Майкл Герр Кесан

Майкл Герр

Кесан

[83]

Майкл Герр был неприметным обозревателем «Нью лидера» [84], когда ему предложили поехать во Вьетнам и делать для «Эсквайра» колонку об американизации Сайгона. Подразумевалось, что его материалы будут легкими и циничными. Но вьетнамцы предприняли после Нового года, который у них называется «Тет», в начале 1968-го, наступление, спутавшее американцам все карты. Герр понял: с «легкостью» и «циничностью» придется подождать. Он полетел в Кесан во время знаменитой блокады этой базы. Казалось, началась решающая схватка между войсками Соединенных Штатов и Северного Вьетнама.

Первый самолет, который должен был доставить Герра в Кесан, расстреляли в воздухе. Майкл в последний момент замешкался в Хюэ и не полетел этим рейсом. Он взял себя в руки и побывал в Кесане три раза в самый разгар сражения — сначала прожил там три дня, потом — четыре, а потом — пять. Журналист, как и любой человек в Кесане, имел шанс выжить, только прячась в узком окопе. «Там быстренько забываешь о своем гражданском статусе, — рассказал мне Герр, — потому что никто вокруг особо не надеется выбраться оттуда живым. Сначала я не чувствовал, что освещаю какие-то события. Мне просто казалось, что я никому здесь не нужен».

Если говорить о приемах письма, то примечательно, что в «Кесане» Майкла Герра не соблазнила автобиографическая манера изложения «Я Такой Маленький В Этом Бесчеловечном Мире». Он пошел гораздо более трудным путем — исследуя психологию, описывая происходящее с точки зрения солдат, от третьего, а не от первого лица. Тем не менее вряд ли кому-то еще удалось так правдиво рассказать обо всех ужасах войны во Вьетнаме. Романистам так это точно не удалось. То, что сказано об этой войне «новыми» журналистами и в автобиографиях (таких, как «Буря в горах» полковника Джека Броутона), не сравнить ни с чем.

1

В самые тяжелые дни конца зимы 1968 года был во Вьетнаме один морской пехотинец, который служил там последние дни. Почти пять месяцев из здешних тринадцати он провел на военной базе Кесан с 26-м подразделением морских пехотинцев, которое постепенно пополнялось и наконец стало прошлой весной настоящим полком. Он помнил время, когда в 26-м считали, что им повезло оказаться здесь, ребята говорили о нынешней службе как о награде за то, что им пришлось пережить раньше. Как полагал и этот морпех, они получили награду за прошлую осень, когда попали в засаду на дороге Контьен и их подразделение потеряло до сорока процентов личного состава, а самого его ранило шрапнелью в грудь и руки. (О, он вам порасскажет всякого, столько дерьма видел на этой войне.) Тогда слово «Контьен» было у всех на устах, задолго до того как пришел черед блокады Кесана и бои шли на территории базы, задолго до того, как один-единственный металлический кругляк упал рядом, разметав в клочья его друзей, после чего сон его мало чем отличался от яви. Он помнил время, когда они купались в ручьях у основания холма, где располагалась база, и когда все их разговоры сводились к шести оттенкам зеленого цвета на окружающих холмах, когда он и его друзья жили как люди, ходили по земле при свете, а не прятались, как животные; бедняги дошли до того, что начали глотать пилюли под названием «От поноса», чтобы пореже ходить в уборную и тем самым себя обнаруживать. И в это последнее утро своей службы он мог сказать, что прошел через все это и остался жив.

Он был высоким блондином из Мичигана, лет двадцати, хотя тогда возраст морпехов в Кесане определить было непросто, так как ничто на их лицах об юных годах не говорило. Были только глаза: или напряженные, или потухшие, или вообще пустые; они отличались от других частей лица, и во взглядах сквозили покорность судьбе или даже безумие. (Как сто лет назад. Если взять фотографию времен Гражданской войны и закрыть на ней все, кроме глаз, никакой разницы между пятидесятилетним мужчиной и тринадцатилетним мальчиком не будет.) Наш морской пехотинец, например, все время улыбался. Это была улыбка, которая вот-вот перерастет в хихиканье, но глаза его не говорили ни о веселье, ни о замешательстве, ни о нервозности. Через несколько месяцев службы в 1-м корпусе морские пехотинцы в возрасте до двадцати пяти лет уходили в себя, и было в этом что-то безумное, скорее даже — эзотерическое. На этом юном, не поддающемся описанию лице улыбку, казалось, вызывало какое-то воспоминание: «Я расскажу вам, почему я улыбаюсь, но это сведет вас с ума».

У него на руке выше локтя было вытатуировано имя Марлен, а на каске написано другое имя — Джуди, и он сказал: «Да, Джуди все знает о Марлен. Это круто, не о чем беспокоиться». На спине его бронежилета была надпись: «Раз я иду по Долине смерти, то дьявола больше не боюсь, потому что я в этой Долине на хер никому не нужен». Позже парень пытался, без особого успеха, соскрести эту надпись, потому что, как он объяснил, такая же есть у каждого чувака в демилитаризованной зоне. И он улыбнулся.

