24.04.2000 КАКОГО ЦВЕТА СТРАХ

24.04.2000

КАКОГО ЦВЕТА СТРАХ

Теперь я знаю, какого цвета страх. Черно-коричневого. Темного-темного… Когда я закрываю глаза и вспоминаю все, что со мной происходило, эта черно-коричневая вязкая масса наваливается на меня, и я вновь начинаю тяжело сглатывать образовавшиеся в горле комки.

Еще я знаю, как пахнет страх: масляной краской покрашенных стен камеры, жидким супом психиатрической больницы, табаком и резким, удушливым потом.

Иногда мне кажется, что все это было не со мной, что я лишь наблюдал за происходящим со стороны — словно смотрел какое-то тяжелое кино, а потом вышел из душного зала на улицу.

Но нет — это было. И стоит только закрыть глаза, черно-коричневая масса спускается на меня опять…

* * *

Вообще-то по паспорту он был Мордехаем, но все звали его Матвеем; в России любят перелицовывать непривычные имена. Даже не Матвеем — Мотей.

Имя Мотя подходило ему как нельзя кстати. Маленький, аккуратный, почти игрушечный еврей с чудовищным польско-белорусским акцентом и картузом на голове. Не знаю почему, но, когда я вспоминаю Мотю, в голове сразу же всплывает цветовая ассоциация каких-то импрессионистских оттенков. Боюсь ошибиться, но, по-моему, он носил то ли бледно-салатовые, то ли нежно-розовые брюки, ничуть не считаясь с российскими представлениями об одежде и возрасте.

А почему, собственно, он должен был с ними считаться? Мотя давно уже был иностранцем. Из Союза он уехал ещё в 50-х — сразу после начала хрущевской «оттепели». Сначала к себе на родину — в портовый город Гданьск, где стоят знаменитые судоверфи имени Ленина. Оттуда, не выдержав государственного антисемитизма, — в Израиль. В Польше с тех пор он ни разу не был. В Россию же вернулся лишь в 90-м, но уже в качестве туриста. Его жена, приходившаяся двоюродной сестрой моему отцу (а Мотя, стало быть, был мне двоюродным дядей), хотела перед смертью побывать на родительских могилах и повидаться с родней.

Именно тогда я впервые и узнал о том, что у нас есть родственники за границей — долгие годы факт этот тщательно скрывался. Когда же оказалось, что Мотя не только иностранец, но ещё и политзаключенный, радости моей не было предела. В той, образца 90-го года, России иметь в роду иностранцев и репрессированных считалось столь же престижно, сколь завидно было иметь пролетарское происхождение и родственников-партийцев лет за семьдесят до того.

Правда, знакомство с Мотей сильно разочаровало меня — не такими представлялись мне узники сталинских лагерей. В рассказах Шаламова или воспоминаниях Лариной-Бухариной это были мужественные, измученные люди с грубыми руками, преимущественно — кристальные большевики. Мотя же на эту роль никак не подходил.

По профессии он был столяр. В 39-м, когда Гитлер напал на Польшу, бежал в Советский Союз. Завербовался на какую-то стройку. В начале 41-го его посадили за контрреволюционную агитацию: в кругу друзей он сказал, что война с немцами — неминуема.

Моя голова никак не хотела совмещать два этих несовместимых образа: лагеря, пересылка, лесоповал. И — розовые брюки дудочкой, смешной картуз.

Но однажды я увидел совсем другого Мотю. Помню, мы спустились в метро. На станции «Площадь Ногина», возле эскалаторов, не спеша, прогуливался милиционер — обычный московский милиционер. Завидев его, Мотя изменился прямо на глазах. Он весь съежился, став ещё меньше, вобрал голову в плечи и, развернувшись, едва не бегом, направился в противоположную сторону. На его лицо, улыбчивое и благодушное, в один миг легла печать какого-то животного страха. Да именно так: животного, потому что и сам Мотя превратился в зверя, которого егеря выгоняют прямо под ружья охотников.

«Что случилось?!» — воскликнул я.

«Тсс! Это же из органов, — почти шепотом проговорил Мотя. В эти минуты его акцент стал ещё более заметен. — Как ты не понимаешь!»

