РОЗЫГРЫШ

РОЗЫГРЫШ

1

День был, как день, утро, как утро, когда в нашей редакции появился Федя Ковальчук, — на столах еще дремали, как черные, свернувшиеся клубком коты, погруженные в ночной сон редакционные телефоны, пластмассовые пепельницы, обычно всклень набитые окурками, поблескивали выскобленными донышками, а постоянные наши авторы еще не врывались в журнал, чтобы сообщить свежие московские новости или передать из рук в руки только что раздобытые листочки самиздата, — журнал наш был для нас островком (если угодно — кочкой!) свободы, неведомым образом уцелевшим после короткой «оттепели», и если над ним еще не сомкнулась густая болотная жижа, то вот-вот, чувствовали мы, она должна его поглотить...

И вот, словно петли ее только-только смазали маслом, тихо-тихо, без малейшего скрипа, отворилась дверь и в комнату, где я сидел, вошел Ковальчук...

2

Он вошел... Но прежде, чем войти, он застыл на несколько секунд в раме дверного проема, в торжественной позе, как на парадных полотнах Веласкеса или Гойи, — небольшого росточка, коренастый, гладко причесанный, волосок к волоску, в черном костюме, несмотря на уже нависавшую над городом жару, с тростью, на которую он опирался с небрежной легкостью и даже изяществом. При этом он улыбался, карие глаза его сияли, как бы говоря: «Ну, вот и я!.. Вы меня ждали — вот я и приехал!..»

Наконец он переступил порог... Он шел ко мне, широко раскинув руки с повисшей на локте тростью. Я поднялся ему навстречу. Мы обнялись. Мы хлопали друг друга по спине, терлись щекой о щеку, запах «Шипра» окутывал меня плотным облаком, словно я находился в мужской парикмахерской. Мы сели на украшавший нашу комнату старый клеенчатый диван эпохи сталинских пятилеток и ГУЛАГа, и Ковальчук достал из кармана портсигар с папиросами, которые он собственноручно начинял медовым «Золотым руном». Затянувшись, мы сидели, улыбаясь друг другу, как закадычные друзья, которым не нужны слова, но сердце у меня поёкивало, я ждал, что Ковальчук сейчас спросит о своем романе, который лежал у меня в шкафу, и мне отчетливо мерещилось некое подобие гильотины и голова Ковальчука, отсеченная гильотинным ножом и падающая в корзину...

Но Ковальчук не заикался о романе, возможно, заметив что-то в моем лице... Он только время от времени касался моего колена кончиками сложенных щепотью пальцев и приговаривал:

— Веришь-нет, до того я соскучился за всеми за вами... Дай, думаю, съезжу, понаведаюсь...

Но наступил момент, когда улыбка соскользнула с его губ. Он опасливо повел глазами в сторону стоявшего на моем столе телефона.

— Дело есть... — не отрывая взгляда от телефона, произнес он. — Давай выйдем...

В скверике рядом с редакцией мы отыскали скамеечку поуютней, в полукружье пышно разросшихся кустов сирени и бульдонейжей.

— Такое дело... — сказал Ковальчук, закуривая новую папиросу. — Такое, брат, дело... — Он и мне протянул портсигар, но меня уже слегка мутило от приторно-медового аромата, я отказался. — Звонят мне вчера... Сам понимаешь — откуда... — Он устремил многозначительный взгляд туда, где за купами каштанов, через площадь, высилось ампирно-величавое здание ЦК. — Звонят и говорят: «Приезжай, есть разговор...» «Какой разговор, о чем?..» — «Имеется мнение — направить в журнал тебя главным редактором...»

В животе у меня потянуло ледяным сквознячком. Федю?.. Главным редактором?.. Это конец!..

— Я, сам понимаешь, начал отказываться... На кой ляд это мне сдалось?.. Живу себе тихо-спокойно в своем Семиреченске... В гуще жизни, посреди трудового народа... Не то что иные-прочие, которые из своих кабинетов не вылазят... Рыбку полавливаю... Пописываю кое-что, между прочим... Друзья меня завсегда поддержат, руку помощи, если надо, протянут... Верно?.. — Зрачки его, сжавшись в точку, кольнули меня, как два остро заточенных шильца. — Я им — и то, и это — они ни в какую! «Приезжай, номер в гостинице забронирован, завтра в одиннадцать ноль-ноль явиться на прием...» Сам знаешь, к кому... Что делать?.. Вечером сел в поезд, утром приехал, побрился, перекусил и к вам, в журнал...