Он все время улыбался в это последнее утро своей службы. Его форма была в порядке, все бумаги оформлены, одежда упакована, и он доделывал разные мелкие дела перед отправкой домой; его хлопали по спине и толкали, он перешучивался со старым приятелем («Давай улепетывай, раз собрался сделать отсюда ноги». — «Слушаюсь, сэр! О, вау!»); обменивался адресами; иногда в напряженной тишине кто-то что-то вспоминал. У него осталось несколько косяков с марихуаной, в пластиковом пакетике (сам он их не выкурил, потому что, как и большинство морпехов в Кесане, ожидал в любую минуту вражеской атаки и не хотел оказаться в решающий момент в коматозном состоянии), и он отдал их своему лучшему другу или, вернее, своему лучшему из оставшихся в живых друзей. А его старого друга убили в январе, когда снаряд попал в склад боеприпасов. Он часто задумывался, знает ли Ганни, сержант их артиллерийской батареи, что все они покуривают. Возможно, после трех крупных сражений Ганни уже все было по барабану, кроме того, они знали, что сержант и сам баловался травкой.

Когда он спустился в бункер, с ним попрощались, и больше ему этим утром делать было нечего, кроме как выглядывать из бункера и смотреть на небо, а по возвращении каждый раз говорить, что к десяти часам должно проясниться и тогда погода будет летная. К полудню, когда все до-свиданья, берегите-себя и черкани-пару-строк были сказаны, сквозь туман начало проглядывать солнце. Он взял свой вещмешок и небольшую, опоясанную ремнями сумку и направился к взлетно-посадочной полосе и к глубокому узкому окопчику у ее края.

Кесан тогда был гиблым местом, а его взлетно-посадочная полоса — самым худшим местом на земле. Он не прятался в ложбине, а совсем наоборот, был прекрасной мишенью для минометов и ракетных установок, затаившихся в окрестных горах, и для русских и китайских дальнобойных орудий на склонах хребта Корок в одиннадцати километрах отсюда, рядом с лаосской границей. Стрельба по базе велась отнюдь не наугад, и попадать под обстрел никому не хотелось. Если ветер дул справа, можно было слышать выстрелы северовьетнамских пулеметов 50 калибра из ближней долины, как только самолет приближался к взлетно-посадочной полосе, а первые снаряды падали за несколько секунд до посадки. Если вы собирались улететь, то вам оставалось только сидеть, сжавшись в комок, в окопе, а на борту самолета от вас уже ничего не зависело, вообще ничего.

Рядом с полосой там и сям валялись обломки самолетов, а иногда ее на несколько часов закрывали, и ребята из 11-го военно-строительного батальона ее расчищали и приводили в порядок. Полоса пришла в такое состояние, что авиационное командование запретило летать сюда вместительным С-130, заменив их небольшими, более маневренными С-123. По возможности грузы сбрасывались с высоты 1500 футов на желто-голубых парашютах, которые красиво опускались на территорию базы. Но пассажиров приходилось высаживать и забирать прямо на земле. Чаще всего это была замена личного состава: привозили разных спецов, иногда начальство (генералы от дивизионного и выше летали в Кесан на специальных самолетах) и немало корреспондентов. Пока вспотевшие пассажиры в самолете ждали мгновения, когда откроется грузовой люк и они кинутся к окопу, десять или пятнадцать морпехов и корреспондентов сидели в окопе, облизывая пересохшие губы, и ждали того же мгновения, когда они понесутся толпой к самолету, чтобы занять места вновь прибывших. При сильном заградительном огне лица искажались от страха, а глаза расширялись, как у лошадей, застигнутых пожаром. Но вы едва замечаете происходящее, видите только смазанное пятно, как на сделанной наспех фотографии карнавала, — мелькнувшее лицо, белые искры от взрыва снаряда, разбросанная по самолету амуниция, полоса дыма, экипаж возится с крепко привязанным грузом, стоят дрессированные боевые собаки, рядом с полосой лежат покрытые мухами мешки для перевозки трупов. И люди все еще выпрыгивают из самолета и залезают в него, когда он медленно поворачивается, чтобы вырулить на полосу, а двигатели уже начинают реветь перед взлетом. Если вы на борту — это первое движение приводит вас в экстаз. Люди сидят, устало улыбаясь, покрытые неправдоподобно красной латеритовой пылью, словно пленкой, чувствуя восторг от того, что все страхи остались позади и они теперь в относительной безопасности. Вылет из Кесана дарит ни с чем не сравнимые ощущения.

В это свое последнее утро молодому морпеху надо было пройти от позиции его подразделения в пятидесяти метрах от взлетно-посадочной полосы. Сделав первые шаги, он услышал звук приближающегося С-123, и это было все, что он слышал. Ему предстояло преодолеть не больше сотни опасных, страшных футов. Кроме двигателей приближающегося самолета, ничего не было слышно. Наверное, если бы послышался звук летящего снаряда, он бы почувствовал себя лучше, но топот собственных ног в тишине совсем вывел парня из равновесия. Позже он объяснял, что именно поэтому остановился. Он бросил свой вещмешок и встал как вкопанный. Увидел самолет, его самолет, который коснулся земли колесами, и бросился прочь через сваленные у дороги мешки с песком. Он упал на землю и слушал, как самолет взревел двигателями и взлетел, слушал, пока все не стихло. Наступила тишина.

В бункере удивились его возвращению, но никто не сказал ни слова. Любой может пропустить самолет. Ганни хлопнул его по спине и пожелал удачного вылета в следующий раз. Днем его отвезли на джипе к «Чарли-мед» — медсанчасти, которая в Кесане располагалась ужасно близко от взлетной полосы, но он так никогда и не перешел барьера из мешков с песком вокруг помещения для оказания помощи раненым.

