Супер

Супер

Не только я, но, кажется, уже и все современники, и историки советского житья-бытья забыли, что у него вообще-то весьма смешная фамилия. Я впервые услышал ее в начале 1963-го, когда московский школьник Дима Борисов рассказал мне, что они с одноклассниками играют в рифмы-консонансы и одноклассник Витя Живов нашел отличнейший консонанс к «Супрафону», к болтавшемуся тогда на слуху имени чешских грампластинок. Я спросил, а кто этот щекочущий перепонку Суперфин, Дима ответил: «Один книжник». Спустя много лет, оказавшись туристом впервые за пределами СССР, в Хельсинки, я попросил тамошних коллег переслать в Мюнхен сотруднику радиостанции «Свобода» что-то не вовсе легально вывезенное мной из Москвы от гр-на Живова В.М. Они просьбу выполнили, но почему-то, вернувшись с почты, хихикали. Я не понял почему, а они объяснили: ну как же, Супер – финн.

В обиходе он, естественно, Супер. Я услышал это имя в такой уже форме год спустя в Тарту, когда отделение русской филологии гудело новостью о свежеприобретенном в Москве выдающемся студенте. Потом я визуально пережил столь ценимое классическим структурализмом чувство обманутого ожидания, когда суггестивная суперлативность фамилии ударилась о некрупную корпуленцию, о которой филфаковский поэт, покойный уже, замечательный Светлан Семененко писал в лиро-эпическом портрете: «не взяв ни ростом и ни телом, он забавлялся, как умел…»

Все это происходило в те времена, когда возрастная разница в год-два очень много значила в смысле приближенности к будущей профессии. Он стал моим настоящим учителем (хотя и до того я не был обделен возможностью слышать обмен репликами между моими старшими однокашниками, личностями не менее значительными). Потому мне приходится отвести напрашивающийся упрек «все о себе». Пишу о себе как его ученике.

Воспитанников у него много, не обо всех, я думаю, он сам помнит, не все из них, кажется, помнят об этом. Это и понятно: всего не упомнишь. Он всегда учился, уча. Помню его ухватки сельского педагога, когда конспиративными недомолвками он инструктировал, как надо обрабатывать заметки для «Хроники текущих событий», – поучал не только вдохновенного рекрута, но и одного из основателей этого самопечатного органа, Анатолия Якобсона.

Я сказал о конспиративных недомолвках, но мы-то, закосневшие формалисты, знаем, что речевая установка сама себе подыщет мотивировки – культурные, социальные, политические. Как сорок лет тому назад, так и сегодня он редко-редко договорит фразу до конца. Его персональная библиография – ослепительный перечень незавершенных работ. Вот этому паритету сделанного и только замышленного в истории русской культуры он и учил одного из своих первых учеников – меня. Вообще, всякая успешливость, гармоничная результативность для него всегда как будто существовали под знаком некой первородной сомнительности, начиная, – повторюсь, – с правильно сложенной фразы. Он и сам изводил собеседника, и обучил запинающейся речи половину тартуских филологов, вставляя «вот» перед каждым словом во фразе, даже если это слово само было «вот». Из других взрывчатых материалов на этой незнаменитой партизанской войне с филологической гладкоречью запомнилось еще бессмысленное и открывавшее каждую фразу «на самом деле».

«Архивные фрагменты» – назвал он одну из первых своих публикаций (надо ли добавлять, что, конечно, несостоявшуюся – таллинская цензура уважительно поддержала наметившуюся в общих чертах речевую установку). Эти несколько страниц для меня стали главным учебником по филологии, я и пытаюсь им с переменным успехом подражать вот уже четыре десятилетия.

Метод его заключался в восстановлении былой сопряженности далековатых имен, попранной эпохой Великого Беспамятства. Первый «архивный фрагмент» отправлялся от имени Маяковского, встретившегося Кузмину в «Бродячей собаке» в 1915 году. Дневник Кузмина фиксировал сначала, что тот показался живее и талантливее другого дылды – Петра Потемкина; потом, через четыре месяца, что он надоел слегка. Суперу выдали в ЦГАЛИ альбом Судейкина, там был записан экспромт Маяковского, тогда еще никому не известный. «Приятно Марсовым вечером / Пить кузминской речи ром». Сочинено в квартире Судейкиных на Марсовом поле, в доме Адамини. В архиве Русского музея он извлек наброски Н.И. Кульбина к его речи о Маяковском в «Бродячей собаке» (так, если не ошибаюсь, никем до сегодня и не обнародованные): «Маяковский – очень скромный, я бы даже сказал – застенчивый молодой человек. Что он щелкает зубами, вращает глазами и иногда говорит нехорошие слова, это… это просто от сантиментальности. Наибольший его грех – молодость, но он уже исправляется… (лакуна в тексте) скандала. Таким лучше уйти. Их деньги пропадут даром. Пусть лучше они теперь же возьмут деньги за вход обратно. Собака – тончайшее художественное общество. У нее очень прочная репутация. Я бы даже сказал: слишком прочная. Я вообще против прочных репутаций. Вот – говорят про футуристов… Во-первых, никаких футуристов нет… Во-вторых, футуристы – самые скромные люди…»

