ТАМ, ВЫСОКО В ГОРАХ

ТАМ, ВЫСОКО В ГОРАХ

Если голоден враг твой, накорми его хлебом; если он жаждет, напой его водою: ибо, делая сие, ты собираешь горящие угли на голову его...

Книга притчей Соломоновых, 25-21

1

Все, все было хорошо, прекрасно, даже великолепно — и горы в подтаявших за лето снежных шапках, и разбросанные по склонам заросли рыжего зверобоя и лиловой душицы, и лохматые, усыпанные кроваво-красными ягодами кусты шиповника, и стелющийся над разогретой солнцем землей пьяноватый аромат яблочной падалицы вперемешку с запахом сухих, увядающих трав, — да, все было бы прекрасно, если бы не камень, застрявший, судя по рентгеновскому снимку, где-то в нижней трети мочеточника, и не жесточайший приступ, который привел Якова Теля в больницу, открытую недавно, в соответствии с рекомендациями современной медицины, не среди городской суеты, а в горах, и если бы, в дополнение ко всему, не совершенно неожиданная встреча здесь, в больнице, с человеком, которого Яков презирал, мало того — всей душой ненавидел. Это был Евгений Парамонов («Евг. Парамонов», как подписывал он свои опусы), зам. главного редактора городской «Вечёрки»...

— Ба-ба-ба! Знакомые все лица!.. — пророкотал над ухом у Якова раскатистый баритон, когда пару дней спустя после прихода в больницу Яков, осваивая общий для всех ритуал, стоял утром в туалете над писсуаром с полулитровой баночкой в руке. Писсуаров было штук пять или шесть, и над каждым стояли больные с такими же баночками, томясь надеждой увидеть, как о стеклянное донце звякнет камешек или хотя бы высеется песок.

Если бы голос принадлежал кому-то другому, Яков наверняка бы тоже вздрогнул — до того был он громок, прямо-таки оглушителен, этот сочный, словно играющий своей мощью баритон. Однако принадлежал он именно Евгению Парамонову, Якову не надо было даже оборачиваться, он и без того представлял себе рослую, мускулистую, спортивного вида парамоновскую фигуру (говорили, Парамонов был постоянным партнером по теннису — то ли первого, то ли второго секретаря обкома), его узкое, как бы сдавленное с боков лицо, светлую, свисающую на лоб челку и наглые водянисто-голубые глаза, смотревшие на Якова с неизменной усмешкой.

— Вот не ведал, не гадал!.. Яков Тель!.. Какими судьбами?..

— Да теми же, видно, самыми, — буркнул Яков, притворяясь, что сосредоточенно изучает содержимое баночки.

— И что же у вас такое?..

— Камень... В нижней, трети мочеточника...

— Скажи, какое сходство!.. И у меня камень, и тоже в нижней трети!.. Сидит, подлец, и выходить не желает...

Яков хотел ядовито заметить, что этим, пожалуй, сходство между ними и ограничивается, но, впервые подняв на Парамонова взгляд, увидел перед — а скорее даже над собой (Парамонов был выше его на целую голову) отечные мешки под глазами, набрякшие веки, серую кожу с каким-то мертвым, сизым отливом на запавших щеках — и промолчал.

Весь день он избегал встречи с Парамоновым, даже в столовую отправился перед самым ее закрытием и ел все холодное — суп с ледышками жира и слипшуюся в комок вермишель. В свободное же от процедур время он тайком от больничного персонала сбегал за пределы отведенной для прогулок территории и взбирался по крутому склону горы на одну из садовых террас, поднимавшихся вверх широкими уступами.

Вокруг валялись подгнившие, изъеденные муравьями яблоки, деревья гнулись до земли под тяжестью налитого, румяного апорта. В траве трещали невидимые кузнечики. Внизу плавно кружили сороки, веером распластав крылья и хвосты в нарядных белых разводах. Еще ниже, у подножья гор, в сиреневой дымке виднелся город — громадное, уходящее к горизонту скопище кварталов, площадей, высотных зданий, похожих отсюда не то на спичечные коробки, не то на карандашные огрызки, повернутые кверху тупым концом.

Здесь было хорошо сидеть, блаженно млея на ласковом осеннем солнышке, со свежим номером принесенного женой журнала, который так и оставался лежать у него на коленях не раскрытым. Но в этот день, забравшись сюда, Яков не испытывал и подобия покоя, даже в больнице, в горах, казалось ему, до него дотянулась год за годом терзавшая его рука...

2

Ночью ему не спалось. Он лежал с открытыми глазами, слушая похрапывание трех своих сопалатников, и хотя через приотворенное окно в палату струился прохладный, стекающий с гор воздух, ему казалось, темнота пышет в лицо ему жаром, подушка и простыня обжигают, будто по ним только что прошлись раскаленным утюгом.

Ему вспоминались рецензии, статьи, порой и фельетоны, появлявшиеся всякий раз, когда в издательстве выходила его новая книга или в журналах публиковались его новый рассказ или повесть, под рецензиями стояла подпись «Евг. Парамонов», чаще «Иванов», «Николаев», что-нибудь в этом роде, одинаково бесцветное, массовидное, но по всему бывало ясно, что это псевдоним одного и того же лица — все тот же развязный, ухмыляющийся стиль, тот же набор обвинений: «очерняет действительность», «издевается над тем, .что свято для каждого»... Случалось и кое-что более откровенное, вроде: «так может писать только человек, которому не дорога история России, ее великое прошлое и светлое будущее...»