— Да что ты за сраный долбаный ублюдок! — сказал Ганни, когда он вернулся в свою часть. И на этот раз смерил его долгим взглядом.

— Ну, — ответил морпех. — Ну-у…

На следующее утро двое друзей отвели его к полосе и оставили там в окопе. («Прощай, — напутствовал парня Ганни. — Извини, но так положено».) И все решили, что на этот раз он наверняка улетит. Но через час он снова шел к ним и улыбался. Он был все еще там, когда я в первый раз покидал Кесан, и, может, до сих пор не улетел.

Такие странности случались в конце службы. Синдром остановившихся часов. Солдатам, которые пробыли на реальной войне год, казалось, что их сменяют слишком рано. От тех, кто пробыл на базе неделю-две, никаких фортелей не ждали. Они немного чудили, всюду им мерещились дурные предзнаменования. При богатом воображении или боевом опыте эти ребята тысячу раз на дню предчувствовали свою гибель, но на одно им всегда хватало рассудка — улететь прочь.

У молодого морпеха крыша поехала чуть сильнее, и Ганни понял, в чем дело. На той войне это называли «обостренным восприятием окружающего», но во Вьетнаме выработали такой особый деликатный жаргон потому, что объяснить происходящее человеку постороннему все равно невозможно. Лучше рассказать каким-нибудь американским папе-маме, что у их сына развилось «обостренное восприятие окружающего», чем говорить, что у него военный невроз, потому что они так же не способны понять суть военного невроза, как не способны осознать, во что превратили их сына пять месяцев пребывания в Кесане.

У морпеха словно отказали ноги. Стало ясно, что без медицинской помощи не обойтись, и сержант намеревался передать беднягу специалистам. Но когда я улетал, этот парень все еще оставался там — сидел на своем вещмешке, улыбался и говорил: «Если я полечу домой, это для меня плохо кончится».

2

Территорию II корпуса, вдоль лаосской границы и в демилитаризованной зоне, американцы редко называли горами. Только по соображениям военной целесообразности было решено чуть-чуть скорректировать старые вьетнамские карты, и сначала для этого хватало одной дивизии одной страны, потом понадобилась еще одна, затем — такова здесь логика развития событий — к ним присоединились дивизии Южного Вьетнама, и наконец здесь развернули четыре боевых корпуса. Это было всего лишь одно из требований войны, и если даже очевидные географические реалии не принимались в расчет — то сие делалось лишь для удобства в обмене мнениями между членами дипломатической миссии и среди представителей легендарного Командования по оказанию военной помощи Вьетнаму. В реальности, географически, дельта реки Меконг и прилегающие к Сайгону земли представляют собой заросшую тростником равнину, однако на картах и в головах некоторых умников эта равнина простирается до линии, разделяющей III и IV корпуса. Считается, что горы — зона ответственности II корпуса, и они кончаются сразу за линией, проведенной ниже прибрежного города Куангма. Все, что выше, — зона I корпуса. На всех совещаниях внутри страны, на любом уровне, звучат условные наименования частей Вьетнама, это делается с целью приукрасить действительность, но вся красота благодаря такому языку только блекнет. А так как большинство журналистов, освещающих боевые действия, пользуются теми же терминами, узнать что-то определенное из газет так же трудно, как и почувствовать здешний запах. Горы вовсе не заканчиваются на границе расположения корпуса, а тянутся дальше, в Северный Вьетнам, и летчики называют их здесь Клоакой. Горная цепь называется прелестно — Аннанские Кордильеры — и заканчивается лишь на тысячу семьсот миль южнее Клоаки, ниже города Плейку. А на севере горы прорезают демилитаризованную зону, тянутся вдоль укрепленной неприятелем долины А Шау. Они переходят в предгорья, где когда-то располагалась база морских пехотинцев Кесан. А так как страна, по которой они проходят, весьма своеобразная, мои настойчивые просьбы доставить меня в Кесан объяснялись далеко не одним лишь стремлением добавить несколько своих строк к истории этого печального места и рассказать, какую чашу страданий испили здесь американцы.