Убей бог, но я ничего не понимал. Воспитанный на «Знатоках» и «Петровке, 38», я, как и все мои сверстники, испытывал почти благоговейное отношение к милицейской форме. А уж чтобы испугаться постового в метро!..

«Подождите, — пытался я докопаться до истины. — Но что он может вам сделать? Вы же ни в чем не виноваты?»

«Ты не понимаешь, — твердил свое Мотя. — Они могут все. Понимаешь, все!»

«Но ведь это было давно — при Сталине, теперь-то все изменилось».

Мотя не ответил. Только когда мы поднялись в город, он грустно улыбнулся и промолвил:

«Запомни, в России никогда ничего не меняется. И не дай бог попасть тебе в руки к ЭТИМ. А как ЭТИ называются — НКВД или иначе, — роли не играет».

Понадобилось почти девять лет, чтобы я убедился в Мотиной правоте. Убедился на собственном опыте…

Из официальной справки:

14 мая 1999 г. обозреватель газеты «Московский комсомолец» Хинштейн А.Е. в ходе оперативной комбинации МВД с использованием спецтехники под предлогом якобы нарушения правил ПДД был остановлен сотрудниками СБ ДПС ГУ ГИБДД МВД. В ходе операции у него было изъято удостоверение сотрудника Управления уголовного розыска ГУВД г. Москвы на имя капитана милиции Матвеева А.Е. Хинштейн А.Е. был задержан и доставлен в ОВД «Покровское-Стрешнево», где в отношении него было возбуждено уголовное дело по ст. 327 УК РФ (изготовление и использование подложных документов). В порядке ст. 122 УПК РСФСР Хинштейн А.Е. был задержан и этапирован в ИВС ОВД «Хорошево-Мневники».

15 мая 1999 г. Хинштейну А.Е. было предъявлено обвинение по ст. 327, ч. 1, однако в июне 1999 г. Генеральная прокуратура РФ отменила постановление о предъявлении обвинения, как не соответствующее нормам УПК. Тем не менее уголовное дело прекращено не было. По указанию руководства МВД из Главного следственного управления при ГУВД г. Москвы дело было передано в Следственный комитет МВД, как представляющее особую опасность для общественной безопасности.

10 января 2000 г. Хинштейну А.Е. было предъявлено повторное обвинение по ст. 327, ч. 3 УК РФ (использование заведомо подложных документов) в связи с тем, что Хинштейном А.Е. было получено водительское удостоверение не по месту жительства.

28 января 2000 у здания МВД состоялся митинг в защиту Хинштейна А.Е., организованный Союзом журналистов РФ и Союзом журналистов г. Москвы, на котором присутствовало более тысячи человек. Митинг принял обращение к и.о. Президента РФ Путину В.В., в котором излагалось требование передать дело в отношении Хинштейна в независимый орган — в Генеральную прокуратуру в связи с тем, что Хинштейн А.Е. неоднократно выступал с критическими публикациями в адрес министра внутренних дел Рушайло В.Б.

В феврале 2000 г., опасаясь, что его направят на принудительную судебно-психиатрическую экспертизу, в результате которой будет вынесено необъективное решение, Хинштейн А.Е. добровольно лег на обследование в НИИ психиатрии Минздрава РФ. Согласно заключению врачебной комиссии никаких признаков отклонения в психическом здоровье у него не обнаружено.

18 февраля 2000 г. Генеральной прокуратурой России данное уголовное дело было прекращено в соответствии со ст. 5, ч. 2 УПК РСФСР — за отсутствием в действиях Хинштейна состава преступления.

* * *

Через несколько дней после освобождения из тюрьмы меня остановила ГАИ.

«Вы как-то неуверенно ведете машину, — сказал капитан. — Может, употребляли?»

Нет, я не употреблял. Просто в стекло заднего обзора я видел, как за мной идет милицейский экипаж, и внутренняя неуверенность росла с каждой минутой. Вдруг это очередная провокация Рушайло? Вдруг меня снова арестуют, только на этот раз сделают все грамотно — подбросят, например, пару патронов или граммов пять анаши.

