Глава тридцать шестая

Глава тридцать шестая

И в летние, вакационные, месяцы Карбышев не переставал ни на один день быть профессором. Только вместо лекций читал доклады — множество докладов в военных и гражданских организациях. Даже в Доме пионеров и на пионерских слетах выступал с докладами, быстро и ясно говоря о захватывающе интересных вещах и чуть ли не каждое слово подтверждая ссылками на десятки развешанных кругом кафедры схем и чертежей. Принимал и дома. Настоящего отдыха не было, — были полуслужебные дни. Работа захватывала, и казалось, будто и подумать ни о чем, прямо к работе не относившемся, бедный труженик не мог. Однако Елена знала, что это не совсем так.

Весной Елена кончила десятилетку полной отличницей и ходила по дому радостная и довольная. Бумаги ее уже были сданы в Московский авиационный институт. Она с нетерпением ждала извещения о приеме. Затем предполагалась семейная поездка в Сочи. Когда Елена пробегала мимо отца, он поднимал голову и, как бы вдыхая запах свежести и холодноватой чистоты, которым дышало ее светлое платье, внимательно смотрел на нее. Раза два он сказал при этом:

— Вот беда, Аленка! Будь ты мальчишкой, отправил бы я тебя в Инженерную академию. А так — что же?

— Что же? — смеясь, переспросила Елена.

— Да ведь я-то не виноват, что ты не сын, а дочь!

Елена смутно догадывалась: отец что-то замыслил.

Но туманная недосказанность его реплик ее мало беспокоила. Она давно привыкла к этим странностям. И знала, что самые трудные из отцовских загадок в конце концов разгадываются очень просто. Лидия Васильевна ахала:

— И почему в МАИ так тянут? Уж поскорей бы…

Всегда так: чем дольше и напряженнее ждут люди, тем внезапнее приходит к ним ожидаемое. Ответ из МАИ пришел в такую минуту, когда о нем и думать забыли. Но главная удивительность заключалась не в том. Институт сообщал, что Елена Карбышева забракована на медицинском осмотре (сердце) и принята быть не может. Отбросив со лба упрямый гребень темных волос, Елена стояла перед отцом в кабинете. В ее опущенной руке дрожала, шелестя тонкими углами, роковая бумага. По смуглым щекам катились блестящие, прозрачные слезы и падали одна за другой на светлое летнее платье.

— Папа, — шептала она, — что же это, а? Папа?

Дмитрий Михайлович открыл письменный стол, достал папку и с глубоким вздохом развязал на ней шнурок.

— Не думал, не думал, цыпленок… Уж и впрямь, как говорится: ехали в Казань, а приехали в Рязань. Ни грело, ни горело, да вдруг и припекло…

— Не понимаю, — сквозь слезы сказала Елена, — какая Рязань?

— А вот посмотри сюда.

Елена заглянула в папку.

— Видишь? Это копия моего письма товарищу Ворошилову. Это его резолюция. Это мой рапорт прямому начальству. Это — заявление на имя начальника ВИА: «Прошу о принятии дочери моей Елены на морское отделение командного факультета ВИА…» Видишь? Это… Словом, поздравляю: ты принята в ВИА. Хочешь быть моряком?

Елена выпрямилась. Вихрь самых разных мыслей кружился в ее голове. Одни мысли рождались из сожаления о пропавших надеждах, другие — из переменчивых картин будущего, третьи — из упорства, четвертые — из гордости, пятые — из благодарности к отцу, а все вместе — из удивления и радости. Она хотела все это высказать и уже раскрыла рот. Но сказалось совсем другое.

— Папа… А как же я буду моряком? Ведь я — девочка…

Карбышев махнул рукой.

— Ты? Девочка? Ха-ха-ха! Кто тебе наболтал, что ты девочка? Не верь, Аленка! Ты — совершенно взрослая девица. Можешь сама решать свою судьбу. Можешь мне буркнуть сейчас: «Не хочу в академию! Не пойду!» И будет по-твоему. Но ведь не буркнешь, — я знаю, — потому что… Нет, нет, Аленка! Я не агитирую. Ни-ни…

И опять Елена собиралась выговорить что-то очень важное и нужное, может быть, даже самое, самое важное и нужное при таких обстоятельствах. И вместо этого, сказала:

— А мама согласна?

