6

6

Они должны были улетать в конце дня — в разные города, разными самолетами, — сначала Ирина Михайловна, потом Говоров, и сейчас на безлюдном бетонном волнорезе оба, скрывая друг от друга, чувствовали зыбкость нескольких часов, отпущенных им напоследок. Они прощались с городом, протянувшимся на дальнем берегу невнятно-белыми кубиками домов и кварталов, прощались с морем, кипевшим во всю необъятную ширь. Несколько кораблей, зарываясь в крошево горизонта, с незаметной для глаза скоростью пересекали залив в разных направлениях. Волны накатывались и били по сваям мола, о чем-то деспотически напоминая Говорову, но он ничего не мог, а может, боялся вспомнить. Поездка в Кучугур как бы утвердила Говорова на земле, наполнила смыслом и само его существование, и встречу с Ириной Михайловной. Правда, был еще вчерашний вечер в ресторане, которого он так не хотел, но который все-таки был…

С Верой и ее «одним человеком» они встретились в вестибюле ресторана. Вениамин — так звали Вериного спутника — сразу не понравился Говорову, и, пока Ирина Михайловна с Верой по своим хитрым косметическим надобностям пропадали в глубине зеркал, вишневых, бархатных портьер, среди типичного для ресторанных прихожих, немного нечистого запаха сигарет, пудры, духов, сквозняка визжащих пружинами дверей, они вынуждены были оставаться вдвоем, не зная, о чем говорить друг с другом.

Когда их знакомили. Вениамин, бросив Говорову картинно вывернутую крепкую сухую ладонь, представился: «Веня», как бы подчеркивая нелицеприятную для Говорова разницу в возрасте. «Вениамин?» — переспросил Говоров в свою очередь с явным намеком на затянувшуюся инфантильность собеседника, которому явно подкатывало к сорока, и заметил ироническое движение длинно разрезанных губ на тонком смуглом лице: «Как вам угодно». Вера, когда вместе с Ириной Михайловной оставляла их вдвоем, смотрела на Говорова робкими, рассчитывающими на его благоразумие глазами, и он снова мучительно пожалел о загубленном вечере.

На Вениамине была тройка темно-синего цвета, подчеркивающего черноту волос, четко уложенных на косой пробор. Он стоял напротив Говорова, куря сигарету, с прищуром глядя на него сквозь дым, изучая, оценивая, и как бы в продолжение этой оценки, а может, под магнетическим действием доносившейся из ресторанного зала музыки, вдруг предложил пройти к стойке и хлопнуть по рюмочке, пока «дамы наводят прически»…

При этих его «дамах», произнесенных с некоей иронической натяжкой, Говорову, вероятно без всякого основания, мгновенно вспомнилось совсем далекое детство, когда он с малолетней уличной братвой проникал через оторванные доски забора на летнюю открытую площадку кино в городском саду. Однажды, когда вся компания в своих затрепанных штанах и майках, сожженная солнцем окраинных задворок, пробивалась после сеанса к выходу из сада сквозь пышные толпы гуляющей публики, он вдруг заметил, как к двум скромно, но с тщанием одетым молодым женщинам подходили сзади два щеголя с папиросками в зубах и вдруг привычно, как, видимо, не раз это делали, «разбили» их, бесцеремонно взяв под руки. И те, покраснев, обомлев, подчинились.

Ему на всю жизнь запомнился испытанный ужас от происшедшего на его глазах насилия, а больше — от рабской покорности молодых женщин. Позже, по зрелому размышлению, он понимал абсурдность детского восприятия безобидной сценки, но вот теперь увидел в своем визави какой-то глубоко въевшийся в него «тот» мужской профессионализм. Конечно, обидно было праздновать День Победы в случайном обществе. Вспомнив этих двух записных щеголей, Говоров подумал, что война тогда всех уравняла и всем дала одно дело. Где они, те, поразившие его, мальчика, сердцееды?.. Летняя площадка кино в городском саду, гуляющая по аллеям публика… То было за несколько лет до войны, и может, один эшелон увозил на фронт и Говорова, и тех двоих… Где они? Лежат где-нибудь в родной, не родной ли далекой земле, жестоко искупив «прегрешения» молодости?.. А если живы… «Да ведь они теперь старики…» — со смутной тревогой подумалось Говорову.