Наверное, я трус. Наверное, страх так глубоко въелся в каждого из нас, что превратился уже в особый ген, который передается по наследству и не выводится никакими реформами. Тем более что и реформы, и все прогрессивные преобразования испокон века замешивались в России на страхе (один Петр Первый чего стоит!).

Правда, чем больше времени проходит со дня моего освобождения, тем меньше во мне остается страха, ведь ничто не утомляет так, как страх. А на его место приходят злость и ещё какое-то непонятное мне до конца чувство, когда хочется до боли сжимать кулаки.

С момента моего ареста прошел почти год. Почти год, колеся по Москве, я ловил себя на мысли, что подсознательно, против воли, останавливаю свой взгляд на машинах с эмвэдэшными номерами серии «МР». Я искал ту самую «Волгу» с номером 167, на которой меня приехала брать группа МВД во главе с генералом Давыдовым — замначальника Главного управления уголовного розыска страны. Зачем? Я и сам не знал. Не таранить же мне её, в самом деле.

И нашел. Было это на Новом Арбате. 167-я «Волга» промчалась по резервной полосе, сверкая мигалками, и никто, кроме меня, не обратил на неё внимания.

Странное дело, но я не ощутил ровным счетом ничего: ни страха, ни ненависти. Только подумал о том, что во встрече этой есть какой-то скрытый внутренний смысл, некий знак. Ведь рядом сидел бывший генерал МВД, подавший в отставку сразу после того, как Рушайло стал заместителем министра.

* * *

За девять месяцев я сменил трех следователей — получается, по следователю в каждый квартал. Конечно, все они были разными — и по повадкам, и по возрасту, и даже по росту, ибо один едва доходил мне до подбородка, а другой был длиннее на полголовы. И в то же время всех их объединяло что-то неуловимо общее, делающее похожими друг на друга, как братьев-близнецов; то ли подкупающие своей искренностью улыбки, то ли напускная вежливость, то ли какая-то суетливость.

Когда я спрашивал: «Не стыдно вам творить беззаконие?», они одинаково честно смотрели мне в глаза, с одинаковой убежденностью доказывали, что служат только закону. Правда, долгого взгляда в упор не выдерживали — видимо, ещё по неопытности.

Наверное, вне стен МВД каждый из них был неплохим человеком: любящим мужем, внимательным сыном, заботливым отцом. Каждый из них читал своим детям хорошие книжки, учил добру и справедливости, и дети — я в этом совершенно уверен — гордились своими отцами, которые самоотверженно защищают закон и борются с бандитизмом.

А впрочем, что здесь удивительного? Ведь и во времена НКВД уставшие от многочасовых допросов следователи точно так же возвращались домой и садились за стол. И жены их точно так же вздыхали, глядя, как сгорают на работе мужья, а дети — втихаря — примеряли отцовские фуражки с малиновым околышем, воображая себя героями революции…

Помню, как второму по счету следователю — фамилия его была Гордиенко — подарили при мне роман Пикуля «Честь имею».

«Да-а, — задумчиво протянул следователь Гордиенко. — Понятие офицерской чести совсем деградировало».

От этих слов меня всего передернуло.

«Уж не вам рассуждать об офицерской чести».

Следователь обиделся. Он начал рассказывать, как болеет душой за Россию, признался даже, что на выборах голосовал за «Движение в поддержку армии», потому что уважает Илюхина.

«А Березовского уважаете?» — спросил я.

Конечно, Березовского следователь не уважал. Однако это не помешало ему предъявить мне совершенно абсурдное, идиотское обвинение, а потом, в нарушение всех мыслимых и немыслимых законов, попытаться отправить меня во Владимирскую психиатрическую больницу, когда, больной гриппом, я лежал дома.

«Как же так, — втолковывал я следователю Гордиенко, — в УПК ведь написано четко: принудительный привод возможен лишь в случае, если лицо не явилось на допрос без уважительной причины, но у меня же бюллетень! Вы же знаете, что в болезненном состоянии все процессуальные действия запрещены».

«Вот заодно и полечимся», — отвечал он. Когда же терпение его подошло к концу, он приказал двум оперативникам МВД выводить меня силой. И пулей выскочил из квартиры. Он не хотел смотреть, как заламывают руки.

Логика у него вообще была странной.

