Скифия в серебре
Скифия в серебре
«Русский проект» в современной прозе
Небо вылакали. Подброшенный в воздух чепчик — воздуха не обнаружил. На земле его, кокетливый символ лояльности и консерватизма, уже угрюмо поджидал вольнодумец булыжник, которым прогрессивно мыслящая толпа погоняла историю. «Ура» в лентах и неотесанное «ужо тебе» таким образом примирились, подрезанные силой тяжести. Кликуши и радетели, монархисты и народовольцы сошлись вдруг в одном: Россия застряла.
Исчерпали ли мы бездарной междоусобной тяжбой отпущенный нам ресурс Исторических Свершений, а может, через тернии революций и пятиконечные звезды диктатур только-только пробрались к нераспакованным, ждущим своего часа коробам с ветрами перемен?.. Стоящие произведения о судьбе России, пожалуй, сегодня можно отличить именно по прикосновению к этой глубочайшей тайне русской жизни: писатели ставят вопрос не о существе нашего будущего, а о самом его существовании. Те, кто до сих пор увлеченно кидает кости то за коммунизм, то за монархию, то за мировую империю, то за компактный нефтяной эмират, уже не художники, а политиканы, уводящие читателя прочь от сути исторической проблемы России.
Авантюрные, сказочные, гротескные — произведения-фантазии о будущем России стоит различать не по рецептам счастья и политическим убеждениям авторов, а по их взгляду на возможность для нашей страны всамделишного, неподдельного, не запаянного в цикл, одним словом — небывалого будущего. Надежда, тупик, катастрофа — три литературные идеологии, из которых вдруг да сложатся истины искомой национальной идеи?
Когда же придет настоящий день?
Плюс-проект: «ЖД» — «2017» — «Спаситель Петрограда». Объемные романы Ольги Славниковой «2017» и Дмитрия Быкова «ЖД» (оба — М., «Вагриус», 2006) поражают близостью высказанных в них ключевых интуиций. Разница взятых масштабов и найденных исторических решений, противоположность стилей забываются, как только понимаешь, что оба писателя предъявляют одно и то же требование к одной и той же по сути, сходно понятой России.
Оба романа сильны требованием будущего, коренного переустройства российской жизни — на глубинном, мистическом уровне. Неподлинность, театральность, кажимость России Славниковой соответствует занятой самораспадом, убаюканной гнилью, отравленной всеобщим согласием на полужизнь России Быкова. Псевдожизни государственной в обоих романах противостоит личная жизнь главных героев: их любовь подана как опасная для мира гнили и театральности, а потому неугодная подлинность существования. Для обоих писателей важно несовпадение глубинного мира России с ее поверхностным образом, навязанным лжепатриотической (Славникова) или даже впрямую вражеской, оккупантской (Быков) властью. Мистическое бытие России выражено в двух взаимосвязанных образах — «земли» и, возьмем формулировку Быкова, «коренного населения», коренного в точном смысле укорененности в «земле», умения к ней прислушиваться, жить в рамках ее велений. Подобно тому как «коренное население» Быкова умеет «договариваться» с землей о всходах и плодах, так и «рифейские» хитники, подпольные добыватели драгоценных ископаемых, учатся прислушиваться к земле, уславливаться с ней о камнях. Не случайно одна из героинь Славниковой отмечает ключевое и для романа Быкова противопоставление «аборигенов» — «колонизаторам»: «Вы (рифейцы-хитники. — В. П.) — аборигены, все остальные колонизаторы. Прекрасная местность каким-то образом сама вас воспроизводит — для собственных, совершенно не человеческих нужд».
Именно непроявленность глубинной, не официозной жизни России, подпольное положение ее «коренного населения» — признак и причина «необратимой порчи истории», «глобальной консервации новизны» (Славникова). История в России «прекратилась» (Славникова) или, радикальнее, «до сих пор не началась» (Быков).
Задачу своего нового романа сам Дмитрий Быков определяет внелитературно нагруженным словом «истина». В предисловии к фрагментам романа, опубликованным в журнале «Октябрь» (2006. № 8), он открещивается от выполнения любых литературных, эстетических ожиданий читателя: «Литература и не обязана быть хорошей, более того — в иные времена ей это вредно. Мне хотелось написать не хороший роман, а такой, какой мерещился». «ЖД» — роман-миссия, призванный стать толчком к запоздавшему началу русской истории. «ЖД» — роман-поэма, восходящий, по словам автора, к Гомеру и Гоголю, цель которого — объяснить нацию и «выдумать страну заново».