Надо сказать, Яков никогда не числил себя среди больших литераторов, таких, как Юрий Трифонов или Андрей Битов, но старался не дешевить, не писать ничего против своей совести, особо крамольные мысли упрятывал в подтекст, иной раз так глубоко, что мало кто мог их там углядеть, кроме Парамонова, который обладал особым нюхом на все такое, зачастую он даже кое-что домысливал и преувеличивал, почему произведения Якова становились значительнее, чем были на самом деле, и Якову, с одной стороны, это даже импонировало, с другой же — после такой рецензии он моментально вылетал из плана издательства, его переставали печатать, он по два-три года жил на зарплату жены и скудные гонорары за переводы, внутренние рецензии и т. д.

И вот теперь Парамонов лежал в соседней палате, с таким же, как у Якова, камнем, к тому же и застрявшем в нижней трети мочеточника... Что это — случайное совпадение?.. Перст судьбы?.. Или он попал сюда вместо положенной ему ведомственной больницы из-за репутации, которую имеет заведующий их нефро-урологическим отделением?.. Говорят, доктор Фрадкин делает чудеса... 

3

Парамонов, Парамонов, Парамонов... Сердце стучало, Якова кидало то в жар, то в холод, проснулись боли в пояснице, проклятые опоясывающие боли, с которыми его и доставили сюда. Надо было вызвать сестру, чтобы сделать укол, или принять таблетку баралгина, новейшего индийского средства, с трудом раздобытого его друзьями, или хотя бы запить кипятком грелку. Но для этого требовалось, рискуя перебудить всю палату, зажечь свет, набрать воды в чайник, сунуть в него кипятильник... Он лежал, ощущая во рту металлический привкус, ломоту во всем теле и медленно разгорающийся огонь, который, знал он, вскоре охватит всю поясницу, вопьется в затылок...

Однако ему, возможно, удалось бы подавить боль и заснуть, если бы не стон, пробившийся сквозь тонкую стенку. Яков прислушался. Стон повторился. Парамонов... — сообразил он. И не испытал никакого сочувствия. Напротив, сладкое злорадство захлестнуло его. — Так тебе, гаду, и надо, — подумал он мстительно. — Не все же других тебе мучить, сам помучайся...

Стон за стеной раздался опять, уже громче, протяжней. Якову вспомнилась последняя статья Парамонова, после которой ему, как по команде, вернули рассказ из журнала, очерк с радио, передачу на телевидении отложили на неопределенный срок...

Тяжелые вздохи за стеной повторились, вздохи, похожие на стоны, стоны, похожие на жалобу... Конечно, Яков мог не вставать, в конце концов есть дежурный врач, дежурная сестра... Но подождал-подождал и все-таки поднялся.

В соседней палате на двоих, но с пустующей второй койкой, он увидел Парамонова. Тот лежал на кровати пластом, вытянувшись и раскинув руки, в позе Иисуса Христа, распятого на кресте. Голова его вдавилась в подушку, на лицо с закушенной губой, с заведенными в подлобье глазами падала густая тень, в контраст с ярким светом от настольной лампы, стоявшей на тумбочке в изголовье.

— Что, приступ? — растерянно спросил Яков, хотя мог бы и не спрашивать.

Парамонов уставился на него мертвым взглядом.

— Худо мне, Яша, — отчетливо, как на чужом языке, проговорил он, облизнув пересохшие губы. — Ой, худо...

Яков дал ему напиться и отправился разыскивать — врача, сестру, кого-нибудь. В ординаторской было пусто. Яков с досадой подумал, что врача придется искать, бегать с этажа на этаж... Но он-то, Яков, здесь причем?.. «Ой, худо мне, Яша...» — вспомнилось ему. Вот значит как — «Яша...» Ну и ну...

Нацелившись было бежать по этажам, он вспомнил о баралгине, который берег для себя... Парамонов, ни о чем не спрашивая, бросил в рот принесенную Яковом таблетку, одну из пяти у него имевшихся, и откинулся, рухнул на подушку. Все его сильное тело с упертыми в спинку кровати длинными ногами содрогалось от боли.

Яков нашел дежурного на верхнем этаже, здесь что-то случилось, он увидел сквозь толпу людей в белых халатах бледное, без кровинки, женское лицо, кислородный баллон, перевитую гибкими трубками металлическую стойку... Врач сказал, что придет, когда освободится, и вообще не придал сбивчивым объяснениям Якова особенного значения. Тем не менее в палату к Парамонову Яков вернулся с сестрой, славной такой, кукольного вида сестричкой, вероятно, только-только из медучилища, розовые пальчики ее дрожали, пока она возилась со шприцем, надевала иглу, выдавливала воздух... И тут Якова осенило:

— Послушайте, Женя, — сказал он обрадовано, — это идет камень! Идет, протискивается через узенький сосуд, надо ему помочь! Видно, вы новичок в этом деле, а я, к несчастью, все это знаю!..

Вдвоем с сестричкой они кое-как дотащили Парамонова до ванной комнаты, потом Яков сестричку прогнал, помог Парамонову раздеться, усадил его в горячую ванну, принес и заставил выпить чуть не пригоршню желтеньких таблеток ношпы. И когда стоял над ванной, в которой Парамонов помещался лишь согнув ноги в коленях, поймал себя на том, что чувствует едва ли не такое же облегчение, что и Парамонов, лежащий в ней с помягчевшим, разгладившимся лицом.

Явился врач, молодой, с бреттерскими усиками и золотым кольцом на пальце, одобрил действия Якова, пощупал пульс — тут же, пока Парамонов сидел в ванне, и ушел. Вскоре они вернулись в палату. Парамонов повеселел, поправил одеяло, взбил смятую в ком подушку, а когда в дверь заглянула сестричка проверить, все ли в порядке, сморозил что-то в том смысле, что если ей захочется отдохнуть, вторая кровать свободна...

— А ничего девочка, верно?.. — подмигнул он Якову, когда дверь сердито захлопнулась, и усмехнулся. — Конфетка!.. —

Усмешка вышла слабенькой, смешок, прозвучавший за нею, получился жиденьким, но их было не сравнить с теми утробными стонами, которые слышались тут час-полтора назад.

