Валентина Ерофеева ЖИЗНЬ ЖУРНАЛОВ (Ноябрьские номера "Нашего современника", "Москвы", "Нового мира", "Знамени")
Валентина Ерофеева ЖИЗНЬ ЖУРНАЛОВ (Ноябрьские номера "Нашего современника", "Москвы", "Нового мира", "Знамени")
Натали ИВАНОВА с первых страниц ноябрьского "Знамени" пытается просветить неразумного читателя своего на предмет постижения кто такое fiction и кто такое non-fiction, и с чем их можно съесть. Видимо, в своё время были аналогичные попытки разъобъяснить и benю с nota beneй, а также avanti с dolce vitoй (название журнальных рубрик). Как слепых котят таская туда-сюда (то в fiction то из fiction) бедную поэзию с прозой (prosus) и изнервничавшись с эссе, которому, по её горькому признанию, не нашлось в русском языке достойного слова, Натали Иванова наконец-то радостно восклицает: "Я отношу non-fiction к изящной словесности — а не просто к книгам как таковым, среди которых могут быть и пособия по математике, и советы ветеринара". Прелестно, не правда ли? Жаль, что на этом вступлении блистательной критикессы и закончилась на сей раз попытка журнала соединить французский (то бишь латинский) с нижегородским.
Хотя мостик в англицкую сторону, к Кену Кизи и Милошу Форману, протянут всё же был: "Я залезала на скамейку под навесом, Зина поворачивалась ко мне спиной, я крепко обхватывала её руками-ногами, как Учительница — ствол сосны, и мы носились по двору. Гоп-гоп, эге-гей! Один раз Зину замкнуло, она едва шевельнула плечами — и я шмякнулась оземь. Копчиком о камень ударилась. Больно. Сижу, недоумеваю. "Зин, ты чё?" — только и нашлась что спросить. "А ну тя на х… Надоела!" — так ответила мне Зина и пошлёпала восвояси". Это Виктория ВОЛЧЕНКО. Рассказ "Зина" — "Дурдом". Но это уже другая история.
Почти два века спустя Анатолий КОРОЛЁВ ("Похищенный шедевр", реконструкция) сделал попытку защитить от посягательств "архивного мальчика" Владимира Титова кишинёвский замысел Пушкина — историю влюблённого беса. "Пушкин ставит свой мистический сюжет прологом к падению Москвы в войне с Наполеоном и эпиграфом к адскому пожару, в котором сгорел город. Так подчёркнута связь между частным грехопадением и его космическим следствием", — утверждает Анатолий Королёв. Возможно ли злу изменить свою природу и через любовь сотворить добро? Возможна ли человечность в отношениях с высшим миром, и кто истинный источник зла? Вопросы — непростые, ответы на них — тоже. И у Пушкина, и у Королёва…
Поэтические откровения Тимура КИБИРОВА ("Из заповедей я не нарушал одну лишь "Не убий", и то случайно") тоже не обошлись без прямых пушкинских вкраплений: "Ей же Богу, я готов смириться со многим. Почти со всем. Я готов, укатавшись на крутых этих горках, согласиться. Но только не с тем, что Владимир Владимирович Путин — это Николай Павлович Первый, и что Шендерович-Иртеньев — это Чаадаев сегодня! …Нельзя же быть настолько лживым, пока сердца для чести живы! Пока свободою горим — настолько пошлым и тупым!"
Своё путешествие по Марбургу завершил в "Новом мире" (№10-11) профессор Новиков — герой романа "Марбург" Сергея ЕСИНА: "Здесь, на вокзале, я вдруг почувствовал себя много спокойнее. Кажется, сам по себе нашёлся ход лекции, которая до сих пор тянула и тянула меня композиционной рыхлостью. Ход, стержень — экскурсия по городу, где чуть ли не каждый дом, каждая достопримечательность может повернуть сюжет в здешней жизни моих героев. Браво, русская литература!" Завершил — и спел песнь во славу её, этой литературы, в лице Ломоносова и Пастернака. Что касается последнего, то мы имеем дело со становлением здесь "именно русского поэта", имеющего "потаённую, очень тесную связь, крепче, чем у семьи, с Россией: он русский по духу", утверждает Новиков. Право читателя соглашаться или нет, размышляет автор, но мы — другие, а они — и жили по-иному и любили так, что "можно только поражаться широте и космической объёмности их чувствований". И не в любви ли вообще "выковываются самые дерзкие научные и лирические проекты"? Роман — об этом.