Все это обросло обширным комментарием, окружившим фигуру Маяковского хороводом богемцев, великолепных неудачников, пестря и корябая пресловутый хрестоматийный глянец. Работа Суперфина, как уже сказано, света не увидела (потом из нее выросла наша с Александром Парнисом объемистая хроника знаменитого петербургского кабаре), но, выражаясь штилем тронутой им эпохи, ноздри его почуяли бриз архивной удачи, и он пустился дозором обходить архивохранилища обеих столиц, наполняя свои амбарные книги копиями, сгодившимися потом не столько ему, сколько последующим новобранцам историко-архивного поиска. Из неожиданных столкновений имен в теснинах личных фондов проистекали его веселые догадки. К примеру, школа Карабаса-Барабаса как пародия на гумилевский Цех поэтов.

Как учил он младших целительному косноязычию, так же заразительно он приобщал их к бешеным архивным забавам.

Ритуал этой охоты был строг. Егеря не трубили, но каждый охотник, желавший знать, начинал знакомство с очередным фондом с последних единиц в описи – с писем неустановленных лиц. Еще лучше – с писем неустановленных лиц к неустановленным лицам. Тогда еще в описях водились такие царь-грибы, как письмо неустановленного лица Максимилиана Александровича к неустановленному лицу Вячеславу Ивановичу. Ну а затем – к фрагментам неопознанных сочинений – отрывок, начинающийся словами «И каждый вечер в час назначенный…» и т. п.

Кажется, впрочем, что он в своем романтическом архивоведении был не первым. Первых вообще не бывает, – это мы довольно скоро все, занимаясь историей литературы начала века, поняли. И у него были друзья, старше его на год-другой – хотя бы Коля Котрелев, впоследствии по какой-то непривычной справедливости истории ставший работником «Литературного наследства», этого отчего дома и детского рая архивных фрагментов, хотя бы Саша Морозов (к искреннему горю имевших счастье знать этого человека, ушедший из жизни вскоре после публикации этих строк), родоначальник мандельштамоведения, да и Леня Чертков, еще и новом веке напоминающий о своем уходе первыми строчками в листах использования архивных единиц.

Вот такие сувениры эпохи, документирующие историю до отдельного дня и отдельного часа, учил (и учился) выискивать мой первый соавтор. Когда в следующем веке мне попался в библиотеке Лилли Индианского университета клочок бумажки, выразительно комментирующий времена и нравы «Повести о пустяках» Юрия Анненкова, я подумал: «Суперу бы показать!» Я списал. На бланке Общественного уполномоченного по армии и флоту по устройству Октябрьских торжеств. 27 октября 1920 г. Петроград. Дворец Искусств. Салтыковский подъезд. «Сим удостоверяется, что член Музыкального совета при Комиссии по устройству Октябрьских празднеств тов. АМФИТЕАТРОВ, в настоящее время пишущий музыку к «Взятию Зимнего дворца», имеет право исполнять гимн «Боже, Царя храни», а также различные контрореволюционные <sic!> гимны и марши, что подписями и приложениями печати удостоверяется. Действительно до 10/ XI. Особоуполномоченный Д. Темкин. Управдел И. Слепян».

Логика источниковедческого азарта вкупе с постоянным, несколько нервным интересом к недавним тайнам отечественной истории (принесшим ему ласковое прозвище в рядах работников политического сыска, подхваченное ими у В. Буковского – «Большая антисоветская энциклопедия»), да еще с представлением об обязанностях гуманитария перед гуманитарными ценностями, сместили его внимание и энергию к событиям послереволюционной эпохи – он готовил к тамиздатской печати воспоминания Бориса Меньшагина, одного из рассказчиков о хатынской трагедии, он вошел в круг солженицынских «невидимок» (так что за иконографией отсылаем к последнему изданию «Теленка»). Тут пора уже передать слово академической биографической справке, составленной помянутым выше вдохновенным рекрутом, Д. Зубаревым:

«Суперфин Габриэль Гаврилович. Родился 18 сентября 1943 г. в г. Кез Удмуртской АССР. В 1964–1969 учился на отделении русской филологии историко-филологического факультета Тартуского университета (ученик профессора Ю.М. Лотмана), отчислен по представлению КГБ. В 1970–1972 – один из редакторов подпольного правозащитного бюллетеня «Хроника текущих событий». В июле 1973 года арестован, в мае 1974 приговорен Орловским областным судом по статье 70 (антисоветская агитация и пропаганда) к 5 годам заключения и 2 годам ссылки. Срок отбывал в пермских политических лагерях и Владимирской тюрьме, ссылку – в г. Тургай Казахской ССР. В 1980–1982 жил в Тарту, работал в газетном киоске. В июне 1983 эмигрировал из СССР, поселился в Германии. В 1984–1994 – сотрудник Архива Самиздата Радио «Свобода». С января 1995 – архивариус Института изучения Восточной Европы Бременского университета. Научные интересы: источниковедение, библиография, история литературы XX века».