Все дело в том, что горы во Вьетнаме — жуткие, неописуемо жуткие, жуткие до такой степени, что в это невозможно поверить. Громоздятся безо всякого порядка вершины, их разрезают извилистые ущелья, а в джунглях долин и крохотных высокогорных террас стоят деревни монтаньяров, и чем круче склон, тем меньше на нем хижин. Монтаньяры, со всеми их племенными обычаями, составляют самую примитивную и загадочную часть населения Вьетнама — а ведь даже наиболее европеизированная часть этого населения неизменно приводила американцев в недоумение. Строго говоря, монтаньяры — никакие не вьетнамцы, а потомки полудиких аннанских аборигенов; они частенько всю жизнь ходят голышом и соблюдают в своих деревнях тишину. И вьетнамцы к монтаньярам, и монтаньяры к вьетнамцам относятся свысока, и хотя многие монтаньяры поступают на службу в американские части особого назначения, но застарелая вражда между этими народами снижает эффективность наших усилий. Многие американцы считают горцев кочевниками, но такими их сделала война, а не природный темперамент. Мы сжигаем напалмом их посевы и сравниваем с землей деревни, а потом восхищаемся их неукротимым духом. Их нагота, разрисованные тела, непокорность, молчаливое спокойствие перед чужеземцами, незлая дикость и невозможно безобразная внешность — все вместе — создавали у американцев, которым приходилось с ними общаться, чувство некоторого дискомфорта. Кажется вполне резонным, предопределенным свыше, что эти люди живут в горах, в треугольных лачугах, где они тонут в сползающих с вершин густых туманах, где изнуряющую дневную жару сменяет пронизывающий ночной холод, где тишину нарушают только вздохи коров и рокот вертолета — единственный известный мне одновременно резкий и глухой звук. Пуританская вера в сатану вполне могла родиться здесь, где на самых холодных и чистых вершинах пахнет джунглями, в которых все время что-то гниет, а что-то рождается к жизни. Это совершенно неправдоподобная страна, и американских солдат тут ждут самые неприятные сюрпризы. И наихудшим из них стала битва на реке Дранг. Впервые в боевых действиях на Юге участвовали регулярные войска Северного Вьетнама, и никто из побывавших там наших солдат никогда не забудет ни охватившего его ужаса, ни боевого духа и воинского искусства вражеских батальонов, пробравшихся туда для вовлечения Америки в войну. Несколько корреспондентов и солдат второго и третьего срока службы непроизвольно вздрагивали при одном лишь воспоминании о том времени: северовьетнамцы держали до последнего человека самые неподготовленные позиции, а потом снова их отвоевывали; американцы и их противники сжимали друг друга в смертельных объятиях — с выпученными глазами, оскаленными зубами или полными вражеской плоти ртами; множество сбитых вертолетов (спасательная миссия, которую спасает другая миссия, а ее спасет следующая…); трофейное снаряжение, включая первые смертоносные АК-47 и реактивные снаряды РПГ-7, сотни алюминиевых могильных меток. Нет, большинство участников тех событий, даже самые стойкие из них, не любят вспоминать о прошедших боях. Самая лучшая наша дивизия — 1-я кавалерийская [85] — была обескровлена той осенью на реке Дранг, и хотя по официальным данным погибло около трехсот человек, я не встречал человека, включая и офицеров 1-й кавалерийской, который бы не считал эту цифру заниженной в 3—4 раза [86].

Есть точка зрения, что Соединенные Штаты якобы ввязались в ненужную им войну только из-за своих шапкозакидательских настроений. Но после сражения на реке Дранг эта заносчивость стала с каждым днем таять, хотя высшее командование так от нее и не избавилось. После битвы на Дранге партизанская война не велась, разве что в дельте, и старая задумка северовьетнамского генерала Зиапа — овладеть Югом через горы, разделив страну на две части, — стала восприниматься вполне серьезно даже самыми влиятельными американцами.

Ну и местечко! Противник не считался ни с какими потерями. Когда закончился страшный бой за высоту 875 в Дакто, мы заявили, что уничтожено 4000 вьетнамцев, настоящая бойня: мы тоже понесли потери, но ни у кого не возникало сомнений в том, что американцы победили. Но когда мы добрались до вершины горы, то увидели там лишь четырех убитых северовьетнамцев. Четырех! Конечно, их погибло больше, на несколько сотен больше, но подсчитанных, сфотографированных и официально захороненных трупов оказалось лишь четыре. А где же их командир? Куда все подевались? Земля призраков. Там вообще все призрачно, и война тут ни при чем. Это место, где вы не владеете ситуацией. Что-то где-то мелькнуло — и вам придется за это дорого заплатить. Или, наоборот, не мелькнуло — и в этом случае вас тоже ждет расплата. Здесь с вами никто не станет играть в кошки-мышки, вас просто убьют за то, что вы сюда вторглись. Города носят имена, которые вызывают оторопь и холодок в костях: Контум, Дак-Мот-Лоп, Дак-Роман-Пен, Полей-Клен, Буон-Блех, Плейку, Плей-Ме, Плеа-Ви-Дрин. Даже двигаться через эти города или расположиться лагерем где-то рядом означает лишиться рассудка, и если я когда-то и лежал пластом, позабыв обо всем на свете, — то это было там, в горах. Вполне достаточно, чтобы американский командир рухнул на колени и взмолился: «О Боже! Сделай все по-нашему, хоть раз! У нас есть сила, так дай нам приемлемые условия!» Даже доблестная 1-я кавалерийская, хорошо вооруженная и мобильная, не добилась успеха в горах. Убили много их коммунистов — и это все, что удалось сделать, потому что большое число убитых коммунистов еще ничего не значит и ничего не меняет.

Син Флинн — фотограф, который знает о вьетнамской войне не понаслышке, рассказал мне, что однажды он стоял на огневой позиции с командиром батальона. Смеркалось, из долин полз туман, и вместе с ним наступала ночь. Полковник, прищурившись, долго смотрел вдаль. Потом повел рукой в сторону покрытых лесами холмов и горных хребтов, тянущихся в Камбоджу («Священную!»). «Флинн, — сказал он, — где-то там… целая 1-я северовьетнамская дивизия».

О Боже! Сделай по-нашему! Всего только один раз!

3

Где-то поблизости, в пределах дальности стрельбы от военной базы Кесан, не дальше двадцати километров, на расстоянии одного дневного перехода, в готовности для атаки, скрытно, тихо и зловеще, расположились пять дивизий северовьетнамской регулярной армии. В последние недели 1967 года сложилась следующая ситуация.

