву. — Я, Глеба, поверишь? нет больше терпежу! терпежу — не осталось! я бы сказал, — он вывернул голову к самолёту: — А ну! ну! кидай! Рушь!!» {187}.

В этот монолог тюремного дворника, мечтающего об атомной бомбардировке Москвы, поскольку у него «нет больше терпежу» (подметать листья во дворе?), тоже не слишком верится. Но видно, что самого автора давно волновала эта сверхфантастическая (если не сказать — бесовская) идея, и она каким-то образом была близка ему. Однако в романе он вложил эту идею в уста персонажа, а с персонажа что взять — блаженный…

Но в документальном «Архипелаге» Солженицын говорит гораздо четче и определеннее: «Мы кричали: “Будет на вас Трумен! Бросят вам атомную бомбу на голову!”», — т. е. получается, что кричал и он сам, солидаризируясь с такой угрозой. А это — независимо от того, был ли подобный случай на омской пересылке или не был — свидетельствует о вполне конкретных политических умонастроениях писателя[118].

Так, может быть, правильно, что людей с подобными умонастроениями — апеллировавшими уже тогда к врагам своей страны — государство ссылало в места отдаленные? И стоит ли тогда нам горевать над «несчастной» судьбой Солженицына, какой он ее живописует в «Архипелаге»? Тем более, что он избрал эту судьбу, как мы знаем, добровольно.

На мой взгляд, горевать нужно скорее над бедными читателями, поверившими всем многочисленным цветам воображения писателя, которые подчас нельзя назвать иначе, чем бредовыми. Но вряд ли кто сможет отрицать, что все «фантазии» Солженицына служили его рациональным политическим целям.