«Понимаете, — объяснял Гордиенко, — допустим, я откажусь от вашего дела, встану на дыбы. Для вас все равно ничего не изменится: дело отдадут другому. У меня же начнутся проблемы, к серьезным делам меня уже не допустят, и я не смогу послужить Родине. А вдруг там будет что-то серьезное?!»

Он как будто хотел быть честным в рассрочку, словно жизнь — всего лишь черновик, который можно потом переписать набело. Ему было всего двадцать пять, и его отец-генерал возглавлял российское бюро «Интерпола». (Летом 2001 года генерал Гордиенко был назначен начальником Главного управления уголовного розыска МВД России.)

* * *

Своего первого следователя — капитана Рубашкина — я увидел в изоляторе временного содержания «Хорошево-Мневники».

Уже под вечер дежурный контролер поднял меня с деревянной шконки и завел в комнату свиданий. Капитан Рубашкин, радостно улыбаясь, двинулся мне навстречу, протянул руку. Улыбка была его главной отличительной чертой. Он весь светился, словно не было для него приятней занятия, чем допрос в субботний день.

«Вы хоть понимаете, что творите?» — зло спросил я, ощущая, как проклятый запах немытого тела медленно заполняет тесную комнатку.

«Вы только не волнуйтесь, — широко улыбнулся Рубашкин, — мы во всем разберемся».

«Но я же ни в чем не виноват».

«Разберемся».

Он старательно заполнил протокол допроса. Без каких-либо эмоций написал, что обвиняемый Хинштейн отказывается от показаний в соответствии со статьей 51 Конституции РФ. Так же спокойно отреагировал, когда я вписал в протокол, что считаю возбуждение дела незаконным и инициированным замминистра внутренних дел Рушайло.

Он вообще был на редкость спокойным и выдержанным, этот капитан Рубашкин. Спокойно объявил, что мне предъявляется обвинение. Спокойно сказал, что мерой пресечения избирается подписка о невыезде. Спокойно выпустил на волю, пожелав всего самого доброго.

Только потом, уже на воле, я узнал, что начальник ГУВД Николай Куликов, прилетев из командировки на другой день после моего задержания, приказал немедленно меня освободить. Что замначальника Следственного управления ГУВД полковник Зотов, выполняя волю Рушайло, сделал все, чтобы приказ не был выполнен. Что министр Степашин, которого просто затерроризировал звонками Лужков, распорядился все же выпустить меня из тюрьмы. Что Рушайло в свою очередь запретил делать это раньше, чем будет предъявлено обвинение.

Там же, в камере, мысли мои были заняты совсем другим. Я лежал на деревянной шконке и ждал: ну когда же появятся посланцы Рушайло с интересными предложениями. И — чего уж греха таить — готов был сломаться, пойти на компромисс.

Но они не приехали. Точнее, встречу не разрешил следователь. Следователь понимал: если разговора у нас не получится и я подниму шум, отвечать придется ему.

* * *

Когда-то давно, года три или четыре назад, делая интервью с одним замминистра, арестованным по обвинению во взятке, я спросил его:

«Что вы ощутили, выйдя на свободу?»

«Я понял прелесть многих вещей, которую не понимал раньше, — ответил замминистра. — Я понял, какой это кайф — ходить, куда вздумается, какой кайф — принимать горячую ванну, встречаться с друзьями».

Эти слова показались мне тогда не то чтобы несерьезными — мелкими, что ли. Подумаешь, горячая ванна! Это как болезнь: здоровому человеку, как бы ни хотел сострадать он больному, все равно никогда его не понять. Для этого нужно заболеть самому…

Сейчас, когда я пытаюсь оживить в памяти камерные воспоминания, в голову не лезет ничего путного. Какие-то обрывки, куски. Словно негатив, на котором то проступают, то снова исчезают размытые очертания чего-то забытого.

Помню, как горела под потолком чахлая лампочка. Как через маленькое воздуховодное отверстие в окне, затянутом толстенным, чуть ли не метровым пуленепробиваемым стеклом, разглядывал я стоящую напротив двенадцатиэтажную башню. Представлял, как вот сейчас в этом доме напротив обедают или ужинают люди. Как смотрят телевизор, занимаются любовью, принимают гостей, и им нет никакого дела до меня и моей тюремной судьбы.