Где-то на юго-западе стояла 304-я северовьетнамская дивизия. Восточнее (точно неизвестно, где именно) находилась 325-я. 325-я «С!» была развернута в опять же неизвестном нам точно месте к северо-западу, а 324-я «В!» (самый опасный ударный кулак из всех) находилась где-то к северо-востоку. Еще имелась какая-то неизвестная дивизия по ту сторону лаосской границы, и ее пушки были так глубоко спрятаны в склонах гор, что даже наши В-52 не могли причинить им вреда. Все эта территория, с горными хребтами, крутыми склонами и теснинами, с трижды замаскированными укрытиями, тонула в густых муссонных туманах. И целые дивизии оставались там невидимыми.

Авиация помогала разведке морских пехотинцев (я видел много следов, ведущих на базу, и ни одного, который бы шел с базы), и летчики с тревогой замечали усиление активности противника. Кесан всегда находился рядом с тайными тропами — «оседлал их», как говорили в штабах. Это узкое, но хорошо видное отовсюду плато царило над холмистой местностью неподалеку от лаосской границы, и во всех войнах, которые вели вьетнамцы, играло важную роль. По тропам, которые теперь использовали северовьетнамцы, двадцать лет назад передвигались вьетнамские коммунисты 1940-х годов. О ценности этой позиции можно судить по тому, что она несколько лет удерживалась лишь небольшой спецгруппой, в составе которой было меньше дюжины американцев и примерно четыре сотни туземцев — вьетнамцев и монтаньяров. Когда спецгруппа впервые прибыла сюда в 1962 году, она построила казарму, служебные помещения, клуб и сделала навесы над оставшимися от французов бункерами. А северовьетнамцы просто проложили новые тропы в километре от Кесана. «Зеленые береты» патрулировали окружающие леса, но очень осторожно, потому что почти всегда находились в окружении вражеских лазутчиков. Службу в Кесане нельзя было назвать самой комфортабельной во Вьетнаме, но ничего опаснее засад для патрулей или редких минометных обстрелов здесь не было, а без них в этой стране не обходится нигде. Северовьетнамская армия рассматривала Кесан как важную и даже ключевую позицию и в любой момент могла попытаться им завладеть. Но если мы хотели иметь здесь не просто символический аванпост — нельзя же без конца терпеть, что вражеские лазутчики безнаказанно рыскают вокруг, — следовало сделать базу получше. Никто не строит базы так, как американцы.

Весной 1966 года, после обычного патрулирования, наша спецгруппа сообщила о заметном росте численности вражеских войск в непосредственной близости от Кесана, и на подмогу прислали батальон морских пехотинцев. Через год, в апреле и мае 1967 года, во время крупной, но обычной операции «поиск и уничтожение», морпехи обнаружили примерно батальон северовьетнамцев, занявших северную и южную высоты 881, и вступили в бой. Тогда обе стороны понесли большие потери. Бои становились все ожесточеннее. Высоты мы взяли, но через несколько недель вновь оставили. Морпехов, которые могли бы удерживать высоты (откуда еще наблюдать за передвижениями лазутчиков, как не с господствующей высоты 881 метр?), отозвали обратно в Кесан, где место 1-го батальона 26-го полка морской пехоты занял 3-й батальон, которому было поручено заняться северо-вьетнамцами вплотную и если не изгнать их из этого района, то хотя бы вытеснить в удобные для контроля места. 26-й смешанный полк был сформирован в тактическом районе ответственности 5-й дивизии морской пехоты, и эта нумерация осталась в бумагах даже после того, как полк оказался в подчинении командования 3-й дивизии морской пехоты, со штабом в Донг Ха, около демилитаризованной зоны.

К лету стало ясно, что овладение северной и южной высотами 881 составляло только малую толику вражеских планов. Патрулирование усилилось (и оно считалось самым опасным в зоне I корпуса), а на военную базу Кесан — так она теперь называлась — прибыли подкрепления из 26-го полка. Саперы построили 600-метровую бетонную взлетно-посадочную полосу, пивной бар и офицерский клуб с кондиционерами, а штаб полка разместили в пустом французском бункере. Однако проблемы Кесана до поры интересовали лишь самих морпехов. Только несколько опытных журналистов что-то слышали об этой базе и небольшом городке с тысячей монтаньяров в четырех километрах к югу. И только в ноябре, когда противник скопил вокруг невероятно большие силы, а полк был полностью укомплектован (6000 человек, не считая прикомандированных подразделений 9-го полка морской пехоты, плюс 600 вьетнамских рейнджеров, два отряда саперов, эскадрилья вертолетов и подразделение спецназа), морпехи «проговорились», что целью их является не просто строительство базы, а нечто более существенное. Примерно в это же время среди журналистской братии стало распространяться британское издание в мягкой обложке книги Жюля Руа «Битва при Дьенбьенфу». Книгу обсуждали на террасе бара в отеле «Континенталь», в ресторанах «Адмирал» и «Атерби», на 8-й авиабазе в Тан Сон Нхат, в пресс-центре при штабе морской пехоты в Дананге и в большом конференц-зале Объединенного управления США по связям с общественностью в Сайгоне, где ежедневно в 16.45 устраивали брифинг. На него все смотрели как на веселый файф-о-клок, и почерпнутые сведения и взгляд командования (твердо заявленный) на произошедшие события по-оруэлловски переосмысляли. Те, кому удавалось найти книгу Бернарда Фолла о Дьенбьенфу «Ад в крохотном месте», читали ее. Многие отдавали предпочтение этому сочинению как более серьезному, там лучше описывалась тактика, а не просто обсасывались штабные сплетни, что с таким надрывом делал в своей книге Руа. Во время первых брифингов в штабах морской пехоты в Дананге или Донг-Ха само упоминание о Дьенбьенфу расценивалось как бестактность, присущая охотникам за жареными новостями. Военные, которых обязали общаться с прессой, раздражались даже при ссылках на давний разгром французов. Многие из них ничего толком не знали, а остальные терялись и не могли двух слов толком связать. Но чем сильнее они злились, тем сильнее наседали на них журналисты. Первое время казалось, что ничего такого ужасного и зловещего, как в Дьенбьенфу, не происходит. Но все соглашались, что кое-какие параллели с Кесаном явно просматривались.