Яков присел на табурет, как и все в палате выкрашенный белой краской, и принялся объяснять то, к чему пришел на собственном опыте: камень может выйти, а может и не выйти, но продвинуться к выходу, что тоже важно, вообще же имеется много различных способов, например, травы... Он рассказывал о целебном действии ромашки, спорыша, зверобоя, мяты перечной, барбарисового корня, пока не обнаружил, что Парамонов, бывший его заклятым врагом, заснул и даже похрапывает во сне. Только тогда Яков поднялся и вышел, осторожно притворив за собой дверь. 

4

На другой день обоих смотрел доктор Фрадкин, маленький, смуглый, стремительный, он и по коридору не шел, а летел, полы его халата распахивались от стены до стены, как крылья. И глаза у него были горячие, карие, взгляд — энергичный, бодрящий, хотя в то же время какой-то виноватый: разговаривая с больными, он словно извинялся за несовершенство медицины и собственное неумение добиться быстрых и радикальных результатов.

— Старайтесь, — сказал он Якову. — Бегайте, прыгайте, скачите на одной ножке... Делайте все, лишь бы вытряхнуть из себя камень...

— А если не поможет?..

— Поможет, должно помочь... А нет — попробуем достать его петлей, чтоб не доводить дело до операции...

Яков знал, что это за штука — «петля», и все, что знал, выложил Парамонову, который подсел во время обеда к его столу — сообщить, что камень, как показал контрольный, снимок, пока не сдвинулся ни на миллиметр. Он был мрачен, угрюм и становился все мрачней и угрюмей, пока Яков описывал связанную с петлей процедуру.

— Бр-р-р... — передернул он плечами. — А на Западе, говорят, есть препараты — запросто камни растворяют...

— Так то на Западе... — Якову хотелось поддеть Парамонова, сказать, что гнилой Запад нам не пример (излюбленный пассаж, повторяющийся чуть ли не в каждой парамоновской статье), но он сдержался.

— Ну и бог с ним, с Западом, — сказал он. — А мы давайте бегать... Завтра же и начнем...

— Да, да, — согласился Парамонов, — и прямо с утра!.. — В тусклом его взгляде засветилась надежда.

На следующий день утро было чудесное — воздух так и вибрировал от птичьего щебета, горные вершины наливались румянцем, сизые от ночной росы травы никли к земле... Они бежали по лесной дорожке — впереди ровным спортивным шагом, с прижатыми к бокам локтями бежал Парамонов, за ним, немного приотстав, пыхтел полноватый Яков, опустив лобастую голову, похожий на упрямого, устремленного вперед бычка... Потные, усталые, но довольные тем, что приступили к активным действиям, возвратились они к себе в отделение и потом, прихватив у себя в палатах баночки, стояли рядом, напряженно следя, не булькнет ли выскочивший наружу камень, боясь упустить заветный этот момент... 

5

— С кем это ты только что сидел на лавочке? — спросила Соня, жена Якова, когда дня три-четыре спустя отыскала его вечером в больничном скверике и он, увидев ее издали, торопливо устремился к ней навстречу. — Поразительно похож на Парамонова...

— Так это и есть Парамонов, — сказал Яков.

— Ну и глупо, — сказала Соня. — Глупо и не остроумно. — Она не любила, чтобы над ней подтрунивали. В отличие от Якова, Соня была суховатого сложения, худенькая, с резким, отрывистым голосом и строгим, не склонным к легкомысленным шуткам лицом школьной учительницы, что и не удивительно, поскольку она и в самом деле была школьной учительницей русского языка и литературы, а к Якову все годы замужества относилась как к способному, но выкидывающему неожиданные коленца ученику, за которым необходим постоянно глаз да глаз.

— Глупо-то глупо, — сказал Яков, — а только это и взаправду Евгений Парамонов.

— Тот самый?.. — Соня поставила на скамейку сумку с принесенной Якову домашней снедью и опустилась рядом.

— Да, — сказал Яков, пожевав пухлыми губами. — У него тоже камень и, представь, тоже в нижней трети мочеточника... Мы с ним теперь по утрам вместе бегаем, делаем зарядку...

Соня, казалось, и слушала, и не слышала его объяснений.

— И ты... — проговорила она тихо, — ты можешь... С ним... После всего...

— Да, могу, — сказал Яков. — Как бы тебе объяснить... Здесь все мы, как братья... Товарищи по несчастью... — Он вздохнул, присел около жены и примиряюще погладил ее по колену. Соня молчала. — Ты принесла кутикулы?

Это было еще одно средство против камней: пленки, выстилающие куриный желудочек, сушились, толклись в порошок, его принимали трижды в день по столовой ложке перед едой. Сведущие люди гарантировали (как, впрочем, и во всех других случаях) отличные результаты.

— Маловато, — вздохнул Яков, повертев бумажный кулек.

— Тут всего ложек десять, не больше.

— Пока хватит, — сказала Соня. И вдруг зажглась: — Может, ты еще и этого своего нового дружка угощать станешь?..

— Соня, — мягко укорил ее Яков, — в тебе клокочет наша еврейская непримиримость. Нельзя так. Ты бы видела, какой у него был приступ...

— Я нехорошая, — сказала Соня, — я, скверная, злая... Только знал бы ты, сколько я по разным столовкам бегала, чуть не на коленях эти кутикулы вымаливала, даже на птицефабрику ездила...

Она вдруг заплакала, что с ней случалось крайне редко.

— Братья... Это надо же!.. — говорила она, не стирая слез, проложивших две дорожки на ее запыленных щеках — часть пути она ехала в маленьком автобусе-коробочке, часть шла пешком, уступая дорогу вздымавшим пыльные шлейфы машинам. — Дрянь... Гадина... Подлый антисемит... Или ты что, забыл, что он о тебе писал?..