Дмитрий НОВИКОВ в "Бабских горках", очаровав и ельником торжественным своим, и "блёклым, нахохлившимся, словно больной цыплёнок", солнцем, и утверждением — "Бог любит пьяных шалостью своею мальчишек", вдруг сник, и получился не "душу рвущий витраж" (?!), а примитивное голословное нытьё на примитивные же темы. Талант живописца — и пропадает зря.
Владимир КОРОБОВ со смиренно-печального "Спасибо, Господи, за то, что осень и стою в пальто, ещё живой на поле брани, и что звенит ещё в кармане, и что стекляшка у залива открыта — можно выпить пива, отечества вдыхая дым. И в горле ком: Таврида, Крым…" вдруг виновато-горько срывается: "Как возвращусь, заору в набежавший прибой: что сотворил ты, Господь, с моей бедной страной! Ярость моя возмутит седовласый простор — эхо вернёт мне назад грозный мой приговор: "Вспомни свой дом, что ты сам разметал, разорил, встала трава, словно лес, у забытых могил!"
Сергею ЦВЕТКОВУ ("Москва") ещё выше, глубже, мощнее дано проявить это нерасторжимое Отец-сын: "С наплывом лет, о Боже, дай нам в глухом томлении времён увидеть Лик, который тайно во всей природе отражён, всмотреться в вечность, но без страха, и там — в смятении зеркал — вдруг разглядеть не горстку праха, а гордый духа идеал". Стихи Цветкова парадоксальны, первозданно чисты и поражают силой открытости, но не той, которая "ниже пояса", вымученно-натюралистическая, а иной — туда, ввысь: "Но в эти дни, когда исполнен скверны, всяк человек безумствует, греша, с какой любовью, жадной и безмерной, весь мир объемлет бедная душа!"
Изящно и светло-печально вылеплен Виктором БРЮХОВЕЦКИМ почти скульптурный портрет Старика и Сеттера в одноимённом рассказе: "Сеттер на стариковский манок откликнулся сразу, задаваться не стал и просто так, без всяких ужимок, к Старику подошёл. А когда Старик его на руки взял и к себе прижал, то Сеттер запах стариковский учуял, и запах этот ему очень понравился. От Старика волей пахло, воздухом свежим, росами". Поэма эта в прозе длит пришвинские традиции русской литературы.
Борис СПОРОВ в романе "После войны", не изощряясь особо в поисках формы, а просто, быть может слишком просто и доверчиво, — или это мудрость возраста — излагает историю одного года своего юного героя. Года, проведённого в деревне. Это не "год чуда и печали", по Леониду Бородину, — это нечто иное, но по значимости, по влиянию на дальнейшую судьбу героя, пожалуй, не менее важное: "Именно тогда, в тот день, в тот час и минуту, с гроздьями лещины в обнимку, я не только почувствовал, я пережил, перетерпел, как собственную боль, сострадание постороннему человеку…"
"Явление театра" Николая Пенькова ("Наш современник", №10-11) станет, пожалуй, для многих явлением и самого Николая Пенькова — крепкого актёра, умного тонкого чтеца и, как выяснилось, талантливого рассказчика. Видимо, недаром он с Орловщины. И, "как кто-то сказал, — пишет он сам, — если на карте воткнуть циркульное остриё в кружок с названием "Орёл" и потом провести окружность радиусом чуть больше ста километров, то в этом круге, как караси в неводе, окажется добрая половина всех известных русских писателей". Воспоминания его напрочь лишены той бездумной лёгкости, с которой многие дневниковые "мемуаристы" подходят к оценке человеческих судеб.