Он, представил, как в эти дни они ходят по улицам с независимо-торжественными лицами, и их старомодные темные пиджаки отягощены «иконостасом» — Говорову вспомнилось это словечко военной поры — орденов, медалей, юбилейных значков, как они, съехавшись из разных городов, встречаются в скверах, ресторанах, обнимаются, неестественно бодро смеются или тихо плачут, погрузневшие, поседевшие отставники с оставшейся в утешение им памятью о задымленных временем днях… Кто-то их понимает, оказывает в эти дни, как женщинам на Восьмое марта, уважение, а кто-то со скучающим видом проходит мимо, словно в музее восковых фигур…

Места, стараниями Веры, были у них заказаны. Метрдотель, молодящаяся, сильно накрашенная женщина (в парике), отвела их в глубь зала, и вскоре они затерялись в тесноте уставленных тарелками и фужерами столиков. Здесь стоял гам старающихся перекричать друг друга мужчин, визг и хохот женщин, пенилось в салфетках официантов жатое серебро бутылок. Говоров чувствовал, что нужна какая-то немедленная разрядка после затянувшегося по вине женщин неприятного, бесцельного торчания в вестибюле, горьких мыслей о погубленном вечере, и теперь все толкало к освобождению.

Низкий, темный, мореного дерева потолок зала тонул в сигаретном дыме, в раздирающих уши звуках оркестрика, поместившегося на высоком пятачке эстрады. Из глубины его, из складок алых портьер, выходила, пробираясь сквозь саксофоны молодых упитанных бородачей, маленькая, чем-то похожая на Веру певица в черном, стянутом на груди бархате, плечи и руки были голы, лиловато, как в цирке, светились, вызывая жалость. Голос у нее был несильный, но чистого, школьного тембра и как бы тоже просил сострадания к певице, но толпа безучастно роилась, уйдя в наркотическую ритмику танца.

Дамам было заказано шампанское, Говорову с Вениамином официант с подчеркнутым пониманием дела показал поблескивающую сквозь матовый холод нераспечатанную бутылку белой. Получив согласие, вскрыл ее мгновенным движением и, бережно держа за горлышко, поставил посреди стола. Вениамин трепетно сложил ладони, потирая их быстрыми свистящими движениями, потом, взяв на себя роль тамады, разлил и шампанское, и водку.

В общем-то Говорову было все безразлично, и он вполуха слушал тост, который взялся произнести Вениамин. Все же до него дошло, что тост посвящался Дню Победы, лично Говорову, бывшему фронтовику. Вениамин уснащал свою речь приличествующими моменту выражениями, тут была и «огонь войны», и «гром победы», и «всенародное уважение». По Говоров равнодушно внимал Вениамину.

Тост его самое большое впечатление произвел на Верочку: Вениамин как бы упорядочивал вечер, придавал ему значимость, и Верочка с обожанием глядела на него. А Говорова стала забавлять Ирина Михайловна. Она с решительным видом поднимала бокал шампанского, похожая на вырвавшегося из-под родительской опеки мальчишку, — как-то очень молодо сидевший на ней брючный коричневый, под цвет ее глаз, костюм дополнял веселившее Говорова сходство. Он отвлекся от нее лишь на короткое мгновение, когда долгожданный острый холод полной рюмки прошел по жилочкам. Вениамин, с одобрительным удивлением поглядев на Говорова, как бы беря его в союзники, тоже выпил. Женщины потягивали из золотисто-искрящихся бокалов, Вениамин торопил их, твердо отклонив просьбы Веры идти танцевать: «Успеется».