— Я ничего не забыл, — сказал Яков. Он достал из кармана платок, послюнил кончик и стер следы слез с ее лица. — Но знаешь, страдание очищает... Это не я, это, Достоевский... Уж ему-то ты можешь верить...

— А я не люблю твоего Достоевского, — сказала Соня. — Он как был антисемит, так и остался, и не очень-то его каторга очистила...

— Ну, вот,— поморщился Яков, — для тебя весь мир делится на семитов и антисемитов... Нужно быть шире...

— Господи, — сказала Соня, — и как я за тебя, дурака такого, замуж вышла?.. — Она вынула из хозяйственной сумки блинчики, аккуратно уложенные между двух глубоких тарелок и политые сверху сметаной. — Ешь, — сказала она. — Ешь при мне... — И вручила Якову завернутые в салфетку вилку и нож.

— Ты ошибаешься, — сказал Яков, поставив тарелку на колени и принимаясь за блинчики. — Я не дурак, я гуманист... И вообще — надо верить в человека...

— Это смотря в какого, — возразила Соня. — А кто ты есть, я уже сказала. Не понимаю только, почему тебя читатели за умного держат. — И она подала Якову пачку перетянутых резиночкой писем, присланных в ответ на его последний роман.

Яков спрятал письма в просторный пижамный карман, чтобы прочесть их после не спеша, в уединении. В том же кармане лежал пакетик с кутикулами, которые они с Парамоновым в тот же вечер пустили в ход. 

6

Со стороны могло показаться странным и даже невероятным то, что теперь они, недавние враги, жили, как говорится, душа в душу. По утрам, покончив с зарядкой и пробежкой, они вместе готовили травяные настои, процеживали через марлю отвары и пили их строго по часам. Всем этим удобно было заниматься в палате Парамонова, он по-прежнему жил один, к нему никого не подселяли. После его звонка на птицефабрику их бесперебойно снабжали кутикулами, а помимо того и яичной скорлупой, по мнению многих, также обладающей превосходными целебный качествами. Завершив предписанные доктором Фрадкиным лечебные процедуры, они отправлялись в горы — за тысячелистником и цикорием, растущими в ложбинах, за можжевельником, который располагался выше, там, где лес обрывался и начинались изумрудно-бархатные альпийские луга, — за недолгое время оба стали специалистами в этом деле, руководствуясь травяными справочниками и советами лежавших в отделении таких же, как они, бедолаг. Прогуливаясь по горам, оба не касались рискованных тем, рассуждали преимущественно об НЛО, телепатии и филиппинской медицине. Случалось, они останавливались и смотрели вниз, на раскинувшийся вдоль горных подножий город, напоминающий издали россыпь серого, непромытого риса. Но чаще города не было видно — тяжелая мутная пелена скрывала его, то непроницаемо-пепельная, то грязно-фиолетовая, то зловеще-коричневого цвета, и Якову представлялось чудовищным, что там, в этом ядовитом смоге живут люди, дышат этим отравленным воздухом, что и они сами прожили там всю жизнь, вдыхая этот воздух и не замечая этого... 

7

Но все их усилия ни к чему не привели. Подобно старателям, выискивающим в драге крупинки золота, оба по утрам разглядывали свои баночки, но ничего похожего на камни или песок там не обнаруживалось. Между тем срок, обозначенный доктором Фрадкиным, истекал.

— Слушай, Яков, — сказал Парамонов однажды, они как-то незаметно уже перешли на «ты», — довольно с нас этих травок-муравок, пора менять методику... Вдарим по-нашенски!..

— Это как же?..

— А так... — Парамонов привел Якова к себе, распахнул тумбочку и достал из нее бутылку коньяка «Наполеон» — черную, пузатую, с золотой наклейкой.

— Видел?.. — Парамонов ухватил бутылку за горлышко и подержал ее у Якова под носом — донышком вверх, как гранату.

— Ребята из редакции приволокли, говорят — это тебе и сосудорасширяющее, и мочегонное, и камнедробящее... Так что сегодня вечером, имей в виду, будем лечиться... Ты не против?

— Что же, — сказал Яков, подумав, — надо попробовать.

На ужин решили не ходить, вернее, сходить-то в столовую сходили, но есть там не стали, тарелки с котлеткой и капустным гарниром принесли с собой, для закуски, нарезали ломтиками яблок, груш, подобранных по соседству, в совхозном саду, — стол вышел роскошный, достойный императора французов.

— Парижский разлив, — сказал Парамонов, бережно свинчивая с коньячного горлышка металлическую крышку. — Говорят, на Елисейских Полях покупали... Ну, с богом!

Выпили по первой, то есть по трети чайного граненого стакана, другой посуды, более подходящей для такого пиршества, не нашлось. Парамонов, дегустируя, почмокал губами, закатил глаза под самые белобрысые брови. Яков, хоть и не был большим ценителем по этой части, и то завороженно понюхал пустой стакан, вдохнул задержавшийся между стенок аромат.

Выпили по второму разу, потом по третьему, заедая вперемешку яблоками и тушеной капустой, дверь была заперта на задвижку, из «спидолы», принесенной Яковом, лились нежномечтательные звуки оркестра Поля Мориа (надо же — такое совпадение!..), в открытое окно веяло свежим ветерком, небо было усыпано звездами, словно затянуто искристым, клубящимся туманом.

— Кайф, — сказал Парамонов, опрокидывая новую порцию.

— А, Яков?.. — Он взял с газетки, разостланной на столике, ломтик яблока, кинул в рот, пожевал. И, неожиданно насупясь, уставился на Якова долгим, протяжным взглядом.

— Слушай, Яков, — сказал он, — за что ты меня не любишь?..

— С чего ты взял?.. — сказал Яков, заметив, что Парамонов пьянеет прямо на глазах. — За что мне тебя не любить?..