Карбышев кивнул головой.

— Твоя мать — сокровище. С другой было бы иначе! Хочешь быть моряком? Я не агитирую… Хочешь?

— Хочу!

— Все! Спасибо, Аленка! Если бы ты знала, как я мечтал сделать из тебя инженера… Как давно мечтал… Очень давно, Аленка!

— С каких же пор? — с любопытством спросила Елена.

— С тех самых, как ты родилась, — тихо сказал Карбышев и, выйдя из кабинета в столовую, позвал: — Мать! Мать, иди сюда скорее!

Лидия Васильевна была уже тут.

— Как решили?

— Цыпленок хочет быть моряком. Ни о чем больше слушать не желает. Поздравляю, мать! Теперь будем собираться в Сочи…

Лидия Васильевна произнесла какое-то коротенькое, неслышное слово с восклицанием на конце и медленно опустилась на стул…

Еще с ранней весны Лига наций превратилась в нечто, очень похожее на Общество поощрения агрессоров и агрессий. Сперва Муссолини вцепился в Абиссинию. Затем как-то совсем неприметно для Лиги наций исчезло проглоченное Гитлером австрийское государство. Потом погибла республиканская Испания. Сентябрь начался «Судетским вопросом», то есть бешеным фашистским натиском на Чехию, а кончился мюнхенской Каноссой[58]; выбирая между позором и войной, Англия выбрала сегодня позор, чтобы завтра в дополнение к нему получить еще и войну[59].

Вот что делалось на свете, когда Карбышевы вернулись из Сочи в Москву. К этому времени все в семье свыклись с мыслью о том, что Елена — военный человек. И сама она свыклась. В Сочи было много военных инженеров. Все, как один, знали Карбышева и все очень интересовались судьбой его дочери. Судили вкривь и вкось. И от множества таких разговоров, не всегда серьезных, иной раз смахивавших на пустую болтовню, внутреннее решение Елены не только не ослабело, но, наоборот, окрепло и утвердилось. В Москву она приехала совсем не в том настроении, с каким уезжала. Но, когда выяснилось, что через несколько дней первая лекция, все-таки струхнула.

Сентябрь в том году был во многих отношениях решительным месяцем. Карбышев почти не выпускал газет из рук. В середине сентября Гитлер и Чемберлен встретились в Берхтесгадене и затем подписали соглашение в Мюнхене. В отличие от многих людей из разряда благодушных обывателей, Карбышев придавал этим событиям громадный смысл и говорил о них так, словно они касались самым непосредственным образом его самого, его дела, его семьи. Каким-то странным образом Берхтесгаден и Мюнхен связывались в его представлениях и с судьбой Елены.

— Чуешь, Аленка, что делается? — спрашивал он дочь. — Выходит, что я прав был…

Елена так именно и полагала: отец прав. Душа ее трепетала, чудесные мысли толпились в мозгу, и грудь колыхалась от бурных чувств. Настал день первой лекции. Накануне вечером Карбышев подарил дочери военную полевую сумку, набор отточенных карандашей и пачку тетрадей.

— Без этого в нашем ремесле и шагу не сделаешь…

В академию он отвез ее сам, но оставил одну на пороге. Она вошла бодро и смело. Мимо нее стремглав бежали туда и сюда молодые военные люди. Многим из них она бросалась в глаза, как что-то непонятное здесь, постороннее и странное. По-мальчишески узкие бедра, тонкая фигура и веселая улыбка на смуглом черноглазом лице… Платье с оборочками, бантик в волосах… Что такое? Откуда? Зачем? Кто-то спросил ее. И, узнав, в чем дело, проводил до аудитории. Первая лекция была на тему о воинском долге. Елена заглянула в аудиторию. Батюшки! Море зеленых спин колыхалось перед ней. «Нет, не войду, — малодушно подумала она и зажмурилась, — ни за что не войду…» В аудитории кто-то громко читал список курса.

— Карбышева, — услышала Елена и взяла себя в руки.