Все же после третьей рюмки он уступил, и Говорову с Ириной Михайловной было видно, как их поглотила туманно клубящаяся толпа танцующих, они периодически появлялись в тесноте голов и плеч — он с жестким, поверх нее, взглядом, она — подняв к нему белое личико. И тут Говоров с холодком в спине почувствовал, что и их с Ириной Михайловной пробил час: вокруг почти никого не оставалось.

Он недолюбливал рестораны, предпочитая им тихие кафе, испытывал неприязнь к ресторанным оркестрам с их готовностью потрафить любому вкусу за измятую пятерку и вовсе не помышлял о танцах в паноптикуме совершенно случайных людей под оглушительный вой саксофонов и африканских ритмов неведомых в пору его молодости колотушек. Но он видел, что Ирине Михайловне, совсем расхрабрившейся после шампанского, хочется столпотворения, она решила испытать все до конца, и подчинился, когда та повела его за руку к дрожащей медными тарелками, блеском инструментов эстраде.

Сначала ему были дики толкотня тел, запах пота, духов, нафталина выходных костюмов, спущенные с расстегнутых воротников галстуки, туповато остановившиеся лица. Говоров двигал деревянными ногами, не отпуская Ирину Михайловну, тогда как все пары разбились, мужчины и женщины оттопывали друг перед другом, каждый на особицу, кто во что горазд. Туманными бессмысленными картинками в поле его зрения то и дело попадали две женщины: одна, толстушка в пестром тесном шелку, с колбасными складками на боках, не мудрствуя лукаво, как бы бежала на месте марафонскую дистанцию, другая, высокая, затянутая в желто-зеленую парчу, длинными дугообразными движениями, подобно нерпе, выныривала над толпой.

Механическая музыка, оглушительно визжа и стуча, раскрошила, разъединила сучащую локтями толпу, создав микроскопическую модель некоего мира, где все обособлено и замкнуто. Говоров с пугающей отчетливостью почуял застарелый страх одиночества, усиливавшийся ощущением ничейной полосы, того, пусть мизерного, расстояния, которое разделяло их с Ириной Михайловной. Он незаметно для себя вошел в недопускающую никакого сбоя автоматику движений и сам поразился легкости этого перехода. Сквозь дрожание резких звуков, световых бликов он видел только улыбающееся ему дорогое лицо. Совсем неожиданно рядом оказались Вера с Вениамином. Вера, чувствовалось, так бы и прилипла здесь, она удерживала Вениамина, мучительно желая его приобщения к тому, что было между ее подругой и Говоровым и что могло быть у них. Но Вениамин, сардонически ухмыляясь, все-таки увел ее в толпу. У Веры обиженно вспухли губы.

Когда они вчетвером возвратились, и Говоров, скрывая частое, сушащее рот дыхание, втайне подтрунивал над своей не кстати и не к месту изображенной резвостью, Вениамин все с той же ядовитой улыбкой стал разливать оставшееся в бутылке, рука подрагивала, рискуя повалить рюмки.

— Веня, — пролепетала Вера, — может, довольно?

Он не слушал ее, видимо, целиком поглощенный Говоровым, а может быть, и Ириной Михайловной, старыми идиотами, впавшими в маразм юношеской любви и оказывающими на эту куклу влияние, которое резало его по живому. Говоров чувствовал, что именно он, отвергнув ничем не завуалированное предложение к союзничеству в мужской игре с дамами, был ему особенно ненавистен: Вениамин наливал рюмки, чтобы Говоров «потягался» с ним, Говоров все видел и принимал вызов, рассудок его работал чисто, и он, как опытный, мудрый волк, которого начинали травить, знал, что удержится на этой грани, надо было удержаться во что бы то ни стало.

В это время рядом появился молодой парень в очках, в светлой стираной курточке. Говоров подумал, что тот решил пригласить на танец Верочку — оркестр как раз ударил в колотушки, и что раз не будет Веры, не идти же им танцевать одним с Ириной Михайловной. Но парень почему-то склонился над ним, над Говоровым.

— Вы извините, конечно, — начал он с нетрезвой тактичностью, покоробившей Говорова.