Ну во-первых, соотношение сил атакующих и защитников было одинаковым — восемь к одному. Схожая местность, хотя площадь базы в Кесане составляла только две квадратные мили — намного меньше, чем в Дьенбьенфу. Одинаковые погодные условия и муссоны помогали атаке, так как затрудняли действия американской авиации. Кесан был окружен, как и Дьенбьенфу, где в марте 1954 года вьетнамцы атаковали из окопов, как в Кесане, где северовьетнамцы вырыли целую сеть траншей, иногда отстоявших всего на сотню ярдов от позиций морпехов. В Дьенбьенфу сработал блестящий план генерала Во Нгуен Зиапа, а по слухам, исходившим от американской разведки, Зиап лично руководил кесанской операцией из своего штаба за демилитаризованной зоной. Многие морпехи не понимали, что они вообще делают в Кесане, и как в связи с этим не вспомнить Дьенбьенфу? Но имелась и существенная разница — «оборотная сторона медали», как любили говорить военные пресс-атташе.

База в Кесане доминировала над окружающей местностью, что давало очевидное преимущество для ведения огня. У морпехов имелись мощные резервы, на которые они рассчитывали или хотя бы надеялись. Считается, что помощь могли оказать 1-я кавалерийская дивизия и части 101-й воздушно-десантной, но на самом деле наготове было полмиллиона человек — на военных базах вдоль демилитаризованной зоны, штабисты в Сайгоне (и в Вашингтоне) и, самое главное, летчики и командование на дальних Удорне, Гуаме, Окинаве — все они внимательно следили за Кесаном и искали способа прийти на выручку. Многое решала поддержка с воздуха — краеугольный камень наших надежд, и мы знали, что, как только муссонные туманы развеются, авиации не составит труда набросать десятки и тысячи тонн мощных бомб и напалма вокруг базы, помогать ее защитникам без особых усилий, прикрывать морпехов и доставлять подкрепление.

Вся эта мощь, продуманность и хорошее снаряжение сильно согревали душу. Воодушевляли тысячи людей — от морпехов в Кесане до штабистов в Пентагоне. Благодаря ощутимой поддержке мы лучше спали, все мы — от младшего капрала до генерала Уэстморленда, от меня и до президента Соединенных Штатов, от военмедиков и до родителей всех наших парней. А беспокоило нас, что мы окружены численно превосходящим нас противником, что все пути отхода, включая жизненно важную дорогу номер 9, перекрыты частями северовьетнамской армии и что сезон муссонов продолжится еще по крайней мере шесть недель.

У нас шутили: «Какая разница между морскими пехотинцами и бойскаутами? Бойскаутами руководят взрослые люди». — «Так и есть!» — скажут морпехи и будут соглашаться с таким утверждением, пока не услышат его от кого-то из «второстепенного персонала», вроде пехотинцев или авиаторов. По их мнению, такая шутка хороша только тогда, когда прибавляет славы их братству. И что это за братство! Работа в частях I корпуса стала для корреспондентов непростой, но отнюдь не из-за ожесточенных боевых действий, а по причине неприязни к ним морпехов, которая была невыносимой и порой принимала криминальный характер. (Была одна неделя, всего одна, когда потери сухопутных сил оказались больше, чем в морской пехоте, и, помню, представителя первых тогда просто распирало от гордости, он весь сиял.) Если вспомнить самые разные катастрофы, которые случились с морской пехотой, то дюжину-другую по-настоящему хороших офицеров среди них можно в расчет не принимать. Почти всегда что-то у них не ладилось. Происходило что-то неуловимое, необъяснимое, словно бы над ними довлел какой-то рок, а в результате всякий раз получалось одно и то же — еще один погибший морпех. Считалось, что один морпех сильнее десяти узкоглазых, и отделение морпехов вступало в бой с взводом противника, взвод — с ротой, рота — с целым полчищем, и так далее, пока целые батальоны не попадали в хорошенькую переделку и не гибли. Это самомнение оказалось очень живучим, в отличие от самих морпехов, поэтому части морской пехоты можно назвать лучшим в истории инструментом для уничтожения молодых американцев. Известно множество историй о гибели целых взводов (изуродованные тела погибших приводили в ярость их товарищей, и в джунгли отправлялись «патрули мстителей», которых часто ждала та же участь), в некоторых ротах потери составляли до 75 процентов личного состава. Морпехи устраивали засады морпехам, вызывали огонь артиллерии и бомбардировщики на собственные позиции, и все это в ходе рутинных операций «поиск и уничтожение». И можете быть уверены, если вы пробудете с ними слишком долго — с вами тоже случится нечто подобное.