Он смотрел на меня, доверчиво распахнув глаза:

— Так что скажешь, что посоветуешь?..

— Надо подумать, Федя... — пробормотал я, едва ворочая пересохшим языком. Теперь уже не голова Ковальчука, а моя собственная катилась в корзину, срезанная гильотиной... И туда же падал, беспомощно распластав страницы, наш журнал...

— Думать-то надо, да времени нет... — Ковальчук взглянул на часы. — Туда не опаздывают... — Он тронул мое колено и приблизил свое лицо к моему. — И выходит, вроде бы я Старика вашего подсиживаю, это с одной стороны... А с другой — обстановочка, сам видишь, какая... Тут — Сахаров, Солженицын... Там — Ближний Восток, Америка... Нужно линию выправлять... — Ковальчук подмигнул, потрепал меня по колену.

— Вот начальство и всполошилось: давай, мол, Федя, выручай...

Ковальчук вздохнул. Его лицо сделалось печальным, глаза погасли:

— Что меня тревожит, это как ваши ребята к такому делу отнесутся.

— Верно, — согласился я, — с ребятами надо поговорить...

— Про то тебя и прошу, — кивнул Ковальчук. — А я на обратном пути к вам заверну...

Он поднялся. Он шел по аллейке, прихрамывая, поигрывая тростью. На фоне светлой, пронизанной солнцем листвы и пестро, по-летнему одетых людей черная его фигура выглядела зловеще. Я вспомнил, как несколько лет назад мы познакомились, живя в гостинице и дожидаясь решения издательства, куда мы привезли — он третий или четвертый, я — свой первый роман.

— Ты еще молодой, — говорил он, — пишешь про культ личности, про Сталина, репрессии... А я пташка стреляная... Чую — политика вот-вот переменится... Что тогда?..

Он желал мне добра. Он угощал меня коньяком в гостиничном буфете, куда я не заглядывал, довольствуясь купленными на углу пирожками. Он делился со мной опытом, как старший товарищ...

3

Когда я вошел в редакцию, наша комната была уже в полном сборе. Иван Дроздов горой нависал над грудой рукописей, принесенных к нам в отдел. Николай Пыжов, склонясь над газетой, саркастически морщил круглое курносое лицо и постукивал по столу яростно стиснутым кулаком. Маленький, пружинистый Валентин Ребров разговаривал по телефону с автором, нетерпеливо пританцовывая возле тумбочки, на которой стоял аппарат. Алексей Никитин, выпростав из-под стола журавлиные ноги, смотрел в пространство перед собой, пуская тонкогубым ртом колечки дыма и должно быть придумывая подходящий заголовок для лежавшего перед ним очерка, он был мастер на оригинальные, не затрепанные заголовки.

— Братцы, — сказал я, распахнув дверь, — Федя приехал!..

Никто не вздрогнул, даже не пошевелился в ответ на мои слова. Каждый продолжал заниматься своим делом — Дроздов разбирал почту, Ребров беседовал по телефону.

— То-то в редакции запахло «Золотым руном», — обронил Никитин и что-то черкнул у себя на столе. — Что нужно этому Язону в нашей Колхиде?..

— Должно быть, привез новый роман, — усмехнулся Пыжов, не отрываясь от газеты. — Про искусственное осеменение овец...

— Об овцах уже написано, — возразил Дроздов, качнув головой в сторону шкафа с забракованными рукописями, среди которых был и последний роман Ковальчука о внедрении в одном из целинных совхозов передовых методов животноводства, в том числе искусственного осеменения овец. — А поскольку об овцах уже написано, теперь в самый раз перекинуться на верблюдов...

— Или на слонов, — прикрыв трубку ладонью, ввернул Ребров. — Смотришь, и на госпремию потянет...

Они еще ничего не знали, потешаясь над Ковальчуком...

— Все гораздо хуже, — сказал я и выдал все, что мне было известно.

В наступившей тишине долго, настойчиво звонил телефон, но никто из нас не поднимал трубку.

— И все-таки мне как-то не верится, — проговорил Никитин задумчиво, выйдя из-за стола и прохаживаясь по комнате взад-вперед. — Заменить Старика... Живого классика... Горьковского питомца... И на кого?.. Как хотите, — он поскреб макушку, — а в голове у меня не укладывается...