— Нет, — сказал Парамонов и погрозил ему пальцем, — ты меня не любишь... А я тебя люблю!.. Не веришь?..

— Верю, верю, — вздохнул Яков. — Это всем известно, как ты меня любишь...

— Да!.. — сказал Парамонов. — Люблю!.. Хочешь знать, за что?.. За то, что ты на сердце долго зла не держишь, это раз, и еще за то, что ты не как иные-прочие из вашего брата, которым охота, как той рыбке, и муху съесть, и на уду не сесть!.. Понял?.. Давай еще примем...

Парамонов стал разливать коньяк. Рука у него подрагивала, несколько капель выплеснулось из горлышка и упало на стол.

— Давай я, — сказал Яков и потянулся к бутылке.

— Я сам, — сказал Парамонов и поставил бутылку на прежнее место. — Поехали...

Они выпили.

— Между прочим, — сказал Яков, — ты кого имеешь в виду?.. Каких «иных-прочих»?.. Уточни...

— Ну-ну, — сказал, усмехнувшись, Парамонов и громко поскреб у себя под мышкой, — уже и обиделся... С чего это все вы такие обидчивые?.. Пошутить нельзя...

— Пошутить можно, — сказал Яков. — Только шутки шуткам рознь...

— Ну-ну, — сказал Парамонов, — больше не буду... — Но в глазах у него зажегся злой огонек. — Слушай, — сказал он, кивнув на транзистор, — ты бы приглушил свою тарахтелку.

— Это Поль Мориа, — сказал Яков.

— Ну и хрен с ним, с твоим Полем Мориа, — сказал Парамонов с напором. — Подумаешь!.. В гробу я его видел, этого Поля Мориа!.. В гробу и в белых тапочках!..

Он разлил по стаканам остатки коньяка, сунул под стол пустую бутылку и вынул из тумбочки бутылку «Столичной».

— Будем лечиться!.. — подмигнул он Якову.

Они чокнулись, выпили.

Яков не любил пьяных компаний — мало того, что его самого хмель брал плохо, ему обычно доводилось выслушивать пьяные исповеди и потом развозить не вяжущих лыка друзей по домам... Последнее впрочем на этот раз ему не грозило.

— Ты мне ответь, Яков, только честно, — сказал Парамонов, расставив острые локти и навалясь грудью на стол, — с чего это вас всегда на всяких Полей Мориа тянет?.. Вам что, своих мало?.. Ну там Чайковский или Мусоргский... Или Хачатурян, «Танец с саблями»...

— Ну, я пойду, — сказал Яков, поднимаясь.

— Нет, ты постой... — Парамонов схватил его за руку, стиснул запястье. — Ты объясни: что вы за народ за такой?.. За что ни возьмись — и то вам не так, и это не этак... И все ходите, гундите, ноете, от всего нос воротите... Да еще и других подстрекаете, настраиваете!.. И потому здесь все вам не дорого, что — чужое, не свое!.. Ну, не нравится, так и убирайтесь в свой Израиль!.. Скатертью дорожка!..

Глаза его, и без того светлые, побелели от ярости, сделались, как жесть. Яков напрягся и вырвал руку из впившихся в нее костистых пальцев. Это отчасти протрезвило Парамонова.

— Извини, если что не так... — пробормотал он, взъерошив на макушке рыжие волосы. — Я не про тебя, вот те крест... Да я за тебя, если хочешь знать, и тысячи русских не возьму!.. Чудак ты... Давай выпьем!.. — Парамонов с размаху шлепнул по донышку «Столичной», вышиб пробку, водка струей плеснула в потолок. — За дружбу... На брудершафт!..

— Не стану я с тобой пить, — сказал Яков.

Он шагнул к двери. Парамонов, едва не опрокинув стол, метнулся наперерез, уперся в дверь спиной:

— Не пущу!..

— Не пустишь?..

— Не пущу!.. — Он тяжело, жарко дышал Якову в лицо. — Хочешь — на колени стану?..

Пожалуй, он и вправду с отчаяния готов был грохнуться на колени.

Яков, содрогаясь от злости — в первую очередь на самого себя — отступил на шаг, опустился на табурет.

— Слушай, Яша, — сказал Парамонов, когда они выпили (не на брудершафт, разумеется, этого еще не хватало, да Парамонов и сам тут же забыл о своем предложении), — слушай, иди ко мне в газету. — Он взял со стола яблоко, надкусил, захрустел сочным бочком. — Ставку тебе сделаю поприличней, к тому же — гонорар, командировки... Я ведь знаю, как ты перебиваешься, все знаю... А тут... — Он дружески хлопнул Якова по плечу. — Квартиру тебе выбьем, какую положено, это лично я гарантирую, не все тебе по окраинам мыкаться... Будешь жить, как человек!.. А романы?.. Шишек за них наполучаешь, а сыт не будешь...

— Мне хватает, — бормотнул Яков.

Возражать ему не хотелось, да и Парамонов, казалось, тут же забыл, о чем говорил.

— И потом — ты возьми в толк: русскому-то человеку некуда податься! Ну — не-ку-да!.. Хоть музыку бери, хоть там театр, литературу, науку — сплошь евреи, куда ни кинь!.. Стоит одному куда-то пролезть, закрепиться, тут как тут второй, за ним третий... Думаешь, русским людям не обидно?.. Ведь в своей стране вроде живут, своими руками хлеб добывают, а что выходит?.. А выходит: как уголек рубать или землю пахать, так русский, а как хлебушек с маслом кушать, так еврей!.. А медицина?.. Ты медицину возьми — одни евреи, Абрамовичи-Рабиновичи, вот и здесь — опять доктор Фрадкин!.. А где, спрошу я тебя, Иванов с Петровым?.. Вот то-то, Яша: русский народ — он добрый, но только на шею ему не садись!.. Не-ет!..