Строились в коридоре, и она стала в строй. А затем уже и в класс вошла вместе с другими. За партой она оказалась одна. В этом блистательном одиночестве было что-то не совсем ладное. Оно означало, что никто не захотел к ней подсесть. Так и промелькнула первая лекция в обидных ощущениях пустоты и заброшенности…

Потом — начертательная геометрия. Елена разложила перед собой карандаши и резинки. Когда закипела работа, стало уже не до обиды, не до грустных чувств одиночества. Елена осмелела и оглянулась. С соседней парты попросили:

— Можно карандаш?

Она еще раз оглянулась.

— Можно резинку?

После лекции она собирала свои карандаши и резинки. Тугое кольцо зеленых гимнастерок все плотнее сжималось кругом нее. На Елену смотрели, как на чудо.

— Вы — у нас единственная…

— Вы — дочь товарища Карбышева?

— Вы… Вы… Вы…

От первоначального смущения и конфузной онемелости в Елене не оставалось больше никакого следа. Все это исчезло и заменилось чем-то очень простым и ясным.

— А все-таки непривычно, что вы девушка, — сказал, краснея, какой-то чудак.

Его тотчас взяли на смех.

— Эх, ты, тюха!

Елена нашлась без малейшего труда:

— А вы привыкайте, товарищ!

И она всячески старалась помогать тем, которые привыкали…

* * *

Прошли времена, когда, выезжая со слушателями на полевые занятия, Карбышев впереди всех прыгал на колесную шину грузовика, перемахивал через борт и мгновенно устраивался в кузове на скамейке между другими. Но не потому прошли эти времена, что было теперь Карбышеву под шестьдесят, — он все еще оставался легким и быстрым, — а совсем по другой причине. Как-то случилось ему присутствовать на загородном ученье. Собирали плоты, наводили мост на поплавках нового типа. Трудно затопляемое имущество подвезли на машинах и сложили на берегу Москва-реки. Обучающихся развели по расчетам.

— Берись! Вводи вилки! Запри замки!

Понтонеры показывали, в чем именно состоят приемы. Через двадцать минут — команда:

— Подавай на воду!

Имущество подано; переправа действует. А где же Карбышев? До начала маневра он стоял на берегу, там, где было сложено трудно затопляемое имущество. Куда исчезло имущество, понятно. Но… с ним пропал и он. Через несколько минут Карбышев отыскался. Его обнаружили в одном из расчетов, среди обучающихся, — он так же, как они, повторял приемы понтонеров-инструкторов, так же принимал команду и выполнял ее точно и ловко. Удобно ли подобным образом вести себя на ученье старому заслуженному комдиву? Этот вопрос и в голову не пришел самому комдиву. Карбышев впервые видел трудно затопляемое имущество нового образца, да и образец был опытный, единственный в своем роде. Карбышев хотел приноровиться к образцу, ощутить его покорность умелой рукой и для этого стал в общий расчет с теми, кого ему предстояло учить. Правильно ли он сделал? Многие находили, что неправильно.

«Комдив… Профессор… Да как это возможно?..» И после этого случая сконфуженный Карбышев перестал прыгать вместе со слушателями в кузов грузовика…

Однако старая привычка всегда быть живым и активным, в первую очередь видеть дело, а уж потом сообразоваться с условной стороной обстановки, — привычка эта не потерялась. Увлекаемый ею, Карбышев попрежнему бегал на ученьях по боевым порядкам, сам проверял, как окопались роты и взводы, сам менял расположение пулеметов — сам, только сам, обязательно сам. Старая привычка действовала: никогда не был Карбышев просто командиром, а всегда — товарищем-командиром.

Весна в тот год — тридцать девятый — была тихая, серая, без черного блика на реках и прудах, без сияния и радостного шума в природе. Огромный ЗИС, с глухим шипеньем отжимая шинами мокрый песок, подошел к берегу подмосковной реки и остановился. Из машины вышли военные люди: Карбышев и еще четверо. Лагерь, куда они направлялись, был по ту сторону реки. Внизу, под берегом, приехавших ждал беленький катер из понтонного батальона. Карбышев и его спутники медленно спускались по сходням. Дмитрий Михайлович внимательно оглядывал бесцветное, сумрачное, грозившее дождем небо. Дальнозоркие глаза постепенно утрачивали прежнюю остроту.

Он начинал плохо видеть, и взгляд его беспомощно тонул в мутных переливах облачной пыли.

— Неудачно приехали — быть дождю!