— Старик неуправляем, — сказал Дроздов. — То есть не то чтобы неуправляем, но с ним хочешь не хочешь, а надо считаться: имя, авторитет, старые заслуги... А Федя Ковальчук... «Партия велела: «Надо!» — комсомол ответил: «Есть!»

— М-м-мда-а... — Пыжов старательно и без всякой надобности протирал очки. — Пожалуй, Федя и вправду подходящая кандидатура. Во-первых, полная бездарность. Во-вторых — безупречная репутация: работал в обкоме инструктором... К тому же — фронтовик...

Ребров не дал Николаю загнуть третий палец:

— Да он всю войну вохровцем был, пленных стерег!..

— А нога?..

— С вышки свалился!..

Взорвав общее молчание, Пыжов грохнул вдруг обоими кулаками по столу, чуть не проломив полированную столешницу:

— Ну, скоты!.. — выдохнул он, побагровев. — Ну, подонки!.. Ну...

Затем последовали выражения, усвоенные им в родной деревне, потом на флоте, где служил он действительную, потом в литературной, высокоинтеллектуальной среде, придавшей им окончательный блеск... Не знаю, какую часть из них ухватил появившийся в этот момент на пороге Федя Ковальчук.

4

Как бы там ни было, ухватил или нет, радостная улыбка не покидала его красного, жаркого, блестевшего от пота лица, пока он каждого из нас прижимал к груди, похлопывал по плечам и спине. При этом он шепнул, ткнувшись в мое ухо мокрыми, вытянутыми трубочкой губами: «Настаивают...»

— Федор, да ты никак на похороны приехал? — Пыжов измерил Ковальчука взглядом с головы до ног и затем с ног до головы. — Черный весь... Так ведь никто еще вроде не умер...

— Зачем же — на похороны?.. — рассмеялся Ковальчук. — Наоборот!..

— Наоборот?.. Это как это — наоборот?.. — сверкнул разноцветными (один зеленый, другой голубой) глазами Валентин Ребров.

Мы стояли посреди комнаты, окружив Ковальчука кольцом. Он поежился.

— Вижу, вам все-про-все уже известно... — Улыбку смыло с его лица, оно сделалось озабоченным, с оттенком торжественности. — Так у меня от вас никаких секретов... Я только что оттуда... — Он медленно, никого не пропуская, оглядел нас — одного за другим. — Был разговор... — Он выдержал паузу. — Очень важный разговор... Только раньше я хочу все с вами обсудить... Поскольку, чтоб вы знали, против вашего желания никогда я не пойду... Ведь у меня, сами знаете, никого ближе вас нет...

Голос его дрогнул. Карие, в легкой поволоке, глаза его потемнели и увлажнились. Он достал из кармана сложенный квадратиком платок, провел по набрякшим в подглазьях мешочкам.

Нам сделалось не по себе.

— Что ты, Федор... Мы тебе верим... — Дроздов похлопал своей широченной ладонью Ковальчука между лопаток. И за ним все мы — кто похлопал его по плечу, кто пожал ему локоть или запястье.

В дверь к нам уже засматривали авторы, иные порывались зайти... Не в наших правилах было заставлять их дожидаться в приемной или коридоре, Ковальчуку это было известно.

— Надо потолковать... — предложил он. — Как вы насчет пельмешек?.. — Он повеселел, намекая на давно нами освоенную пельменную поблизости от редакции. — Тем более, — подмигнул он, — я кое-что с собой прихватил...

— Неужто «польску выборову»?.. — полюбопытствовал Пыжов.

— Ее, милую...

Надо заметить, что в те годы мы предпочитали всему другому «польску выборову» не только из-за крепости (45° против обычных 40°), а и потому, что таким способом выражали солидарность с польским народом, боровшимся за свободу.

Мы договорились с Ковальчуком о встрече. Разумеется, на сей раз и пельмени, и «польска выборова» были только предлогом.

5

— Так вот, Панове, был разговор, и разговор серьезный, — говорил Ковальчук, разливая «выборову» по бумажным стаканчикам, в целях маскировки окружавших водруженную посреди стола бутылку с «боржоми». Мы ждали, когда нам принесут заказанные, как всегда, двойные порции пельменей — кому со сметаной, кому с томатным соком, кому с бульоном, кому с красным перцем и уксусом.