Парамонов ударил по столу кулаком, Жиденькая, смастеренная из фанеры столешница громыхнула в ответ, подпрыгнули, звякнули стаканы с тарелками, огрызки яблок и груш, раскиданные по столу, соскочили на пол. Парамонов, матерясь, нагнулся, ловя рукой непослушную бутылку, которая, свалясь со стола, покатилась под койку, водка, булькая, бежала из ее горлышка... Что же ты, сукин сын, тянешь меня в свою газету?.. — металось в голове у Якова. — И кто тебя тянул к доктору Фрадкину?.. Но сейчас было не до того. Яков, уронив табуретку впопыхах, опустился на четвереньки, помогая Парамонову овладеть бутылкой... В этот момент в дверь забарабанили, да так, что задергалась, затрепетала хиленькая железная задвижка. Яков выбрался из-под койки, поднялся с колен, отворил дверь.

— Это вы что это в больнице да кабак такой развели?.. — грозно ахнула пожилая санитарка с ведром в одной руке и шваброй в другой, озирая кавардак, царящий в палате. — Это где вы это находитесь?.. Кто разрешил?..

За ее спиной виднелась та самая кукольная сестричка (теперь Яков знал, звали ее Виолетта), наверное, не решавшаяся действовать на собственный страх и риск.

— А мы камни гоним, — объяснил Парамонов, ничуть не смущаясь. — Нам доктор Фрадкин велел. — Торопливо набросив на плечи пижамную куртку (оба, разгорячась от выпитого, давно сидели в майках), он с невинным видом пытался укрыть в ее складках злополучную бутылку.

— Вот именно, — подтвердил Яков, от стыда с ног до головы покрываясь жаркой испариной. — Доктор Фрадкин рекомендовал... Любым способом...

— Ишь, «любым способом»!.. — подхватила санитарка негодующе. — Им, значит, из уважения отдельную палату выделили, а они свиничают!..

Сестричка строго поджала румяные губки и пообещала обо всем доложить дежурному врачу. 

8

На другой день утро выдалось мглистое, пасмурное. Горные вершины, обычно сиявшие сахарной белизной, затянуло сизыми тучами, временами накрапывал дождь. Воздух в лесу, пропитанный хвойным духом, был сырым, загустевшим. Якову бежалось тяжело, пот катил с него градом. После затеянного накануне «лечения» (оказавшегося, кстати, безрезультатным) в голове стоял туман, виски ломило, сердце прыгало, как подвешенное на шелковинке, готовой вот-вот оборваться. Но Яков продолжал бежать, словно наказывая себя за вчерашнее. При одной мысли о давешней пьянке Якова охватывала тошнота, особенно когда ему вспоминался разговор с Парамоновым. Он и дорожку в лесу специально выбрал такую, чтобы не встречаться с ним...

Однако, как вскоре понял Яков, его выбор не был удачен. Он услышал позади, на некотором расстоянии от себя, топот, сопение, характерное харканье — у Парамонова была привычка на бегу сплевывать слюну... Яков, не оборачиваясь, прибавил шагу. Парамонов его окликнул. Яков побежал еще быстрее. Парамонов окликнул его опять. Обычно бегал он много легче Якова, широко раскидывая ноги, длинные, как ходули, но теперь, с похмелья, бежал с трудом. «Яков, — хрипел он, — погоди!.. Да погоди же, черт побери!.. Ты что, не слышишь?..» Яков отлично слышал — и сиплый, надсадный баритон Парамонова, и хрустенье веток, сучков и шишек под его ногами, но не сбавлял скорости. Наоборот, чем дальше, тем злее он становился, злость придавала ему сил... Тем не менее, когда дорожка, вынырнув из лесной чащи, вильнула вбок и стала подниматься в гору, он уже сам еле плелся, хотя не уступал, не останавливался. Доносившиеся до него просительные, молящие возгласы Парамонова доставляли ему искупающее все муки мстительное наслаждение...

Взобравшись на горку, дорожка снова свернула в лес. Только здесь, на краю опушки, Яков опустился на бревно от спиленной лесниками ели. Через несколько минут из-под горы показалась долговязая фигура Парамонова. Он шел покачиваясь, глаза у него были мутные, затравленные.

— Ну, ты и силен, бродяга, — сказал он, усаживаясь рядом с Яковом. — Ты что, в олимпийскую сборную готовишься?.. Замаял вконец...

Яков молчал.

— Так что у тебя?.. Какой улов?.. — спросил Парамонов.

Яков, не поворачивая головы, пожал плечами.

— Да-а... — вздохнул Парамонов. — Столько всякого-разного выжрали, а все без толку... Выходит, одно нам только и осталось — петля...

Яков не отозвался на шутку.

В лесу было тихо, как всегда бывает перед грозой или большим дождем. Ни пения птиц, ни шелеста листьев, ни легких, летучих вздохов сосен, колеблемых утренним ветерком... Застывший, недвижимый воздух — и в нем одинокое постукивание дятла...

Парамонов ковырнул и растер ногой гнездо взошедших за ночь поганок.

— Ты что, обиделся?.. — спросил он, толкнувшись плечом в плечо молчащего Якова. — Брось... Под пьяную лавочку чего не нагородишь... — Он подтолкнул Якова еще раз, но плечо Якова, с виду мясистое, пухлое, было, как железо.