Выдумать страну — заполнить пустоту в ее историческом образе. В своей знаменитой поэме Гоголь исполнил первую часть миссии национального эпоса: объяснил. И Быков недаром среди приведенных им ироничных расшифровок заглавной аббревиатуры «ЖД» выбирает самый амбициозный вариант — «Живые души», претендуя таким образом на продолжение попытки национального эпоса, на создание ни много ни мало как своей версии второй части «Мертвых душ», России обетованной, которой искони бредят русские писатели и философы.
При всех несостыковках романа, а их немало, и главным образом смущают настойчивые повторы излюбленных обвинений, смешение наблюдений разного уровня типичности, когда личные обиды, булавочные претензии к узнаваемым фигурам и явлениям высказываются с той же серьезностью, что и масштабные сатирические обобщения, сбой проникновенной лирической речи на плоскую газетную интонацию, — при всех подобных шероховатостях, о которых автор и предупреждал нас во вступлении, роман Быкова — очень сильная книга. Она сильна ощутимым движением мысли — живой и острой мысли о России. Это книга-спор, книга-диспут, и в этом смысле она продолжает предыдущий роман Быкова, «Эвакуатор». Романы-полемики удаются Быкову благодаря его особенному чутью на неполную, не «белоснежную правоту», на его умение находить изъян в любой абсолютности. На этом и основана динамика текста «ЖД»: за каждой картиной реальности, которая нам представлена как обладающая последней правотой, все время открывается другая, третья, так что от поверхностной, казавшейся нам безальтернативной модели российской жизни мы постепенно доходим до ее невидимых глубин, но шагаем и дальше — в незримую даже для внутреннего взора автора, только обещанную и понуждающую к свершениям будущую жизнь России.
Слово найдено: наша страна — «колония». Русские — вовсе не коренное население России. Тяжелые хмурые души, тоскующие и ненавидящие свой народ, занятые, по сути, истреблением себя бессмысленными жертвами, изнурительными войнами, злобной медициной, въевшейся в жизнь бюрократией, — «русские вели себя так, как только и может вести себя некоренное население на чужой земле». «Во стане русских воинов» — первая часть, вводящая в обстоятельства самого поверхностного, видимого и пропагандируемого, пласта русской жизни, — отсылает нас к почвенническому, ура-патриотическому образу России. Собственно, те, кому не захочется увлечься игрой в альтернативную историю колонизации Руси «захватчиками», могут легко позволить себе воспринять образ русских в романе как злую сатиру на почвенническую и государственническую утопию о России.
В русских, они же «варяги», они же силы «Севера», пришельцы с ледников, воинственные апологеты сверхчеловеческой вертикали, империалисты и общинники, создатели советского государства, — в русских разоблачено глубоко зашедшее нездоровье национального самоощущения. «Тоска и тревога… Откуда тоска и тревога? Что это за русская тайна, об которую все обламывали зубы? Может, она в том и есть, что…» Русские живут против воли, работают впустую, руководят на уничтожение, славят смерть. В лучших традициях лжепатриотизма «варяги» сильны не «аргументами», а «мощью». Русский патриотизм — это когда Родина-мать призывает с плаката «бессовестно расплодившихся сыновей». Это выродившийся воинский дух варяжства; это инерция колонизаторского истребления, перекинувшегося уже на своих; это чудовищная по античеловечности пропаганда вертикали, требующей все новых жертв для высшей силы в иерархии, будь то генерал Пауков, государственная машина или суровый русский бог с волосатым Велесовым сердцем. Интересен пародийный текст воинского устава варягов-русских: смесь официозных праздничных формул, иезуитского двусмыслия, убогой канцелярщины и откровенно националистических, бритоголовых лозунгов.
Оппозицию Восток — Запад Быков смещает на четверть круга, воспользовавшись актуальным ныне противопоставлением Юга и Севера. При этом Север Быкова усиливает деспотичные, абсурдные, кроволюбивые черты в Восточной модели мира, а Юг его успешно наследует дело Запада по расслаблению, раскрепощению, развращению комфортом и попустительством гуманистически понятого человека.