Вениамин резко обернулся к парню, нетерпеливо держа рюмку в сухих сильных пальцах.

— Вам сигарету? Спички? Тогда ко мне.

— Нет, нет, я вот… к ним.

Он стеснительно скосил неразборчивые за очками глаза на Говорова. Тот сжал ладошку Ирины Михайловны, зная, что она боится незапрограммированных ресторанных сцен. Музыка гремела, все четверо напряглись, чтобы расслышать то, о чем собирался сказать неожиданный визитер.

— Извините, конечно. Мы так думаем, что вы фронтовик. Поздравляем вас.

Говоров суховато пробормотал «спасибо», давая понять, что не настроен на повышенную демонстрацию чувств.

— Но тут дело другое… Извините, конечно… Мы тут поспорили… — Он обернулся к столику неподалеку, за которым сидела шумная молодая компания. Оттуда Говорову закивали с азартным любопытством, мол, да, да, поспорили. Парень объединил глазами Говорова с Ириной Михайловной. — Скажите, только честно, вы — муж и жена? Или… Ну, сами понимаете… Извините, конечно…

— О-о! — протянул Вениамин, злорадно сощурившись, покачивая низко наклоненной, узкой влажно-черной головой. — Вопросик!

Вероятно, он увидел в парне как с неба свалившегося единодумца и воззрился на него с жестокой поощрительной улыбкой: «Еще, еще, очкарик!»

«Послать тебя к чертовой матери», — подумал Говоров, глядя в безгрешно наставленные на него увеличенные очками глаза парня, пытаясь определить, насколько далеко пойдет розыгрыш.

— А почему это вас интересует? — выдавил, чтобы потянуть время.

— Да спор у нас зашел с девчонками. Вы такая пара… — он поискал нужное слово, — заметная.

Говорова передернуло.

— И судя по всему, приезжая: в нашем городе все друг друга знают. Ну, мы, ребята, думаем: муж с женой. А девчонки стеной, нам в пику: теперь таких семей не бывает. Гнут свое: любовники.

«Девчонкам в знании жизни не откажешь», — Говоров начинал понимать, что розыгрыша нет: молодая компания подавала ему дружеские знаки, девушки даже ручки сложили покаянно. И, все еще злясь, но как-то уже бессильно по поводу «заметной пары», он сам все решил свести к шутке:

— Девчонки ошибаются!

Парень с поднятыми руками, как забивший гол футболист, побежал к своему столику.

— Ну дела! — Вениамин по-прежнему переламывался над тарелкой в беззвучном смехе, Вера настороженно глядела на него, отодвинувшись, как бы не узнавая. Он потянулся к Говорову с расплескивающейся рюмкой: — С законным бра-а-аком!

Сейчас здесь, в вихревом кипении ветра, волн, облаков, вчерашний вечер, никчемно засевший в Говорове и, он знал, в Ирине Михайловне, нет-нет да и выходил как из небытия. В излишне отчетливых деталях представало, как все разладилось за их столиком. Собственно, цель была исчерпана, не получив никакого итога, и дальнейшее сидение в ресторане не имело смысла. Ирина Михайловна с Говоровым не танцевали, и вот Верочка вернулась одна из смутно колышущейся толпы, когда музыка, безучастно ко всему на свете громогласная, еще продолжалась. Пальцы Веры нервно перебегали по серебристой бисерной сумочке. Она выхватила из нее пачку сигарет и, щелкнув миниатюрной зажигалкой, не глядя ни на кого, закурила, со спасительно-горьким наслаждением затаивая дым и выпуская его через детский нолик рта.

— А где Вениамин? — с неподдельной тревогой спросила Ирина Михайловна и поискала глазами вокруг.

Говоров чувствовал, как она напряжена — от обиды за Веру, вообще от невероятно сгустившейся за столиком психологической среды.

Вера ударила по сигарете красным лакированным ногтем, стряхнула пепел в сторону. Виновато, вымученно улыбнулась — не Ирине Михайловне, а Говорову:

— Не надо об этом.