В тот самый момент, когда его нога ступила на катер, суденышко вздрогнуло, и он тоже. Над катером взвился вымпел с двумя ромбами, плеснулся в мертвом воздухе и повис.

— Что это? — спросил изумленный Карбышев.

— Судно вас приветствует, товарищ комдив!

— Черт возьми!

Кругом смеялись. И Карбышев смеялся, отмахиваясь рукой от неожиданной почести. Два ромба висели на штоке; они же тихонько поблескивали и на петлицах смущенного комдива…

Карбышев и его спутники подходили к передней линейке лагеря, когда дневальные закукарекали, вызывая на линию[60].

— Неудачно приехали, — сказал Карбышев.

— Почему? Дождя не будет…

— Я не о дожде… Похоже, что командира корпуса встречают.

— Откуда вы взяли, Дмитрий Михайлович?

— Разве не видите, что делается? Дневальные…

— Да это же вас, вас встречают!

— Меня? Черльт возьми!

И опять — смех. Конфузливо смеется Карбышев, приглушенно хохочут его спутники. А два ромба, знай себе, поблескивают на воротнике комдивовской гимнастерки…

В состав комиссии, испытывавшей новые средства переправы, входил командир стоявшего в здешнем лагере стрелкового батальона Мирополов. Это был здоровый мужчина с бородой чуть не до пояса. Когда-то борода его побывала в академии и надолго запомнилась там многим. Мирополов состоял курсовым старостой и был товарищем Якимаха. Но теперь Якимах — старший преподаватель академии, а Мирополов давным-давно ушел в армию и уже целую вечность командует батальоном. С каждым годом борода его становится гуще, и все меньше волос остается на голове. Но служебное усердие Мирополова неизменно. Саперы налаживают штурмовые пешеходные мостики на длинных поплавках, обтянутых прорезиненной тканью и набитых соломой. Общевойсковые командиры ведут занятия с группами: объясняют, втолковывают. Карбышев бегает по группам.

— Почему поплавки не намокают в воде?

— Почему переправа не боится пуль?

За спиной Карбышева — комиссия. Мирополов ни на шаг не отстает от гостя. Он не видел Карбышева с тех пор, как ушел из академии, а было это добрых четырнадцать лет назад. И теперь усердно оглядывал знаменитого инженера. Вдруг Карбышев обернулся:

— Где и когда мы с вами встречались, товарищ комбат?

Мирополов захлебнулся от радости: «Уфф!»

— В Москве, на Кропоткинской улице, товарищ комдив!..

…А вот и лагерь Военно-инженерной академии. Сопровождавшим Карбышева лицам было известно, что его старшая дочь учится в академии. Большинство из них в душе осуждало странную идею превращения девушки в мужчину и удивленно помалкивало. К лагерю, свистя, подбегала «кукушка» — маленький паровозик с двумя вагонами[61]. Интересного кругом было немного. Перед старинным усадебным парком — палатки, словно огромная стая белых куропаток, плотно прижавшихся к земле. Открытая «с вольного духу» столовая под гигантским навесным «грибом». Служебные домики, пруд для переправ и мостовых работ, площадки маскировочных устройств, несколько дорожных машин и лесопильных приспособлений… Все.

Солнце всползало на небо, усталое, еле живое и холодное в эту сумрачную весну. А Елена уже была на ногах. Усталая и тоже еле живая, она быстро натягивала казенные сапоги на свои стройные, мускулистые ноги и застегивала суконную гимнастерку над узенькой грудью. День начинался с топанья по полям. Хрупкая, слабая, Елена отставала от строя. Стыд!.. Стыд!.. И потому еще в особенности стыд, что Елена — член партбюро морского отделения ВИА. Но это было еще самой ранней весной, только по началу. Потом — все реже и реже. Однако и теперь случалось. И в тот самый день, когда Карбышев появился в лагере, тоже случилось. Красная, потная, пыльная, тащилась Елена позади строя. Всякий, взглянув сейчас на нее, непременно подумал бы: «Вот бедная девочка! Ведь это — предел изнеможения…» Так оно и было; и уже во всяком случае, именно так казалось самой Елене. Отчасти по этой причине она увидела отца лишь после того, как он отыскал ее своими стариковскими глазами. Но, даже отыскав дочь и сразу поняв, как ей тяжело, он продолжал вполголоса разговаривать со строевым командиром.