Мы созрели для еще одной расшифровки: «ЖД» — звуковой эвфемизм «этнического» ругательства, да, вы правильно угадали. Сами жедэ свое именование толкуют как мессианское «Ждущие Дня». Название второй части книги — «Каганат» — намеренно отсылает нас к образу исторического южного, степного врага Руси. Именно встречной захватнической претензией на Русь объясняется взаимная нелюбовь варягов и ЖД — так истерично, как русские и евреи в России, могут спорить и обвинять друг друга только два равно неправых народа: два захватчика.
Вариант «южной» концепции России Быков нарочно подает в виде альтернативной истории, то есть спекуляции Юга, до смешного ловко превращающего, скажем, Илью Муромца в перешедшего на сторону варягов предателя Элию Эмур-омеца. Убеждение, в противоположность варяжской модели, не «мощью», а «аргументами». «Мощью» южане-иудеи пренебрегают, культивируя в себе именно что немощь, имидж безответных страдальцев, которым каждая потеря только добавляет очков. Быков решается на разоблачение национальной самопропаганды еврейства, традиционно защищенного от критики оберегом исторических страданий. Заведомое принижение, обвинение в антисемитизме всякого оппонента, ускользание от честного спора, а значит, лжелиберальность, лжетерпимость еврейства, положительная часть идеологии которого рассчитана только на своих по крови, — именно этот темный подклад абсолютной «белоснежности» имиджа еврейства в его нынешней неприкосновенности вскрывает Быков.
И снова есть возможность уйти из рискованного поля национального спора в сравнительно менее опасную область политической дискуссии. Подобно тому как антирусское в романе — это все равно что антиэтатистское, антиимперское, антипочвенническое, так и противоеврейское здесь — это противолиберальное, противооппозиционное, противоспекулятивное. Северяне грозят расстрелять Россию, южане — довести ее до самоубийства. Быков угадывает за призывами к саботированию государственных проектов и идей — план исподволь, опустившимися руками самих российских граждан, развалить страну. Свободу и терпимость Юг (читай и так: Запад) пропагандирует для разложения чужих народов — сохраняя себя подтянутым и организованным. Утопию гражданского общества прихлопнут, едва его идеологи придут к власти, потому что она была придумана не для управления своим государством, а для парализации чужого.
Взаимосменой, круговоротом двух оккупационных сил объясняет Быков бредовую зацикленность, повторяемость нашей истории: «В истории часто бывает, что идет к одному, а случается другое — без этой божественной иррациональности не стоило бы и любить ее; только русская была чудовищно предсказуема и тем повергала в беспросветную тоску». Взаимообращение ликов России: южане — варяги, либералы — охранители, прогрессисты — консерваторы, революционеры — диктаторы, закономерно сменяющие, сводящие на нет созидательные усилия друг друга, по нескольку раз за век начинающие строить страну с нуля, — взаимоуничтожение и взаимосвязанность этих двух исторических образов России Быков намерен остановить. Препятствием на пути инерции может стать только сила, не вовлеченная в цикл, — еще не бывший образ России. Скомпрометированные модели государственнической и ультралиберальной России должны уступить место России «коренной», еще не вступившей в историческое бытие.
Собственно, мессидж Быкова — это вопль не «уйди», а «приди». Он не столько изгоняет чужое, сколько торопит к пробуждению свое. В романе писатель выстраивает целостную концепцию подпольной жизни коренного народа России. Ближайшая и самая привлекательная черта коренных отражена в образе деревни Дегунино, главном магическом обиталище плодоносных коренных сил, за которое, что символично, в основном и бьются захватчики. Ах это щедрое, избыточное, как бы уже поневоле угощающее плодоношение русской земли, ах эти упрашивающие избавить их от бремени снеди и плодов печка и яблонька. Густая сметана, ледяное молоко, картошка в горшочке — и безотказные дегунинские бабы, оприютившие не по разу оккупантов и северной, и южной стороны. В Дегунине мы впервые узнаем об «истинном» русском, коренном языке, образность которого варяги исказили в соответствии со своим воинским скудоумием, переименовав, скажем, округлую «луницу» в грозный «ухват». По мере развития романа мы чувствуем, как наша привычная, давно расколдованная и порядком истомленная старая русская земля уходит из-под ног, растрескивается под городами, сползает пыльным ковром, обнажая полную сил, юную, не знающую ни будущего, ни прошлого землю обетованной России. Живет та земля пока по закону круглого и двойного. Два бога, дающий и отнимающий, и у каждого по магической деревне, щедрое Дегунино и страшное Жадруново, два главных годовых праздника, на лето и на мороз, два захватчика — не вписаны ли и они в эту простую и крепкую идею мировой круглоты, запаянной вечности, в которой и смерть людям бывает для того, чтоб деревьям больше прорасти?