Он сразу отбросил эту мысль: она была слаба и случайна. Где защита от людского одиночества, от несправедливостей жизни? Их все больше… Нет, он ничем не может помочь Вере, и это его убивало.

Она сжалась, отъединилась, ушла в свою боль, в гул зала, в сигаретный дым, и Говоров чувствовал, как она страдает. «Почему у этой маленькой женщины нет защиты, — думал он с безмерной жалостью к Вере. — А может, это было в моих силах… Подчиниться обстоятельствам, быть терпимым к Вениамину… Вдруг все у них склеилось бы…»

Вера придвинулась к столу, неумело, по-женски затушила сигарету в пепельнице.

— А! Завьем горе веревочкой. — Голос у нее подрагивал, пушистые детские глаза были снова обращены к Говорову. — Почему вы в свой праздник должны думать о чужих бедах?

— Это и ваш праздник, — вполне серьезно заметил Говоров.

— Да… Но все-таки… ваш. Смотрю на вас, ну, то есть на ваше поколение, и завидую. Ей-богу! Война, что ли, в вас сидит? Все твердо, основательно, никаких проблем.

— Верочка! — удивленно воскликнула Ирина Михайловна.

— Да нет, я понимаю. Двадцать миллионов убитых. Вообще столько страданий. Посмотришь сейчас старую хронику: концлагеря, дети — живые скелеты, повешенные партизаны… Страшно. Но вы через это прошли, стали как железные. Я все понимаю.

«Хорошо еще, что понимаешь», — Говоров вертел в руках пустую рюмку, рискуя сломать ее. Он вспомнил одну вот такую же молодую женщину, которая выкрикивала ему в лицо: «Нам надоела уже ваша война, ваши книги о войне… И вообще про колхозы, про заводы… У меня муж, научный работник, спился. Я терплю, ребенка жалко. И себя! Одной куковать — тоже перспективочка! Почему это? Вы поглядите: в каждой семье какая-нибудь трагедия. А семья — это живая клетка. Знаете, что такое распад живых клеток? Вот о чем надо думать. А у вас… Возьмешь в руки книжку — война да война. Сколько можно?!» Он ответил той женщине: ее страдания — вероятно, тоже война, которая отнюдь не кончилась с последним залпом по рейхстагу. Все гораздо сложнее. Он ответил так и долго потом думал, прав ли.

Сейчас Говоров посчитал бы такой ответ однозначным. Он перенес тяготы войны. Но он был более подготовлен к «обороне», чем Верочка, заплутавшаяся в лабиринтах городского камня, в людском мироздании. Она так беззащитна перед импульсами времени — от эгоцентризма властвующей над толпой механической музыки до ненадежно хранимой под пусковыми кнопками слепой силы, способной исполнить библейское пророчество о конце света… И все же — «никаких проблем…»? Стоило Говорову дойти до этого пункта, как он счел нужным остановиться в своей внутренней полемике: знал, что вслед за тем к нему вернется недавняя жестокая память.

Последним бликом в ресторане была певица, показавшаяся Говорову еще более похожей на Веру, ее лилово-голые плечи, великоватые, как у подростка руки, жалобный над волнообразным скопищем танцующих голосок… Потом были вовсе растерзанные минуты одевания в шумном дымно-холодном вестибюле, ловля такси на пахнущей пылью ночной улице, перебранка с шоферами, выбирающими «выгодных» пассажиров, наконец, прощание с Верой в темном голом подъезде блочной пятиэтажки, пешее возвращение в гостиницу почти через весь город с жуткой мыслью о человеческой разобщенности.

Ночная тревога, которую они испытали вчера, нет-нет да и настигала их теперь, обостренная зябкостью нависшего над морем бетона, нескончаемыми ударами холодно сверкающих волн. Ирина Михайловна притиснулась, вжалась в Говорова. Чувствуя ее тело, трогательно уменьшившееся, словно тоже от страха перед слепой и необъяснимой сутью, он глядел и глядел в забитую волнами даль, как бы растворялся в этой дымчато-коричневой дали. В эти минуты он забыл о себе, со все нарастающей настойчивостью рождалась в нем знакомая, всегда головокружительно волнующая жажда действия, предписанного ему судьбой.