Ковальчук разлил водку, завинтил бутылку крышечкой и спрятал под стол, рядом с еще не початой бутылкой.

— Был... был разговор... — повторил он задумчиво.

— И что в итоге? — нетерпеливо подтолкнул его Ребров.

— А что ж в итоге?.. — Ковальчук смотрел прямо перед собой, как бы в открывшуюся ему одному щель в пространстве.

— В итоге было сказано: готовьтесь, товарищ Ковальчук, принимать журнал...

— А как же Старик?.. — спросил кто-то.

— На пенсию.

— В музей, значит... — Было слышно, как Пыжов скрипнул зубами.

Принесли тарелки с пельменями, горячими, с аппетитно курящимся парком, но никто к ним не притронулся.

— И что ты им ответил?..

Ковальчук усмехнулся, прищурился:

— А что я мог ответить?.. Ответил, что у меня другие планы, творческие, имеются и ещё кое-какие задумки...

— Так ты и сказал?..

— Так и сказал. Никуда не хочу идти, и не невольте!.. И потом... Журнал по всей стране известен, во главе — знаменитый писатель... А я?.. Кто я такой, сравните сами?.. — Он почти, слово в слово повторил то, о чем говорилось в редакции до его прихода. — Так что, прав я был, когда так сказал?.. — Ожившие, заблестевшие глаза Ковальчука пробежали по нашим лицам. — Прав или нет?..

— Федя, — смущенно подтвердил Пыжов, — ты был прав!.. И если по совести, так признаюсь: раньше я тебя недооценивал!.. Дай я тебя поцелую!.. И давайте выпьем за Федю!..

Мы соединили над серединой стола наши бумажные стаканчики, выпили и закусили пельменями.

Лица у всех были размягченные, растроганные. Только у Адриана, ответсекретаря нашей редакции, заметил я, в отличие от остальных глаза смотрели холодно, подозрительно.

— А дальше?.. — спросил он. — Что было дальше?..

Ковальчук подцепил вилкой плавающий в сметане пельмень, поднял, подержал на уровне кончика носа и осторожно, как если бы он был еще чрезмерно горячим, положил в рот.

— Что дальше?.. Дальше мне говорят: «Вы, говорят, знаете, где находитесь?.. Вы, говорят, знаете, для чего вас сюда пригласили?..»

Ковальчук выловил из тарелки еще один пельмень и положил в рот.

— Ничего не понимаю!.. — обалдело уставился на Ковальчука Ребров. — Так что же это выходит...

Все смотрели на Ковальчука, ожидая, что он вот-вот рассмеется и скажет что-то такое, отчего и все мы посмеемся над нелепым испугом Реброва. Но Ковальчук, не меняя серьезного выражения лица, повторил:

— Да, выходит...

— Выходит, что ты...

— Выходит, что я...

Лицо у него стало строгим, взгляд потяжелел.

Он запустил руку под стол, нашарил еще не початую бутылку «выборовой», там же, под столом, свинтил пробку и наполнил стаканчики.

— Будем! — сказал он.

Его никто не поддержал, мы еще не пришли в себя после его слов.

— Ну, Федор, ты даешь... — только и пробормотал Ребров.

Стаканчик в руке Ковальчука одиноко повис в воздухе.

Переждав секунду-другую, Ковальчук поднес его к собравшимся гармошкой губам, не спеша, мелкими глоточками выпил водку и закусил пельменем. Челюсти его при этом двигались равномерно и с такой силой, как если бы он пережевывал гвозди.

— Ничего не поделаешь, — произнес он, дожевав и вытерев губы бумажной салфеткой. — Придется идти к вам... Со всеми, как говорят, последствиями...

— То есть?.. — нахмурился Дроздов. — Что ты хочешь этим сказать?..

— Гаечки придется закручивать потуже, вот что... А иначе для чего же им Ковальчук понадобился?.. Для того самого!..

Взгляд его сделался отчужденным, суровым, кожа на взбугрившихся скулах натянулась, нижняя челюсть отвисла и выдвинулась вперед.

— Так что придется менять курс... Возможно, кое с кем вообще надо будет распрощаться... (Мне показалось, при этом он покосился в мою сторону). Культ, Сталин, репрессии, ГУЛАГ — об этом пора забыть... Хватит мазать дегтем наше прошлое... — Он позвякал ножом о край тарелки. — Второй «Новый мир» нам не нужен!..