Из этой справки с очевидностью вытекает, что мало-мальски подробно о деятельности этого человека может написать только коллектив, включающий в себя профессионалов разных специальностей. Далеко не все стороны его деятельности мне известны, а это именно деятельность, дело, деяния, без дела он ни часу не может прожить. Из того, что мне ведомо, я бы, например, назвал его совместную с М. Сорокиной статью «“Был такой писатель Агеев…”: версия судьбы или о пользе наивного биографизма». Отменно написанный роман 1930-х годов, обозначенный на титуле именем М.Агеева, читательское восхищение 1980-х не хотело отдавать сомнительному и безвестному Леви, как называли некоторые современники имя подлинного автора, а норовило передарить Набокову. Но пришел Суперфин и все испортил.

Эту статью я каждый год включаю в список обязательной литературы по университетскому курсу библиографии и источниковедения. И поймал себя на том, что при этом я и перечитываю ее каждый год. И конец этой детективной истории знаю, а все равно перечитываю:

«Роман с кокаином» представляет собой широко распространенный в 20-е годы тип «романа с ключом». Приметы времени, места, фигуры реально существовавших лиц буквально в изобилии рассыпаны по всему тексту, образуя не слишком сложную литературную головоломку.

Несколько лет тому назад один из авторов этой статьи (Г.Суперфин) высказал предположение, что хронотоп романа носит явственно очерченный автобиографический характер, «биографическое время» пронизывает всю сюжетную канву произведения, и, следовательно, можно попытаться «математически» вычислить имя его автора. Для этого надо сравнить список выпускников московской частной гимназии Р.Ф. Креймана (в романе – Клеймана) 1916-го со списками поступивших в том же году на юридический факультет Московского университета (главный герой романа Вадим Масленников учился именно там). Совпадение имен могло бы указать на возможного автора. Первая же попытка проверить эту гипотезу привела к самым неожиданным результатам. Среди фрагментарно сохранившихся материалов креймановской гимназии удалось обнаружить протокол заседания педагогического совета от 28 апреля 1916, зафиксировавший отметки учеников выпускного класса. Под номером 12 в нем значился Марк Леви! И рядом еще три имени действующих лиц «Романа» – Василий Буркевиц, Айзенберг, Тикиджянц (в романе – Такаджиев). В числе прочих педагогов протокол подписан С.В. Семеновым и В.В. фон Фолькманом – учителями, также фигурировавшими в романе. … Архивы – отнюдь не закрытые и всем доступные – сохранили немало материалов, проливающих свет на жизненные реалии «загадочного господина Агеева» – Марка Леви. Конечно же, в фонде Московского университета нашлось его личное дело студента – как и Вадим Масленников, он учился здесь с осени 1916. Но самое удивительное ожидало нас прямо на первой странице личного дела. Подшитое в обратном хронологическом порядке, оно начиналось с документа июля 1952 года! Ереванский государственный педагогический институт иностранных языков запрашивал МГУ о том, какие документы представлял «преподаватель нашего института Марк Лазаревич Леви при поступлении в университет». Получалось, что … таинственный автор «Романа с кокаином» теоретически мог быть еще жив, не ведая о мировой славе своего произведения.

Марк Леви был еще жив в Ереване в июле 1973 года, когда я, находясь там и возбужденный нашедшимися в тамошних спецхранах богатствами по части закавказской периодики времен гражданской войны, позвонил в Москву нашему общему другу Диме Борисову, чтобы узнать, как найти бегавшего от наружного наблюдения Супера – мне не терпелось рассказать учителю про находки. Я услышал в трубке, что Гарик арестован. Про следующие семь лет, пять – лагеря и два – ссылки, должен он рассказывать сам.

Последние тринадцать лет он создавал при Бременском университете изысканную архивную коллекцию по новейшей российской истории. И каждого, кого он инфицировал архивным зудом, подмывает отложить все дела и ринуться в Бремен на архивную ловитву.

Что еще явствует из справки, так это то, что дата, послужившая поводом для разговора о Габриеле Гавриловиче, не круглая. Но это обстоятельство как раз на редкость точно согласуется с некруглостью, колючей многоугольностью и неисправимой непредсказуемостью этого нашего современника.

Впервые: Звезда. 2008. № 9. С. 109–202.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.