Эти три дня отнюдь не были лишь праздным времяпрепровождением, которого Говоров всегда смутно боялся, считал недопустимым в его возрасте. Каждое мгновение жизни имеет смысл и не проходит бесследно. Он не представлял себя без этой поездки, без этого моря, без Кучугура, осветлившего ему душу родника, даже без вчерашнего вечера в ресторане, который открыл иные человеческие бездны. Какая-то новая плоть наросла в нем за три дня, а эта хрупкая, вжавшаяся в него, ставшая безгранично дорогой ему женщина дала невиданную опору.

Ирина Михайловна сказала:

— Давай бросим монетки в море. На счастье. И чтобы вернуться.

— Мы уже вернулись. Разве ты забыла Кучугур?

— Чтобы еще вернуться. Все время возвращаться.

Они подошли к самому краю волнореза, так что брызги достигали их лиц. Говоров порылся в кармане, дал ей серебряную денежку. Ирина Михайловна помедлила, глядя в пляшущую зеленую, в хлопьях пены, воду, еле заметно шевеля губами, шепча какое-то свое причастие. Монетка сверкнула, невообразимо крохотная и легкая над исполинским движением воды, неслышно исчезла в накатившем гребне. Говоров тоже бросил и представил, как глубинные течения стихии носят две круглые серебринки, то сближая, то разъединяя…

Сначала улетала Ирина Михайловна.

Ее самолет, выплыв из глубины алюминиево белеющего килями стада великаньих туш, высоко, с вызовом задрав акулью голову, подкатил и стал боком, совсем близко видный, один на широкой ровной глади, уходящей к низкой бесцветно-неразборчивой кромке горизонта. Посадка не начиналась, и группка пассажиров, оглушенная свистящим ревом прогреваемых двигателей, сдерживаемая полноватой самоуверенной женщиной в серо-синем форменном костюме, толпилась за металлическими прутьями изгороди, отсекшей шумно роящееся помещение аэропорта от таинственного, просторного, живущего по своим законам летного поля, и эта отсеченность сирой стайки улетающих, в которой Говоров все время видел Ирину Михайловну в ее легком светлом пальто, одновременно резала и облегчала его душу ясно сознаваемой переменой.

Было за полдень, холодно отливающие облака стремительно шли над аэродромом, солнце, пробиваясь к земле, вспыхивало ослепительным, как газосварка, огнем, беспрерывное движение света, неба, длинных белых существ с поднятыми, как плавники, килями как бы продолжало устремленный в море бетонный мол, азарт и новизну восприятия жизни, уже другой, новой, в которой есть крохотная ячеечка добра, от нее все и пойдет. Сейчас с души Говорова, как шелуха, опадало все, что было зряшного и ненужного за эти несколько дней, оставалась чистая суть, созвучная этому стремительному просторному дню.

Группка пассажиров все еще теснилась неподалеку, как бы уменьшенная, прибитая огромными размерами стоящего «на рейде» лайнера, его нескончаемым ревом, пронизанным тонкой флейтовой нотой, от рева ломило уши, и у Говорова сжималось сердце при виде затерявшейся в толпе Ирины Михайловны. «Все будет, все будет», — не то ободрял он мысленно ее, не то успокаивал себя.

Неожиданно он увидел, как Ирина Михайловна выбралась из людской толчеи и направилась к нему. Он сжал руками прутья решетки, не понимая, что случилось, впился глазами в легко, быстро приближающуюся бесконечно дорогую фигурку, в необычно сосредоточенное лицо. Она подошла, взяла его руки сквозь металлическую решетку, с минуту стояла так, отделенная от него грубыми прутьями, и Говоров, оглушенный двигателями, по движению ее губ понял, как она сказала:

— Я тебя люблю.