— Стараемся не очень трудить, товарищ комдив, — докладывал командир с таким выражением на длинном костлявом лице, словно его только что уличили в чем-то нехорошем, а он, хоть и не виноват, но вынужден все-таки оправдываться, — да ведь как же быть-то?

— Ничего, ничего! Правильно! — сказал Карбышев и позвал к себе дочь.

Елена подбежала и вытянулась. Странно: изнеможение, которое она чувствовала за минуту перед тем, вдруг пропало. Карбышев посмотрел на нее и, догадавшись, улыбнулся глазами.

— Здравствуйте, Карбышева!

Потом добавил тихо:

— Терпи, Аленка! Тонкая былинка не ломается…

…Когда Дмитрий Михайлович уезжал из лагеря и, стоя возле ЗИСа, говорил какие-то последние слова членам комиссии по испытанию новых средств переправы, Мирополов был тут же. По правде сказать, он не слышал да и не слушал того, что говорил Карбышев. Он только с неослабевающей жадностью ловил его движения и смену выражений на живом, подвижном лице. Мирополову хотелось еще раз подчеркнуть на глазах у всех особый характер своего старого знакомства с замечательным комдивом и для этого не просто проводить Карбышева, а еще и усадить его в машину с сердечной заботливостью гостеприимного хозяина. Мирополов крепко держал дверцу машины, готовясь захлопнуть ее с разлету, когда наступит соответствующий момент. И момент наступил. Карбышев приложил руку к козырьку, вскочил на подножку, шагнул к сиденью. Дверца с треском захлопнулась, и на рукав Мирополова брызнуло яркой кровью из прихваченного ею карбышевского пальца. В первое мгновенье Мирополов даже и не сообразил, что именно произошло и откуда — кровь. Но это было только мгновенье. Лицо комдива исказилось гримасой боли.

— Черльт возьми! — сказал он, пытаясь выдернуть палец из зажавшей его дверцы.

Карбышев и Мирополов побледнели одновременно и одинаково сильно. Кто-то, — не Мирополов, — закричал:

— Фельдшера!

Но дверь распахнул все-таки Мирополов — он это очень хорошо помнил. Кровь из пальца лилась густой горячей струей. Мирополов схватился за голову. Карбышев вырвал из кармана носовой платок и замотал палец. Его взгляд уперся в отчаянную физиономию Мирополова, скользнул по его поднятым кверху рукам и остановился на могучей бороде. Карбышев улыбнулся.

— Перестаньте нервничать, товарищ комбат! Мне больно, а не вам. Что? Не можете?

Мирополов простонал:

— Н-не мо-гу!

Улыбка сбежала с лица Карбышева.

— Тогда я вам приказываю немедленно прекратить это безобразие!

* * *

Мир становился похожим на котел. Под котлом пылало пламя. Внутри что-то кипело с неистовым напряжением. Плохо привинченная к котлу крышка судорожно дрожала. Американские заправилы подкармливали из рук военного зверя германской фашистской агрессии. Англо-французские политиканы, уцепившись за власть, дружно взламывали фронт миролюбивых государств. Японские самураи на Хасане и Халхин-Голе пробовали силы в прямой борьбе. Белофинские газеты сообщали о восхищении английского эксперта генерала Кирка недавно осмотренными им на Карельском перешейке укреплениями.

За окном шумел май, и ветер бросал в комнату теплые запахи обласканной солнцем счастливой земли. Деревья звенели листвой, пели тонкие девичьи голоса — чудо весны совершалось за окном комнаты. Совершалось оно и внутри Карбышева.

Якимах, чуть-чуть пошевеливая влажными красными губами и жмуря зачем-то круглые светлые глаза, старательно вчитывался в лежавшую перед ним бумагу. Ровный почерк покрывал прямыми строками обе стороны листа.

«Переход к коммунизму, — читал Якимах, — требует от всех трудящихся нашего великого Советского Союза настойчивого овладения большевизмом, учением Маркса — Энгельса — Ленина — Сталина, повышения трудовой дисциплины и производительности труда.