Сами морпехи умели только одно: сводить с ума, приносить горечь, наводить страх и убивать. Во всем этом они знали толк и, больше того, получали от своих действий наслаждение. Безумие? Не больше, чем все происходящее, безумной была вся их искаженная философия жизни. «Бери от жизни все и посылай подальше командиров», — могли бы они сказать, и примерно такие слова писали ребята на своих касках и бронежилетах, чтобы офицеры хорошенько все видели. (Один парень даже сделал такую татуировку на плече.) Но иногда они смотрели на вас и смеялись долго и беззвучно, смеялись над самими собой и над вами — за то, что вы прилетели сюда, хотя вовсе не обязаны. Да и чему мог научиться восемнадцатилетний пацан за месяц патрулирования своей зоны? Такие шутки были неотъемлемой частью сильнейшего страха, чтобы можно было умереть с улыбкой на устах. Они даже писали песни, письма матерям погибших товарищей с такими примерно словами: «Не повезло, не повезло, вашего парня убили, ну и хер с ним, он был всего лишь морпех…» Они были дикарями и добряками одновременно, их естество делало их жестокими, лишало рассудка, но часто необычайно украшало. Морпех не знал жалости ни к кому, не знал независимо от его возраста, образования и времени года.

И они были убийцами. Конечно; а чего еще от них можно было ждать? Дух убийства поселился в них, овладел ими, наделил их жертвеннической силой, наполнил жаждой одновременно Мира и Смерти, изменил их так, что они больше никогда уже не могли спокойно говорить о Худшем Деянии на Земле. И если вы хорошенько с ними познакомитесь, то уже не будете счастливы (в самом убогом смысле — что перед вами открывается вся картина войны) ни в каких других воинских частях. И, само собой, этих несчастных придурков знал весь Вьетнам. Если вы проведете среди них несколько недель, а потом попадете в обычную армейскую часть, скажем в 4-ю или 25-ю дивизию, то возможен такой разговор:

— Куда ты пропал? Давненько тебя не видели.

— Торчал в Первом корпусе.

— С морпехами?

— А с кем же еще?

— Да уж, парень, тебе крупно повезло! Морпехи. Мать их…

— Кесан — западный рубеж нашей обороны, — сделал предположение командующий.

— Кто вам это сказал? — поинтересовался проверяющий из Вашингтона.

— Ну… все так говорят!

Сами морпехи Кесан так никогда не называли, даже их офицеры, которые тактически смотрели на ситуацию именно таким образом. Морпехи даже не именовали происходившее там в течение семидесяти шести дней осадой. Все это — выражения Командования по оказанию военной помощи Вьетнаму, да еще журналистов, которые тем самым только выводили из себя морпехов. Пока один из батальонов 26-го полка морской пехоты находился за пределами базы (из Кесанвилля гарнизон убрали, и город бомбили, но морпехи все еще патрулировали его окрестности и занимали позиции на ближайших холмах), пока самолеты доставляли снаряжение и боеприпасы, это не была осада. Морпехов можно окружить, но не взять в осаду. Но как бы это ни называли, ко времени наступления «Тет», через неделю после начала артобстрелов Кесана, обеим сторонам стало ясно, что сражение неизбежно. Никто вокруг меня не сомневался, что предстоит отражать наземные атаки и что это будет яростная и жестокая схватка.

Командование придавало этому сражению такое большое значение, что генерал Уэстморленд назвал наступление «Тет» второй фазой блестящей стратегии Зиапа. Первая фаза началась осенью, с небольших перестрелок между Локнином и Дакто. Третьей фазой (генерал именовал ее «замковым камнем свода») должно было стать сражение за Кесан. Невозможно представить, чтобы кто-то тогда, в хаосе «Тета», назвал бы столь важным (и решающим?) такое наступление в Кесане, которое больше походило на простые диверсионные вылазки, но все эти высказывания записаны на бумаге.

Однако со временем название этого места, одного из немногих во Вьетнаме, стало известно широкой американской публике. Говорили об «осаде» Кесана, об «окруженных морских пехотинцах» и «героических защитниках». Газетные публикации навевали мысли о Славе, Великой Битве и Героической Гибели. Возможно, такая шумиха имела какой-то смысл. Веселенькие дела начинались. Главнокомандующий наверняка места себе не находил. Линдон Джонсон прямо сказал, что не хочет «второго проклятого Дьенбьенфу» и совершит то, чего история войн еще не знала. Собрался Объединенный комитет начальников штабов и сделал заявление для «успокоения общественности», что Кесан удержат любой ценой. (Очевидно, власти не вспоминали в эти драматические дни бессмертного Шекспира, писавшего о неблагодарности толпы. У сержантов и даже простых морпехов, лишенных каких-либо карьерных амбиций, выступление президента вызвало лишь кривые усмешки, о нем говорили как о чем-то постыдном.) Может, Кесан удержат, а может — нет, президент сделал недвусмысленное заявление. Если Кесан выстоит — заметим с улыбкой, что победа ковалась и с нашей помощью тоже. Если падет — выкинем его из головы.