И теперь уже вслух он беспорядочно повторял и ей, и себе:

— Все будет, все будет.

Она сильно сжала его ладони и побежала, догоняя двинувшуюся к самолету толпу, и Говоров очнулся от внезапно наступившей тишины.

Он улетал в сумерках. Солнце растворилось, исчезло за аэродромом в беспорядочном нагромождении пригорода. Но когда самолет оторвался от бетонки, взмыл вверх и снова во всю ширь открылось, медленно, прощально пошло под крылом необозримое море, Говорова поразила огнистая, почти запредельная густота далекой морской кромки. Им овладело пугающее ощущение осязаемости круглой земли, должно быть, приблизившее его к состоянию, которое испытывают космонавты.

Затем мгновенно наступила ночь, и в уютно освещенном салоне, в покое мягких кресел, в теплых запахах кожаных сумок, нейлоновой обшивки сферических стен, в убаюкивающе непрерывном, вибрирующем, как струна, приглушенном толщью алюминиевой сигары гуле двигателей уже слабо верилось в то, что вокруг дикая циклопическая тьма, беспредельные вихревые скопища ледяных облаков, и, словно для того, чтобы убедиться в этом, но совершенно безотчетно, Говоров, сидевший у самой стенки, в желанной тесноте уединения, снова приник к дышащему холодом стеклу иллюминатора. Приглядевшись, он различил в тускло-красном свете бортового огня смутную гладь прошитого клепкой крыла, свет срывало скользящими, как поземка, струями облачного пара, и вдруг с мгновенным толчком страха он вспомнил то, от чего бежал мыслью утром на волнорезе. Из неясных багровых сполохов к нему вышла другая давняя ночь — не та новогодняя ночь в больнице, а другая ночь на другом краю моря, ночь, еще более далекая, что-то провещавшая…

Серый знойный абхазский берег потонул в шторме, в невыносимо душном мраке, всю прибрежную сушу забили уродливые чудовища волн. Неразборчиво, белесо полыхая в темноте, они поднимали донные пласты гальки, обкатанные веками тяжелые каменные лепешки, несли на измытый, истерзанный песок, достигали кромки высокого реликтового камыша, ломали его, забивали водорослями, булыжной сыпью, черными полуистлевшими обломками пиратских фелюг или сорванных когда-то с берега деревьев.

Жена оставалась в комнате — то ли из-за страха, то ли из-за мелкой, нелепой размолвки, случившейся меж ними. Не туша света, она забилась в угол кровати, и, когда Говоров, вышедший на лоджию, к непередаваемо древнему, перешедшему обычные представления шуму шторма, оборачивался к окну, он видел только глаза жены, направленные мимо него, необычно расширившиеся, углубленные в какую-то мучительную мысль. Говоров никогда раньше не замечал такого выражения ее глаз, отрешенных от всего на свете, и от него даже, это тревожило его, он испытывал смутную вину за то, что не уступил в пустячной ссоре.

Но, может, и его тревога была вызвана ревущим в душной мгле штормом. Море, движимое гигантскими подспудными силами, вошло в беспредельно длящийся ритм. Оно начинало накатывать на берег слева — там, в кромешной тьме, зарождаясь в неразборчивом шуме волн, неудержимо нарастал все дробящий шорох камней, и сразу же, прямо перед Говоровым, по бетонной дамбе, освещенной несколькими слабыми фонарями — вокруг них, как скопища москитов, дрожали призрачные венчики света, — приходились пушечные удары волн, и только затем, теперь уже справа, где таилась прибрежная абхазская деревушка с одиноким желтым огоньком, уходяще заканчивался перекатный плеск и шелест камней. И все начиналось сызнова: и разливный, нарастающий, вламывающийся в плотную чащу камыша ревущий шорох, и разносящиеся мириадами брызг взрывы воды, бьющей в бетон дамбы, и ослабленный расстоянием миротворный аккорд уходящей с берега погасшей волны.