В образе коренных, «туземцев», России можно опять же увидеть не готовый поворот истории, а прорвавшуюся тоску автора по нетронутому, первозданному, неопошленному самоощущению нации. Как хорошо, вольно жить, когда «х..» — это не банальность на бетоне, а призывание западного ветра-мстителя, как свято поверить в сакральную миссию бездомных, исполняющих магический круг на Кольцевой линии московского метро! Как славно не болеть прогрессом, не бояться смерти, не трудясь выпевать-выговаривать милости у природы, не знать ни войн, ни революций, ни ошибок, ни необратимых поступков!..
… Да? Вы правда так думаете?! Тогда вы попались.
Потому что цель Быкова, несмотря на очевидную его приязнь к круговой, безвинной жизни коренных, — не уснуть под собственную сказку о доисторическом, а оборвать это до-, вывести коренной народ на дорогу истории. Он придумывает и метафору истории — «веселый газ» флогистон, ископаемый во всем мире и только залитую черной нефтью безвременья Россию аккуратно, по линии границы, обошедший стороной. Кульминационная глава «Генеральное сражение» сваливает с России загорбную ношу исторических грехов. Свершается главная битва северян и южан; два магических жреца коренных, «сторож» и «волк», решают судьбу ущербленной недавними событиями круглоты коренного мира; а в неведомом лесу, в глубине земли, восстающей против рассевшейся на ней лжи, зреют первые пузыри флогистона. Великолепный гимн флогистону дает нам исчерпывающее представление об авторском понимании истории: история, как всякое творчество, как всякая свобода, рождается из пустоты, и мы сами ежедневно участвуем в создании флогистона истории — ускользая от исчерпанных отношений, зависая на полчаса между работой и домом, радуясь нематериальному вкушению мира. «Из таких пустот и получаются потом вещи, меняющие жизнь, и изменил ее флогистон, газ пустот, веселый дух свободного времени. Природа боится пустоты, потому что природа дура, тетеха, курица. История любит пустоту и начинается с нее. <…> Праздность — повивальная бабка истории, праздник — ее локомотив. Только то и творчество, когда из ничего, а когда из чего-то — получается все то же самое, прежние атомы в новом порядке. Кой черт мне в порядке, когда я знаю, что от перемены атомов молекула не меняется!
Тесно мне, тесно мне.
Но есть пробелы в истории, и провалы в земле, и блаженные окна в расписании; и копится, копится в пустотах веселый газ флогистон, и горят по ночам голубые болотные огоньки. О, веселый газ не чета природному, скучному, угарному, кишечному газу почвы, метеоризму недр, перистальтике магмы. Состав флогистона неведом и, скорее всего, отсутствует. Флогистон — чистая сила воображения: раз ничего нет, надо придумать. Пустота — возможность всех наполнений; флогистон — обещание всех возможностей. <…> Растет, растет земной пузырь, ширится пустота, и первые выбросы первого русского флогистона протуберанчиками вспыхивают над болотом. Много на свете материи, а и ее не хватит забить все воздушные ямы; много тела, а есть дырка и для души».
Уводящий за пределы возможного, отменяющий окончательные решения, несколько раз перетворивший Россию, роман Быкова и заканчивается — переосмыслением. Пустота — редкое благо, отнимающий бог — дает шанс, неизвестное плодоносно — возможностью. Двое из главных героев романа преодолевают страх коренных перед то ли адской, то ли эдемской деревней Жадруново, отправляясь исполнять свою миссию прямо туда, где «их ждало неизвестно что». Эти заключительные слова романа не выглядят отчаянными: ведь неизвестно что — и есть благо, будущее, возможность жить, а герои, преодолевшие страх перед неизвестным, — благословенны.