Защитники Кесана стали заложниками еще в большей степени, чем остальные американцы во Вьетнаме. Почти восемь тысяч американцев и вьетнамцев получали приказы от полкового командования, из его штабного бункера (который один мой знакомый разведчик назвал «бизнесцентром»), а не от генерала Кашмэна в Дананге и не от генерала Уэстморленда в Сайгоне. Командиры сидели и ждали, а морпехи дрались, как враги христианства при чтении вечерней молитвы. Конечно, проще было бы вырыть побольше окопов и сидеть в них, но бой из укрытия подобен бою на коленях. («Сидеть в окопах, — заметил Кашмэн, — не в правилах морских пехотинцев».) Большинство укрытий были построены или существенно укреплены после первых сильных артобстрелов, когда из-за наступления «Тет» снабжение по воздуху сократилось и Кесан оказался в еще большей изоляции. Они были построены на скорую руку и так неуклюже, что ходили ходуном от положенных на них мешков с песком, там было пыльно и сыро, а в просачивающемся туда тусклом свете силуэты людей были почти не видны. Если убрать всю колючую проволоку и мешки с песком, Кесан стал бы похож на убогую деревеньку в горах Колумбии, чья нищета настолько безнадежна, а поселившееся в ней отчаяние так осязаемо, что даже через несколько дней после визита туда ощущаешь стыд за бедность, с которой недавно пришлось столкнуться. В Кесане убежища представляли собой самые настоящие сараи со слабеньким настилом вверху, трудно было поверить, что здесь могут жить американцы, даже в разгар боевых действий. О защитниках базы ходили разные слухи, и везде во Вьетнаме они представали в неприглядном свете. И если они не способны были учиться на собственном горьком опыте Контьена, после которого прошло всего три месяца, то что для них значил Дьенбьенфу?

Ни одного снаряда не упало на территорию базы. Склоны гор вокруг нее не вспыхивают огнем, и не повисает над ними дым, как полог над детской колыбелью. Шесть оттенков зеленого, мать их, показывают, что ничего экстраординарного не происходит. Нет у дверей медсанчасти только что вышедших из джунглей окровавленных, в изодранной форме солдат, и не поскрипывает колючая проволока вместе с лежащими на ней трупами. Ничего этого не было, когда Кесан потерял стратегическое значение. Когда точно это случилось и почему — понять невозможно. Одно ясно — Кесан поселился в генеральских сердцах, стал предметом их как бы страстной любви. Точно определить источник этой страсти затруднительно. Родилась ли она в каком-то грязном окопчике и, покинув его, перенеслась по зоне ответственности I корпуса в Сайгон и дальше (вместе со всеми прелестями кесанской жизни) перелетела неведомым образом в Пентагон? Или родилась в тех самых кабинетах Пентагона, где после шести лет неудач царила атмосфера уныния, где забыли, что такое оптимизм, но вот появилась она, понеслась в Сайгон, и там ее упаковали и отвезли на север и передали солдатам, и они поняли, почему избежали неминуемой печальной участи? Если коротко, то ее можно назвать одним прекрасным словом: Победа! Зрелище того, как 40 тысяч из них воюют открыто, воюют как люди, знающие, ради чего они это делают. Это будет сражение, детально спланированное сражение, где их будут убивать размеренно, убивать оптом и в розницу, но когда их убьют достаточно, то кто-нибудь все-таки, возможно, отправится домой. А раз так — то ни о каком поражении вообще не может быть и речи. Также не имеет для военных смысла, даже абсурдно, после «Тет», обсуждение вопроса о будущем Кесана. Когда все встало на свои места, он начал играть роль банки в стихотворении Уоллеса Стивенса [87]. Он властвовал надо всем.

4

Когда я впоследствии вспоминал о Кесане, просто увидев где-то его название, или меня спрашивали, на что он похож, я видел ровную серовато-коричневую площадку, уходящую вдаль и постепенно сливающуюся с покрывающими горы джунглями. Когда я смотрел на эти горы и думал об их гибельности и о тайнах, которые они хранят, передо мной словно возникал очень странный, приводящий в трепет мираж. Я как бы видел то, что, как мне было ясно, видел на самом деле: базу на земле рядом со мной, двигающихся по ней людей, взлетающие с площадки у взлетно-посадочной полосы вертолеты и горы вокруг. Но в то же время я видел все по-другому: ту же базу, войска и даже себя самого, но все это с позиции в горах. Это двойное зрение открывалось у меня там не один раз. И в моей голове снова и снова звучали зловещие слова песни, которую мы все услышали несколькими днями раньше:

Тебя волшебный, дивный край

Ждет на твоем пути.

И жаждем мы тебе помочь —

Скорей туда уйти.

Как нам тогда казалось, да и сейчас мне так кажется, это была песня о Кесане. Один из морпехов в укрытии, задремав, бормотал ужасные вещи, улыбался дурной улыбкой, а потом затих так, как человек не затихает даже в самом глубоком сне, и потом снова забормотал, и ничего страшнее я в своей жизни не слышал. Помню, я тогда встал и вышел — куда угодно, только уйти отсюда — и курил в темноте сигарету, посматривая на горы и надеясь, что ничего там не замечу, потому что, черт возьми, любое движение вдали означало для меня только новый страх. Было три утра, и я дрожал от холода, хотя и хотел освежиться. Из центра Земли исходили толчки, от которых тряслось все вокруг, дрожь охватила мои ноги и тело, потом голову, но никто в укрытии не проснулся. Мы называли подобное «светлячками небесными» и «раскатами грома», и это продолжалось всю ночь. Бомбы сбросят на высоте 18 000 футов, самолеты повернутся и полетят обратно в Удорн в Таиланде или на Гуам. До рассвета оставалось еще много времени, только в четыре утра тьму сменит полумрак. Я видел лишь взрывы за пеленой дыма и огонь, сплошной огонь. Не имеет значения, что образы прошлого искажаются в памяти; все картины, все звуки приходили ко мне из дыма, и всегда пахло пожаром.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.