— Кому это — «нам»?.. — спросил я, пьянея не столько от выпитой водки, сколько от злости и отчаяния.

— Народу, — сказал Ковальчук.

6

Вокруг шумела пельменная — звякали ножи, звенела посуда, кто-то, срываясь на крик, требовал у официантки жалобную книгу, кто-то, воровато озираясь, распечатывал бутылку вина, купленную в продмаге на троих... Только за нашим столом было тихо. Мы старались не смотреть на Ковальчука, гонявшего перед собой хлебные шарики.

— Так пока еще вопрос окончательно не решен? — спросил Адриан, он был дотошней нас всех, вместе взятых.

— Вопрос решен, — сказал Ковальчук наставительно, как человек, знающий во всех тонкостях работу партийного аппарата. — Бюро, утверждение — это формальность...

— Учти, Федор... Я слышал, у тебя там роскошная квартира, — заметил Дроздов, — а мы здесь все мыкаемся по старым халупам...

— Говорят, не боись, для тебя выделим четырехкомнатную в самом центре... — Ковальчук приосанился, оглядел нас всех сверху вниз. — Партия заботится о людях, которые ей нужны.

Он не произнес, а с важностью изрек последние слова.

— А пошел бы ты, Федя в жопу!.. — вдруг сказал Пыжов.

До того Николай, единственный из нас, с аппетитом уплетал пельмени, прихлебывая запашистый, с лавровым листом, бульон, то присаливая, то припорашивая его красным перцем. Казалось, ему требуется обрести новый запас энергии, чтобы прийти к какому-то решению...

Все мы уставились на него — кто в недоумении, кто почти что с испугом. У Ковальчука брови скакнули вверх, глаза остекленели.

— Это как понимать?.. — спросил он, часто моргая.

— А вот как... — Николай положил в опустевшую тарелку ложку, прокашлялся и поправил очки, как делал это всегда, собираясь говорить долго и обстоятельно. — Ты, Федя, не какой-нибудь, знаешь ли, сноб или буржуазный эстет. Ты черпаешь свои темы прямо из жизни, взрыхляешь никем не освоенные пласты. Возьми, к примеру, того же белоэмигранта Набокова, о котором столько шума на Западе. Прочел я его книжицу, парижское издание, дали знакомые на вечерок... Ну и что?.. Эту его Лолиту хоть осеменяй, хоть не осеменяй — какой толк?.. Не литература, а сплошное идейное убожество, вот что это такое. Другое дело — осеменение овец, притом искусственное. Тут тебе разом — и наука, и практика, и борьба за прогресс в сельском хозяйстве... Я тебе, Федя, льстить не собираюсь, ты пока еще не Шекспир и даже не Бальзак, но во всей мировой литературе ничего подобного не было!..

— Ну уж!.. — Ковальчук недоверчиво вскинул брови. — Так-то уж и не было!..

— Николай прав!.. — подтвердил Ребров, загораясь. — Не было!..

— И ты, Федор, хочешь предать себя, свой талант?.. — горестно вздохнул Пыжов.

Ковальчук молчал.

— А что, это мысль, — заговорил Алексей Никитин. Он похлопал себя по карманам, вытянул сигарету и, не закуривая, сунул ее в рот. — Кто писал о животных?.. На Западе — Мелвилл, Джек Лондон, Сетон-Томпсон... У нас — Толстой, Чехов... Писали про собак, про лошадей, про китов... А кто, назовите, писал про овец?.. Что-то не припомню...

— Дело не только в этом, — произнес Дроздов, — глубокомысленно потирая лоб, как бы сам поражаясь собственной догадке, — ведь сейчас, когда в Америке трубят о сексуальной революции, Ковальчук бросает ей вызов своим романом!..

— Вот именно, — подхватил Адриан с не свойственным ему энтузиазмом. — И это делает роман особенно актуальным и злободневным...

— Почему же вы не хотите меня печатать?.. — подозрительно спросил Ковальчук.

— Тебя?.. Не хотим?.. — округлил глаза Пыжов. — Езжай к себе в Семиреченск и начинай новый роман, а этот, будь спок, пойдет в ближайшем номере!..

— Хоп!..

Мы в последний раз наполнили наши бумажные стаканчики и выпили не морщась.