Временами шторм превращался лишь в дальний фон, и возникала одна и та же ослепительно яркая картинка городского базара, каменисто-пыльного, по-южному грязноватого и шумного, с горячей духотой под деревянными навесами, с истертыми в лоск прилавками, где возвышались груды липкого фиолетово-зеленого инжира, прозрачно-палевого и черно-сизого, в белесом налете, винограда, крупных, куцых, предельно созревших груш, с зазывными криками черных, развязных торговцев, мусолящих денежные бумажки, с молодыми, цыганского вида женщинами, продающими из-под прилавка скверную чачу в бутылках с лимонадными наклейками, заткнутых газетными пробками, мокрыми и вонючими.

И во всем этом было необъяснимое, веселое очарование, и Говоров с античным покоем в душе бродил за женой меж галдящих рядов. Ему было забавно наблюдать, как жена пробует вырезанную ржавым ножом дольку груши, ненужно, для престижа, торгуется с лживо любезными мужчинами. Потом было возвращение в раскаленном, набитом пляжной братией автобусе, анекдоты, соперничество в остроумии, ничего не предвещало бестолковой размолвки, от которой теперь у Говорова нехорошо, виновато болело сердце.

И снова к нему прорывался шторм, как некое триединое действие, — долгим перекатывающимся шорохом в камыше, обвальными ударами о железобетон и потом уже затихающей вдали почти до журчания мелодией отлива. Он закрыл глаза и вдруг ясно различил голос. Монотонно, настойчиво повторяющийся, как бы что-то внушающий голос. И поверил, до пронзительного холодка в затылке, что это чья-то живая речь. Закованная в веках и глубинах и вот теперь открывшаяся, чтобы донестись из аспидной мглы. Он стал напряженно вслушиваться, чтобы разобрать слова, хотя бы уловить их смысл, но на какой-то крайней грани постижения все прерывали фронтальные лобовые удары по дамбе, он чувствовал лишь само напряжение, необычайную боль бессильного выразить себя голоса, донести до Говорова какую-то единственную истину.

Стало совсем душно, небо с одинокими, чадящими, как свечи, огоньками давило. Говоров быстро вошел в комнату. Жена с резкой складкой меж сдвинутых бровей посмотрела на него все с тем же строгим, отрешенным выражением. Он повалился к ней на кровать, стоя коленями на полу, уронил голову ей на ноги.

— Прости, прости. Слышишь? Прости…

Она запустила пальцы ему в волосы, гладя, как ребенка, но Говоров по каким-то отсутствующим движениям ее рук слышал, что она по-прежнему думает о своем, неприступно скрываемом.

— Ничего, ничего, — говорила она ему. — Все будет хорошо. Ты ни в чем не виноват. Надо всегда надеяться на хорошее…

Говоров отслонился от иллюминатора, приглушенный свет салона был ему неприятен, заставил сомкнуть веки. «Вот тогда все началось, — совершенно убежденно подумал он. — Она обо всем догадывалась еще тогда. И был голос…» Он был уверен, что и сейчас до него донесся голос, последний крик прощания.

Время все сметало, и вот уже там, в темноте, почти в мироздании, кружатся другой прекрасный южный город, решивший его судьбу, упрямо несущая старое высокопарное, смешное нынче имя гостиница, ресторан с маленькой, вызывающей жалость певичкой, кружится обманутая жизнью Вера, ничего не понявший, несчастный Вениамин… В этом коловращении одиноко стояла Ирина Михайловна, и так четкой белой фигуркой она стала уходить и уходить от него, уменьшаясь в ослепительный штришок, и Говоров мысленно пожелал ей доброй ночи.

Самолет начало резко кренить, так, что Говоров, с трудом преодолевая невидимую пружину, придвинулся к иллюминатору. Потом крыло ушло далеко вниз, чертя огромную параболу, и там, в каленом, чистом пространстве, средь желтоватой зерни городского зарева Говоров не то увидел, не то представил таинственный сгусток золотых куполов, рубиновых звезд и с каким-то освежающим ветром в душе понял, что он дома и что действительно все будет.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.