Участвуя своей ответственной работой преподавателя по подготовке высококвалифицированных кадров нашей Рабоче-Крестьянской Красной Армии вместе со всей страной в построении коммунизма, я хочу быть ближе к великой Коммунистической партии большевиков и прошу партийную организацию — принять меня в кандидаты ВКП(б).

Обязуюсь настойчиво и систематически работать над изучением большевизма, над освоением великого учения марксизма-ленинизма, активно участвовать в общественной и партийной работе, образцово соблюдать трудовую дисциплину, быть бдительным и всемерно бороться с изменниками нашей Родине и врагами народа… Комдив Карбышев».

Якимах дочитал бумагу до конца. Несколько мгновений он сидел молча, все еще пошевеливая губами и жмуря глаза. Потом заговорил:

— Я о вашей подписи, Дмитрий Михайлович, думаю.

— О подписи?

— Да. Сколько раз я ее видел. И думаю: если взять все ваши подписи, которые я видел, да положить одна на другую, ведь, пожалуй, самым точным образом придутся. Твердая у вас рука! Толковали мы с вами о вашем вступлении в партию неоднократно, — и Елочкин с Наркевичем, и Юханцев. А решили вы сами, без нас. Когда решили?

— Давно, — сказал Карбышев, — тогда же и решил, когда толковали…

— Нет, я не о том… А когда…

— Заявление написал? Сегодня, двенадцатого мая.

— Не то… Когда окончательно созрело решение? Ведь не пятнадцать же лет назад и не сегодня…

— Конечно. Оно созревало постепенно, по мере того, как я завоевывал доверие партии. Помните, я хотел «доказать»? Пришло время, когда я по множеству признаков понял: «доказал». Партия мне доверяет, а это и значит, что я коммунист. Были годы проверки, самопроверки. Отходили в прошлое неустойчивость политической мысли, боязнь упреков в карьеризме. Все отчетливее ощущалась трудность работы без партийного контроля, без партийной помощи. Дочь — член партии, а я — нет. Вдруг когда-нибудь придет в голову Елены: «А странную все-таки жизнь прожил отец! Как будто и с партией, а не в партии…» Нельзя, чтобы дочь обо мне так думала, никак нельзя. Как я хочу видеть своих детей комсомольцами и коммунистами, так и они вправе желать, чтобы давнишние мои убеждения были, наконец, признаны действительно «моими». Подступала старость, и вместе с ней созревало решение…

Карбышев говорил очень важные, совершенно правдивые, все объясняющие собой вещи. Мог бы он к ним прибавить и еще одну. Она-то, собственно, и привела его сегодня к написанию заявления, которое так внимательно читал Якимах. Привела и вложила нынче перо в его руку. И, словно отвечая Якимаху на еще не заданный им вопрос, он сказал:

— Итак, Петя: почему же все-таки именно теперь вступаю я в партию? Очень просто. Время тяжкое. Будет еще тяжелей. И, шагая через высокий порог, я хочу пережить это грозное время вместе с партией, а если нужно будет, то и умереть за партию в ее рядах…

* * *

Действительно, время становилось все тяжелей. В Москву приехали военные миссии Англии и Франции для практического завершения затянувшихся переговоров о взаимной помощи. Однако миссии прибыли в Москву не только без искренних намерений прийти к соглашению, но даже и без полномочий, необходимых для его заключения. Зачем же они появились в Москве? Невозможно сказать. Как появились, так и исчезли. В один из последних дней августа Карбышев читал в «Известиях» интервью маршала Ворошилова с сотрудником этой газеты[62]. От Советского Союза требовали, чтобы он помог своими войсками Франции, Англии, Польше. А пропустить его войска через польскую территорию не хотели. И это несмотря на то, что никаких других путей для того, чтобы советские войска пришли в соприкосновение с войсками агрессора, не было. «Да что они — с ума поспятили?» Нет, они пребывали в совершенно здравом уме. Только, как ни боялись они гитлеровской Германии, Советский Союз был для них еще страшней. Вот оно — главное[63]. И здесь именно ключ к разгадке этой предательской тайны…

Да, время становилось все тяжелее, все грознее. Карбышев читал интервью Ворошилова, речь Молотова на внеочередной сессии Верховного Совета СССР и с нетерпеливой страстностью в смелой душе думал: «Зови же меня, партия, — зови! Иду, куда скажешь, мать…»