7

Звезды, сиявшие в бархатно-черном небе, были такими огромными, что казалось странным, почему они не срываются вниз и не падают на землю, как перезревшие яблоки. Мы сидели в маленьком открытом кафе, прозванном нами «старт-площадкой», сюда мы частенько заглядывали в день зарплаты или выдачи гонорара.

Воздух вибрировал от звона цикад. На столике стояла бокастая, оплетенная сеткой бутылка «гамзы», легкого сухого вина, излюбленного болгарскими крестьянами, по вечерам, после работы, пропускающими стаканчик-другой в садике перед своим домом, за грубо сколоченным, врытым в землю столом. В тот вечер мы представлялись себе такими вот жилистыми, до ломоты в костях потрудившимися в поле крестьянами — после того, как отбили атаку на журнал и проводили Ковальчука восвояси. Мы обещали ему опубликовать роман (сокращенный вариант, с чем он согласился), мало того — мы представили в издательство положительные отзывы о романе, при этом не испытывая особых судорог совести — в мутном потоке макулатуры, выпускаемой издательствами, будет одной каплей больше или меньше — что с того?.. Зато мы сможем по-прежнему время от времени печатать Мандельштама, Платонова, Домбровского...

— И пускай все наши самые безнадежные дела кончаются, как это!.. — провозгласил Пыжов одну из ритуальных фраз тех лет. Ее, впрочем, доводилось нам произносить крайне редко...

Ах, как хорошо, полновесно звякнули, сойдясь, наши стаканы своими толстыми гранеными стенками!..

— А забавно, — рассмеялся Ребров, — как он объяснил свое решение там !.. — он мотнул головой куда-то вбок и вверх, в сторону тополей, окружавших нашу «стартплощадку» и упиравшихся вершинами в наполненное звездами небо.

— Забавно другое, — сказал Дроздов. — «Новый мир» разогнали, «Байкал» закрыли, а мы существуем...

— Русская интеллигенция привыкла больше к поражениям, чем к победам, — заметил Никитин, любивший изъясняться афоризмами. — В кои-то веки ей удавалось выигрывать...

Мы заговорили, как обычно, о судьбах русской интеллигенции, но Ребров перебил завязавшийся было разговор:

— А ловко, братцы, мы его разыграли!.. — расхохотался он, да так, что слезы выступили на его разноцветных глазах. И за ним расхохоталась мы все, вспоминая, как дружно увенчивали Ковальчука лавровыми венками. Только на лице Адриана мерцала тусклая, натужная улыбка.

— Еще не известно, кто кого разыграл, — проговорил он, дождавшись, когда смех наш стал выдыхаться.

— Кто кого?.. Странный вопрос... — пожал костистыми плечами Никитин.

— Ты, Адриан, любишь загибать... — досадливо поморщился Пыжов.

— Ничуть, — с тихим упорством возразил Адриан. — Подумайте сами, откуда нам стало известно, что Федю вызвали в ЦК, направляют к нам главным?..

Все повернули головы в мою сторону.

Что я мог сказать?..

Наверное, лицо у меня выглядело донельзя растерянным и жалким.

— Выходит, не мы его, а он нас обвел вокруг пальца?.. — сокрушенно произнес Дроздов.

— Так ведь нет никаких доказательств и того, о чем говорит Адриан, — сочувственно глянув на меня, сказал Ребров.

— Между прочим, Ковальчук — прекрасная кандидатура, — заметил Никитин. — И попомните мое слово — он еще вернется... — Алексей рассмеялся горьким, сухим смешком.

— А ну его к дьяволу! — тряхнул головой Пыжов. — К черту, ко всем чертям!.. — Он ударил кулаком по столу. — Пока что мы здесь, а Федя в Семиреченске! И нечего травить душу!..

Дроздов разлил по стаканам остатки «гамзы», мы выпили.

Блаженная прохлада, сменив дневной изнуряющий зной, опустилась на город. В арыке играла вода, шелестела о камни, выстилавшие русло. С окрестных улиц доносились молодые, беспечные голоса, заливчатый смех, и звезды над нашей «стартплощадкой», казалось, горели все ярче. Что говорить, нам было хорошо в те минуты, но в черных прогалах, зиявших между стволами тополей, мне время от времени чудилась как бы вылепленная из мрака и тьмы фигура Ковальчука. Вот-вот, казалось мне, он выйдет, чуть прихрамывая, поигрывая тростью, и скажет с улыбкой: «Вы меня ждали?.. А вот и я!..»