Еще помню, как тяжело было без газет и книг — единственный номер «Советского спорта», принесенный сердобольными надзирателями, был выучен мной наизусть, вплоть до футбольной таблицы. Потом, правда, подсаженные ко мне уголовники поделились любовным романом в мягкой обложке («Книжка за любовь», — сказали они).

Помню, как проснулся от крика контролера — на жесткой деревянной шконке, с пиджаком, подложенным под голову. Проснулся и с ужасом понял, что сон, в котором снилось мне что-то хорошее и цветное, улетучился и что нахожусь я в тюремной камере.

Помню вкус баланды — прозрачной, чуть зеленоватой водицы, в которой плавала пара горошин.

Но помню я и другое — как пахла свобода, когда вечером 15 мая я вышел из тюремных ворот. Она пахла распускающейся зеленью, вечерней прохладой, бензином, одеколоном друзей, которые пришли меня забирать, и ещё чем-то неуловимым, знакомым с детства.

Те, кто хоть раз почувствовал этот запах, совершенно по-другому смотрят на мир. Ведь для того чтобы оценить что-то по-настоящему, этого чего-то хоть на какое-то время надо лишиться…

* * *

Конечно, я мог бы выставить себя этаким бесстрашным героем. Написать, что ничего и никого не боялся и не боюсь, что все происходящее давалось мне исключительно легко.

Мог бы, но не хочу. Лучше уж вообще ничего не писать, чем врать… Страх — одно из самых сильных человеческих чувств. Некоторые философы (Ницше, например) утверждали, что страх, в принципе, двигает человечеством и прогрессом. Не знаю, может, и так…

Девять месяцев я жил под дамокловым мечом. Девять месяцев каждый звонок в дверь заставлял меня внутренне вздрагивать — не за мной ли?

Время от времени мне передавали «приветы» от моих героев. Герои рекомендовали не делать лишних движений, иначе… Но было уже поздно. Нельзя останавливаться, если мчишься на мотоцикле по отвесной стене. Затормозишь — погибнешь.

Страх приходит не сразу. Только потом, спустя какое-то время, начинаешь понимать, на грани чего ты балансировал, и тогда тебя охватывает вязкое ощущение ужаса.

Лишь на другой день после того, как меня не смогли увезти на обследование во Владимирскую психбольницу — помешали пулей приехавший адвокат и толпа коллег-журналистов, сгрудившихся на лестничной площадке, — я вдруг осознал, чего избежал. Ведь сейчас, в эту самую минуту, меня могло бы уже не быть. Точнее, я — был бы не я. Один укол — и все. И никакие Рушайло с Березовским меня бы уже не волновали.

А потом на смену страху пришла злость. И злость эта была намного сильнее. Злость сильнее страха, чего бы там ни говорил Ницше…

* * *

…Я был неправ, когда описывал своих следователей. Их всех — таких разных и непохожих — объединяли не улыбки и суетливость, а, главным образом, совсем другое: чувство власти и всесилия. Совершенно обычные, даже заурядные люди, они получили право решать человеческие судьбы. Карать и миловать. Сажать и освобождать. И право это опьяняло их.

Вы никогда не задумывались: почему чем меньше уровень начальника, тем больше значения он придает собственной персоне? Именно потому, что власть дурманит голову почище любой водки.

Я не знаю, о чем думали эти люди, мучились ли внутренним раскаянием, оттого что травят невиновного, травят по приказу сверху, или просто старались не думать об этом, ведь если закрыть глаза — ты ничего не увидишь.

Может быть, они успокаивали себя тем, что от них ничего не зависит. Откажутся они — придут другие. Скорее всего, так и было. И это самое страшное.

Мы все время вспоминаем 37-й год. Поражаемся: как это могло произойти? Именно так.

И именно поэтому один-единственный отступник намного опаснее для любого режима, чем тысяча шпионов и диверсантов, вместе взятых. Взорванные шахты можно восстановить. Взорванное, перевернувшееся сознание не восстановишь никак. Даже страхом…

* * *

Третьего по счету и, слава богу, последнего своего следователя Савинкина я видел всего дважды. Первый раз мы столкнулись в приемной директора НИИ психиатрии, куда мне пришлось лечь, дабы не очутиться в казематах Владимирской психиатрической больницы. Он приезжал проверить: правда ли, что я здесь.