— Ты думаешь, мне, русскому человеку, не обидно бывает, когда нас, как попало шпыняют — и такие-то мы, и сякие, и дикари, и пьянчуги, и лентяи... Так ведь не то обидно, что шпыняют, а то, что все это — правда!.. — Парамонов пошарил рукой в траве, вытянул стебелек: пожевал кончик — белесую трубочку. — Сам посуди: какой же это народ, если за тысячу лет приличных дорог не проложил, в командировку поедешь — непременно в грязи увязнешь, жди, пока трактором выдернут!.. Да что дороги — камешки, с пол-спичечной головки — так и те где-то там, на ихнем говенном Западе гонят, а у нас — нет, не умеем!.. Пока наши дворяне в картишки наяривали да по загранкам шлялись, а мужички водку пили да лапти плели, там такие города отгрохали, такие храмы, дворцы понастроили, что ах!.. Один Манхеттен чего стоит, а ведь триста лет назад по нему, да что — по нему! — по всей Америке волки бегали, индейцы медведей травили!.. А мы?.. За столько-то веков один-единственный толковый город построили, да кто строил-то?.. Смех один: Растрелли, Росси, Монферан, ты лучше меня знаешь!.. Названия русского — и то не смогли придумать: «Санкт», видишь ли, «Петербург»!.. А памятник Петьке кто ставил?.. Опять же: Фальконе!.. А как же — без Фальконе-то обойтись?.. А Кремль в Москве, честь и гордость русского народа?.. Аристотель Фиоровенти, так?.. И за что ни возьмись: то варяги — как же без них?.. То татары... То немцы... Кто железные дороги строил?.. Ваши же, Яша, Поляковы, да еще Клейнмихели!.. Кто консерватории в Москве да в Питере открыл?.. Рубинштейны!.. А литературу возьми — что там русского? Один эфиоп, другой шотландец, этот хохол, тот полячишка — лучше не вникать!.. И это, я тебя спрашиваю, народ?.. Можно его уважать, как тех же, скажем, шведов или голландцев, об остальных не говорю?.. Нет, нельзя!.. «Великий», «великий»... Большая Федула, да дура!.. Понял?..

Парамонова трясло. Глаза его потемнели и обжигали Якова. В них было все — боль, ненависть, отчаяние. Но ненависти было в них больше всего: Якову казалось, его наотмашь хлещут по лицу крапивой...

— Ну, нет, брат, это тебя занесло... — сказал он, словно оправдываясь в чем-то. — Народ-то действительно — великий... И Европу от монголов спас, это факт, и Гитлера разбил, тоже факт... И потом — почему только Растрелли и Монферан? А Баженов, а Казаков, а Воронихин?.. А Василия Блаженного кто строил?..

— А кому потом глаза выкололи?.. — рассмеялся Парамонов и махнул рукой — небрежным жестом, каким отгоняют назойливо жужжащую муху.

— Так это легенда, — возразил Яков. — Я знаю, я этим занимался...

Дождь тихонько, крадучись надвигался на лес, лопотал, перешептывался с вершинами деревьев. Ель, под которой они сидели, не пропускала еще редких капель, только сумрак под ее раскинувшимся шатром лапами с каждой минутой становился все гуще...

Яков ничего не замечал. Он говорил — чем больше, тем сильнее воспламеняясь. В его отношении к истории соединялись живая страсть дилетанта и дотошность, не уступавшая в эрудиции любому ученому буквоеду. Книги, архивы, редчайшие издания, рукописные фонды... Лишь малая часть накопленного, собранного по крупицам материала шла в работу, остальное становилось частью его жизни, срасталось с ней.

Парамонов слушал его, недоверчиво щурясь, с нараставшим раздражением. Он, казалось, досадовал на себя за внезапную откровенность.

— Смотри ты, какой патриот... — усмехнувшись, произнес он вернувшимся к нему сочным баритоном. И скучливо зевнул, потянулся. — Скоро гроза, однако... Как бы нам не намокнуть...

— И тут же, в ответ на его слова, где-то в горах громыхнуло и по ущелью гулко, раскатисто прогрохотал гром.

— Бежим...

Они едва успели добраться до больничного корпуса, как хлынул проливной дождь. Струи его, как стальные спицы, проткнули воздух.

— Да, Яков, я все забываю: мне ведь издательство подкинуло на отзыв твою рукопись... — заметил Парамонов как бы невзначай, когда они, уже под козырьком подъезда, отряхивались от капель, брызнувших на них по дороге. — Не знаю, что у тебя там... Не успел даже заглянуть, в тот день меня как раз и скрутило...

У Якова похолодело внутри. Это был роман, лучшее из всего, что когда-нибудь он написал...

— Не трухай, Яков... — Заметив его растерянность, Парамонов покровительственно похлопал Якова по спине.

Казалось, он ждал, что Яков что-то скажет, но Яков, почувствовав это, не произнес ни слова. 

9

Через день или два доктор Фрадкин извлек у Парамонова камень. Яков ждал своей очереди в коридорчике перед

операционной. Ему показалось, Парамонов и в операционное кресло не успел усесться, как тот уже распахнул завешанную изнутри белыми шторками стеклянную дверь и, покачиваясь, остановился на пороге. Он был как пьяный, и глаза у него были светлые, слепые — от счастья. На ладони у него лежал серенький игольчатый кругляшок — оксолат, похожий на крошечного ежика.

— Вот, вот он, злодей!.. — Голос у Парамонова прерывался, в горле булькало, он еще не пришел в себя, — Понимаешь, он выдернул его в один момент!.. Я и боли не почувствовал!.. Фантастика!.. — Парамонов обнял Якова, приподнял, закружил.

— Доктор, вы артист!.. — кинулся он к Фрадкину, который выглянул в коридор пригласить Якова.

— Просто вам повезло, — сказал Фрадкин, посмеиваясь и уворачиваясь от объятий, с которыми обрушился было на него Парамонов.

Он увел Якова.

Яков разделся, взобрался на высокое кресло, видом смахивающее на зубоврачебное, и содрогнулся, увидев рядом на столике и в руках у Фрадкина блестевшие никелем инструменты. Он сцепил зубы и закрыл глаза. Минута — и тело его прошила судорога, каждая жилка налилась огнем...

Он не знал, сколько времени длилась экзекуция — полчаса, час, целую жизнь...