Гораздо неоднозначней финал романа Славниковой «2017». В повествовании его выщерблены мелкие лукавые ступеньки: в романе ряд завязок, несколько вариантов толкований исторической проблемы нашего общества, а также несколько взаимоисключающих по смыслу финалов. Я не сказала бы, что это достоинство романа, скорее это его органичное свойство, проистекающее из ощутимой расплывчатости авторской мысли. Славникова только нащупывает ряд просящихся на бумагу предвещаний, очевидно смешивая проблему научного прогресса (концепция нового «дивного мира», опасного для большей части человечества), идею дурной революционной цикличности в России (образ «ряженой революции») и проблему выхолощенного цивилизованного общества, зависшего в достигнутом комфорте (принцип «похожести», люди-симулякры). Каждая из этих исторических концепций могла бы стать ключом к отдельному роману, но вместе они, пересекаясь достаточно случайно и порой натянуто, мало дополняя друг друга, создают ощущение концептуальной недостаточности философского плана книги.
Именно на планы стоит разложить роман, чтобы лучше его понять и оценить: идейная значимость образа в романе вовсе не совпадает с отведенным для этого образа местом в повествовании. На вершине окажется образ «ряженой революции» как аллегория «сонной одури» нашей истории. Неподлинность, театральность современного цивилизованного быта выглядит тогда уже как развертка метафоры «ряженой революции». Театру прогресса противостоят рифейцы-хитники, мечтающие попасть во внимание сил, подлинно управляющих миром. Мифологический сюжет, проглядывающий в любви талантливого мастера по камню Крылова к Тане, уподобленной Хозяйке Медной горы, становится в этом контексте уже не проклятьем, как порой кажется, а благословенным подтверждением причастности героев к подлинным силам рифейской земли. Представив роман в виде такой схемы, мы с удивлением видим, что планы любви и рифейской мифологии в романе второстепенны, служат только подтверждением, продолжением главной идеи. Между тем в повествовании они выдвинуты на первый план, так что в сравнении с богато развернутыми сюжетами любви и языческой мифологии та же «ряженая революция» выглядит второстепенной, не сразу понятной завязкой: на обширном небе любви появляется точечная муха Истории.
В том и сложность романа, что конкретное (любовь, образные поверья рифейцев) лучше удалось Славниковой, выполнено цельно и изысканно, но для автора имеет смысл именно на фоне не очень послушного ее воле, смутно ощутимого абстрактного (мировая история и русская революция).
В «глобальной консервации новизны», по Славниковой, виновата «мировая молекула» бизнеса и науки. Стагнация исторического бытия России, таким образом, вписывается в глобализованный тупик всех покоренных цивилизацией стран. В кармане мировой науки лежит готовый к воплощению «дивный» мир, в котором наконец станет возможным накормить пятью хлебами все население Земли. Однако это сделает бессмысленным само существование накормленных: к чему жить, если все ценности уже созданы, все произведено, всего хватает, счастье дано в порошках, прекрасное сияет на кончиках скальпелей? Цивилизация близкого будущего похожа на рассказывающую о ней бизнес-леди Тамару: такая же в ней тяжелая, золотая, убийственная, никому не нужная щедрость. Чтобы предотвратить золотой век смерти человечества, прогресс приходится остановить. А производство нового заменить воспроизведением опробованных моделей людей и жизни. В мире 2017 года все похоже на то, чего мы ждем, но оно по сути извращено: книги выпускают, чтобы незаметно было отсутствие по-настоящему новой литературы, женщины сплошь стары сердцем и юны целлулоидным лицом, президенты похожи на Путина, а граждане пьют в кафешках «из одноразового зыбкого стаканчика синтетический сок». Анекдотичная история «прекрасной гробовщицы» Тамары в этом контексте выглядит одновременно и продолжением, и неудавшимся восстанием против неподлинного мира победившей внешности. Конечно, идея Тамары переосмыслить похоронный ритуал, ради живых добавив в него радости и красоты, философски нелепа, да и возмутительна — непониманием глубочайшего значения страдания, его благой нерасторжимости с жизнью человеческого духа. Но после сцены освистания Тамары в телешоу «гробовщица» становится фигурой трагикомической: желая соблюсти дух времени, материально модернизировав самый консервативный обряд, она невольно посягнула на театрализованность, похожесть как принципы современной ей жизни, за что и пострадала.