«Убедились?» — спросил я.

Савинкин недовольно кивнул. Он был явно не очень рад нашей встрече, и чем шире улыбался я, тем сильнее хмурился Савинкин.

Через неделю это был уже совсем другой человек. Он примчался под вечер — часов в девять, когда все врачи ушли, и дверь в больничный корпус ему долго не хотели открывать.

«Следственный комитет предлагает вам прекратить дело в связи с переменой обстановки», — сверкая золотым зубом, радостно сообщил он.

«Почему?»

«Какая разница. От вас требуется только формальное согласие. Ну вам же самому все уже надоело…»

Следователь торопился. Его ждали в МВД. Хотя, возможно, ему не терпелось вырваться из гнетущей атмосферы психиатрической больницы. Но я не унимался:

«Так что произошло? С чего такая перемена? Помнится, всего неделю назад ваш начальник генерал Новоселов собирал специальную пресс-конференцию, обещал, что я буду сидеть».

Савинкин отводил глаза: «Произошло и произошло… Не суть важно».

Я-то знал: 15 февраля истекал девятимесячный срок следствия. МВД необходимо было его продлевать, но Генпрокуратура отказывалась — дело приобрело уже политический резонанс. Думаю, свою лепту внес и Путин, которому весь этот скандал перед выборами был не с руки. И конечно, Лужков, который встречался с Путиным и просил вмешаться в очевидный беспредел. У МВД был только один выход: прекратить дело самим — правда, по так называемым нереабилитирующим обстоятельствам. Иначе это сделала бы прокуратура.

Уже потом, много раз прокручивая в памяти тот вечер, я силился понять: правильно ли поступил, согласившись на предложение МВД? Ведь согласие на прекращение дела по этим обстоятельствам означало, что формально я соглашаюсь с тем, что совершил преступление. Конечно, будь я настоящим героем, должен был бы плюнуть следователю в лицо и отказаться от любых компромиссов. Но не сделал этого. Слишком явственно представил я себе, как спадет с плеч вся эта гора. Слишком сильно захотелось мне перестать бояться.

Я подписал. А через три дня Генеральная прокуратура полностью перечеркнула постановление МВД и вынесла свое: прекратить дело за отсутствием состава преступления. Оказывается, я ни в чем не виноват. Жалко только, что на признание этого потребовалось девять месяцев…

* * *

Поначалу я представлял себе, что, когда все закончится, я сяду в высокое кресло и буду по одному вызывать всех своих мучителей. И Рубашкина, и Савинкина, и Гордиенко, и Зотова, и начальника следственной части генерала Новоселова, и всех остальных. Я заранее предвкушал их слезы и раскаяние. Я уже видел, как, сваливая друг на друга, они будут клясться и уверять, что всего лишь выполняли приказы, рассказывать про детей и жен. И от картины этой по всему телу растекалось какое-то сладострастие.

Сегодня мне этого ничего уже не нужно — никакого возмездия. Сегодня все, чего я хочу, — собрать их вместе и просто посмотреть каждому в глаза. Долго-долго. Пристально-пристально. Я хочу прочитать, что написано в их глазах, и убедиться, что страх — самое сильное человеческое чувство.

А с другой стороны, зачем? Я и без этого знаю, что есть вещи намного сильнее страха. И именно потому не жажду отмщения, ведь месть — это тот же страх, просто с обратным знаком…

Недавно из Израиля мне позвонил Мотя.

«Шалом! — прокричал он в трубку. — С тобой все в порядке? Может быть, приедешь к нам, работу мы тебе найдем».

Я хотел сказать ему: «Мотя, я часто вспоминаю тебя и твои слова, и чем становлюсь старше, тем сильнее осознаю их правоту…» Я хотел сказать ему много хороших слов, но… не сказал.

Почему? Сам не знаю. Может, постеснялся. Может, растерялся. Вместо этого я ответил:

«Спасибо, у меня все закончилось. Все нормально».

«Ты уверен?!» — прокричал Мотя.

Уверен? Нет, Мотя, я не уверен. Не уверен. Но разве это что-то меняет?