— Это называется — наше еврейское счастье, — сказал доктор Фрадкин, с треском сдирая с рук резиновые перчатки. — Мало того, что я не сумел вытянуть ваш камешек, я еще и загнал его вглубь на целый сантиметр... 

10

Назавтра их обоих выписали, Парамонова и Якова, при этом Фрадкин снабдил Якова множеством инструкций, он не хотел спешить с операцией в надежде, что камень, сдвинутый с места, в домашних условиях выйдем сам собой.

Почти все время, пока они были здесь, погода стояла отменная, исключая недавний ливень, и в то утро солнце тоже светило по-летнему, но было не жарким, а теплым, ласковым, горы, тронутые осенью, сияли свежими, чистыми красками, с преобладанием золотистых, коричневых, багряных тонов, поросшие лесом склоны окутывала лиловая дымка.

На Парамонове был светлый, песочного цвета костюм, брюки с прямой, отутюженной складкой, сиреневая рубашка в серебряную крапинку. Он ждал Якова перед больничным подъездом, прохаживаясь по асфальтовому тротуарчику с видом нетерпеливым и озабоченным. Поблизости стояла черная «Волга», присланная за ним из редакции.

— Задерживаешь, гражданин начальник, — сказал Парамонов, увидев Якова. — Я уж решил, что ты на второй срок остаешься, петелька дюже по вкусу пришлась... — Голос у него был повелительно-громкий, интонация — снисходительной, и Якову, который стоял перед ним, держа в руках разбухшую сетку, где перемешались наспех втиснутые в нее книги, блокноты, пакетики с высушенными травами, кое-какое белье, шлепанцы, электробритва с торчащим из сетки шнуром, — Якову показалось, что перед ним совсем не тот человек, который лежал, распластанный на койке, в позе распятого Христа, и бегал с ним вместе по лесным дорожкам, и пил коньяк «Наполеон»...

Яков и в самом деле задержался, поскольку напоследок вдруг выяснилось, что кое-кто из больных его знает, читал, принесли даже две-три его книги, пришлось дать несколько автографов, в том числе и Виолетте, которая, отчаянно стуча каблучками, догнала Якова уже на лестнице и, пока он, присев на ступеньку, надписывал книгу, свой старый, нашумевший когда-то роман времен «оттепели», с залистанными, ветхими от множества прикосновений страницами, она с наивным благоговением следила за кончиком его пера...

— Сели! — скомандовал Парамонов, по-хозяйски распахивая заднюю дверцу. — Мы тебя прямо к дому подбросим... Да, вот что я хотел тебе сказать... — Он оглянулся на шофера, который с отсутствующим видом дымил сигаретой, и снизил голос. — Все, про что мы тут балакали, строго между нами... Ясно?

— Ясно, — сказал Яков.

— И еще... Я, конечно, сделаю, что смогу, но не от меня все зависит... — Он говорил об отзыве для издательства. — Сам понимаешь, к вашему брату (он сделал короткую, но выразительную паузу) особый счет...

— Это я усвоил, — сказал Яков.

— Ну и умница, — сказал Парамонов.

Шофер посмотрел на часы и дал сигнал. Парамонов, пригнув голову, забрался в машину.

— Что же ты?..— спросил он уже изнутри.

— Спасибо, — неожиданно для себя самого сказал Яков, — я не поеду.

— Вас не понял...

— Я лучше так... Пешочком...

— Да ты что!.. — Парамонов недоверчиво выглянул из машины. — Тут до города километров десять, а то и побольше!..

— Ничего, я трусцой... Камешек гнать надо, — прибавил Яков, будто оправдываясь и сердясь на себя за это.

— Ну, это ты зря, — помолчав, сказал Парамонов.

— Счастливо. — Яков захлопнул дверцу, которую Парамонов придерживал рукой в надежде, что Яков передумает.

— Ну-ну... Как желаете... — Глаза Парамонова в глубине машины блеснули тусклым свинцом.

Развернувшись, «Волга» взметнула задними колесах облако пыли и умчалась.

Но перед тем, как исчезнуть за первым поворотом, Парамонов притормозил машину.

— Может, надумал?.. — крикнул он, высунувшись.

Яков помахал ему рукой.

Он вышел на дорогу, обойдя больничный шлагбаум. «Здесь мы все, как братья... — вспомнились ему его собственные слова. — Товарищи по несчастью...» Здесь... Но теперь они возвращались в город...

Он прошел метров сто все убыстряющимся шагом, потом перехватил сетку так, чтобы она меньше резала пальцы, и побежал.

Он бежал не спеша, трусцой, вдоль обочины, заросшей подорожником, крапивой и лопухами. По сторонам, среди высокой травы, то и дело вспыхивали голубые звездочки цикория, загорались золотые огоньки пижмы и курослепа, шмели вились крутыми спиралями над медово пахнущей кашкой, ныряли в гущу белых соцветий, пили последний летний нектар. На поворотах изгибающейся серпантином дороги виден был город — плотное серое облако, почти черное к середине, желтовато-зеленое по краям.

«Убирайтесь в свой Израиль...» До сих пор он воспринимал эту фразу как не имеющую к нему никакого отношения. Но что, если Парамонов прав и они здесь — лишние, лишние люди?.. Что-то рвалось в нем, что-то соединявшее его с этой страной, его страной, кроме нее, у него ничего в жизни не было. Она была ему нужна, необходима, но он не был нужен ей...

Он бежал, потряхивая сеткой, уже поглощенный тем, что ждало его впереди, но в каком-то сокровенном уголке сознания еще хранилось ощущение необъятного синего простора, бездонного неба, неоглядных далей — всего того, что осталось там, высоко в горах...

Странное, горькое чувство свободы владело им — свободы от иллюзий, которыми он всю жизнь дорожил, как нищий дорожит брошенным ему в ладонь медяком...

Бежать вниз было легко.