А вот «ряженая революция» переживает обратное осмысление. Она сначало выглядит логичным воплощением неподлинности мира, способного только на повтор, отчего люди, надевшие в честь дня города костюмы бело- и красногвардейцев, обречены на дубль прежней гражданской бойни. Долгое время автор настаивает на том, что эта ложная, ничего не решающая стычка — просто глюк по «логике вторичного мира». Однако итог романа вместо нового витка дурной исторической спирали России дает нам почти быковское распрямление истории в неизвестность. Революция, хоть и ряженая, оказалась ответом на давнее духовное требование нации. «И все-таки это не походило ни на народный бунт, ни на военный путч. <…> Вирус Истории, давно, казалось бы, подавленный и усмиренный <…> распространялся в гражданских толпах. <…> Каждый, подхвативший болезнь, был уже не тем, кем казался, кем выглядел и кем себя считал. Каждый мог теперь стать совершенно другим человеком, с неожиданной судьбой, с неопределенностью во всяком завтрашнем дне. Никакими карантинами нельзя было теперь сдержать события, грозившие, без всякой логики и пользы, кроме логики и пользы самого исторического движения, тряхнуть цивилизацию. Эпидемия Истории распространялась по Москве — и люди искали своих, надеясь собраться вместе перед отправкой в будущее» (курсив здесь и далее мой. — В. П.). Это обещание очищения через историческое действие, этот театрализованный сдвиг толп, поколебавший декорацию, это — через абсурд симуляции — освобождение от глобальной повинности театру выглядит поздней поправкой автора. В контексте романа «ряженая революция» не могла быть ничем иным, как предельным выражением мирового исторического тупика и дурной российской цикличности. Но внезапно Славникова нащупывает за злободневными образами — какую-то новую актуальность, и логика сюжета нарушается, ожидаемое уступает место немыслимому. «Можем вернуться не в ту страну, из которой уходим», — замечает впервые отправившийся в рискованную экспедицию мастер Крылов, и его слова вполне созвучны финальному тревожно-радостному обещанию неизвестности в романе Быкова.
Повесть Алексея Лукьянова «Спаситель Петрограда» (СПб., «Амфора», 2006) основывается на тех же, что и романы Быкова и Славниковой, проблемах, но решает их на более простом, иллюстративном, словно аллегорическом уровне. Альтернативная история, в духе которой написана повесть Лукьянова, самим уже смешением исторических явлений, как то: Распутин и Кантария, Шевчук и Березовский, Курбский и Масяня, коммерческий комсомол и четырнадцать рангов службы, — создает впечатление остановки, консервации истории, словно все ее события и деятели никак не прейдут и копятся на одном временном пятачке. Тема неподлинности и театрализации жизни воплощена здесь в одном образе — образе Николая Второго, которого по очереди играют подставные монархи России. Царская семья была расстреляна большевиками, но Ленина все же арестовали, Столыпин остался жив, а русская Дума проголосовала за монархическое государство. С тех пор вот уже восемьдесят пять лет жандармерия подбирает повсюду двойников последнего русского царя, которых приходится менять очень быстро: ведь таинственная политическая сила все время покушается на них.
Как и в романе Славниковой, здесь суть фальсифицируется за счет внешнего сходства для того, чтобы умилять народ неживой типичностью, ожидаемой сочетаемостью роли и ее исполнителя, — чтобы не было заметно, что пустеющие места на самом деле давно уже не обновляются. Иными словами, вот вам подобие истории, о которой вы уже слышали, — чтобы не захотели настоящей, незнаемой.
Но, как и в романах Быкова и Славниковой, история вдруг затребовала свое: очередной двойник императора кузнец Юран вдруг соединяет похожесть с сутью — у него, уже завербованного жандармерией, обнаружен геном Романовых. То, что Юран при этом ни дать ни взять самый настоящий кентавр, подчеркивает абсурд его схожести с императором и настаивает на внимании к сути: четыре копыта не загримировать, и в то же время именно это чудо природы оказывается настоящим продолжателем царского рода! «Я тут совершенно законно?» — изумляется кентавр в царском мундире.
Отправной точкой сюжета повести стала осечка, благодаря которой выжил Столыпин. Но проблема выбора между революцией и восстановлением монархии не должна нас особо волновать. Ведь, спасибо писательскому такту Лукьянова, мессидж его повести связан с призывом вовсе не к монархизму, а к требованию исторической подлинности любого строя. По логике повести, Романовы, раз они есть, должны занять престол вместо двойников — страной должна править сила, реально включенная в историю.