А на другой день после его звонка я поехал на улицу Генерала Глаголева — к изолятору, в котором сидел. Я хотел найти ту двенадцатиэтажную башню, которую разглядывал через дырочку воздуховода в тюремном окне, но не нашел. Таких башен, построенных по типовым проектам, оказалось вокруг слишком много, и понять, какая из них «моя», можно было, только вновь очутившись в тюремной камере.

Слишком много вещей можно увидеть только из тюремной камеры. Мотя, ты ведь понимаешь, о чем я говорю?

Владимир Борисович Рушайло стал «хозяином» МВД ровно через неделю после моего ареста. 21 мая 1999 года.

Впереди было без малого два года его властвования, два года, которые, я уверен, непременно войдут в историю как время, по своей трагичности и жестокости сопоставимое разве что с 37-м годом.

В 37-м, впрочем, все было намного понятнее. Монополию на репрессии имело только государство. И Ежов, и Вышинский, и Берия свирепствовали не по своей собственной воле. Не за деньги и не за взятки. По приказу партии.

60 лет спустя на смену государственному беспределу пришел беспредел коммерческий. Любой следователь, опер получили право карать и миловать. Возбуждать «липовые» дела и «закрывать» в тюрьму невиновных. Опечатывать склады и изымать всю бухгалтерскую документацию.

Достаточно взять оперативные сводки ЦРУБОПа, чтобы все стало понятно: у 90 процентов задержанных найдено 0,29 грамма героина…

Уже не требовалось ни разнарядки свыше, ни директив ЦК. Увесистая пачка долларов решала любую проблему.

И так — по всей стране…

Это были годы абсолютного торжества безвластия, когда людей увольняли из органов лишь за одно неосторожное слово, за отказ выполнять «заказы». Пачками вылетали на улицу профессионалы, честные, принципиальные. Их места занимали другие — управляемые, послушные, меряющие все на деньги.

И во главе этой пирамиды стояли руководители МВД. Те, кто завершил процесс криминализации милиции. Те, кто превратил правоохранительный орган в огромную коррупционную проказу…

Иногда я вспоминаю это жуткое время. Мы жили тогда в каком-то забытьи. Казалось, ничего никогда уже не изменится. Эти люди, коммерсанты в милицейских погонах, вечны. И когда весной 2001-го объявили, что Рушайло снят с поста министра, поначалу в это даже не поверилось. Если чего-то очень долго ждешь, все чувства обязательно притупляются.

А потом из страны сбежал генерал Орлов…

Эту фамилию я впервые услышал вскоре после своего освобождения. Услышал, чтобы запомнить навсегда.

Уже позже я узнал, что именно Орлов был инициатором и организатором моего ареста — в отместку за мои антирушайловские выступления. Что, пока я сидел за решеткой, его помощник, некто Кушнарь (сейчас он служит в Совете безопасности), специально ездил в ИВС, чтобы поглядеть на меня, лежащего на шконке, и Орлов тогда радостно изрек: «Как приятно видеть этого жида сквозь глазок тюремной камеры».

Узнал и многое другое. О преступлениях. О взятках. О безграничной власти, которой пользовался в МВД этот человек.

Больше двух лет продолжалось мое расследование. Я встречался с сотнями людей — бывшими и действующими сотрудниками МВД. Перелопачивал тонны документов.

Это было небезопасное занятие. Время от времени мне передавали «приветы» от моих героев. Один раз попытались вновь посадить за решетку.

Мои телефоны прослушивались (сегодня я даже знаю, кто это делал и как оформлял). Людей, уличенных в дружбе со мной, увольняли из милиции. У охранной фирмы, которая обеспечивала мою безопасность, едва не отобрали лицензию (им было сказано четко: откажитесь от Хинштейна, и мы вас больше не тронем).

Боялся ли я? Конечно, боялся. Но я просто не мог остановиться, опять же потому, что нельзя бросить руль, когда мчишься на мотоцикле по отвесной стене. И если жизнь Кощея Бессмертного таилась в иголке, спрятанной в яйце, то моя безопасность заключалась в материалах, которые я собрал.

И я был уверен, что рано или поздно они все равно обязательно увидят свет…