Ноль-проект: «Маскавская Мекка» — «Аленка-партизанка» — “Американская дырка». В своем романе Быков озвучивает мысль о том, что дурная цикличность — выражение глубинной неподлинности исторического бытия России. Русский цикл — это призрачность, взаимоотмена исторических действий, оглядывающаяся логика развития, по которой вина за любые беды всегда перекладывается на силу противоположной части цикла: империалисты жалуются на вандализм революционеров, те же, придя к власти, искореняют памятники деспотизму, так что раж борьбы с чужими преступлениями заглушает стыд за свои собственные, и пока расчищают поле для деятельности, приходит срок в очередной раз сдавать смену. Произведения, воспроизводящие эту дурную закольцованность российской истории, в пределах нашей темы преобладают. Следовать за историей проще и в каком-то смысле честнее, чем нащупывать выход в неизведанное. Романы Андрея Волоса «Маскавская Мекка» (М., «Зебра Е», 2005), Павла Крусанова «Американская дырка» («Октябрь», 2005, № 8–9) и повесть Ксении Букши «Аленка-партизанка» (СПб., «Амфора», 2002) поражают иронией осознанной безысходности, уже не ищущей спасения — а бесконечно играющей в него.
“Не было никаких коварных замыслов. Вообще не было ничего ужасного. Все было обалденно смешно» (Букша). Именно так, «смешно», весело, лихо, разыгрывается в этих произведениях ироничная драма истории. Поразительно, как много в этих текстах увлекательных сюжетных придумок, внезапных ходов, богатых описаний, блестящих фантазий, эффектных тирад, умнейших людей — и как нудно, тяжело, убийственно одолевает все это неизбывная тупость, безвыходность и несдвижимость истории.
В романе Волоса «Маскавская Мекка» недаром доминирует раздражающий поначалу мотив случайности. Сама завязка, подкинувшая главному герою, бедняку Найденову, билет на рискованную лотерею богачей, размышления персонажей о своих судьбах в категориях везения, необъяснимые взлеты и падения, случайные смерти, грубые в своей нарочитости совпадения — все это помогает нам, с одной стороны, доверчивей воспринимать фантастические картины будущего в романе, а с другой — подготовиться к сокрушительному финалу. Ибо в эпилоге книги торжествует «непролазная скука осени» — скука случайного крушения назревавшей в богатом Маскаве революции (глупо погиб спонсор повстанцев), скука невезения маскавцев, которые глупо бежали от революции в соседние нищенствущие гумхозы, где и были повязаны как враги комму… то есть, конечно, «гумунистического» режима, скука догадки о гибели главных героев книги Найденовых, симпатичных влюбленных, мечтавших о ребенке и научной карьере главы семьи, — гибели, скучной на фоне всего перечисленного, потому что уже закономерной. Подобно тому как в рискованной кисмет-лотерее можно ни за что быть казненным или осыпанным банкнотами, так и в романной жизни политические силы и люди выходят на первый план и исчезают в небытии бессмысленно, напрасно, с единственным издевательским оправданием дурной логикой русской истории.
Роман Волоса неглубок, как приманивший и обмывший только до щиколоток водоем. По сути, роман рождается из одноактного сотворения двух извечных миров мечты России: зажравшегося, кичливого города, европеизированного на восточный лад, и голодного, но идейно подкованного, не сдающего позиций общинного хозяйства. Главная цель его поэтому — подробное описание роскошеств Маскава (омусульманенной Москвы), из которых запоминаются, конечно, искусственное небо Рабад-центра и самораздевающийся манекен, и однообразия грязной, заброшенной размытости Гумкрая. Взирать на плоды додуманных до стадии вырождения капитализма (права на детей надо покупать) и коммунизма (на праздник родной завод дарит нищему юбиляру бессмысленно огромную пуговицу) автор заставляет нас при помощи двух простых сюжетных уловок: мы следим за судьбой богатства и любви — за лотереей Найденова и романом секретаря гумрайкома Твердуниной со старшим коллегой по «рати» (партии).
Однако обе сюжетные завязки, авантюрная и альковная, так задорно манившие нас к финалу, вернули на старт. В романе не произошло ни одного судьбоносного сдвига, за исключением финальной гибели ряда маскавцев, и даже линия революции, кажется, только затем и нужна была, чтоб своевременно освободить Найденова от уплаты смертельного долга в кисмет-лотерее. Открывшаяся статика сюжета очевидна: в итоге романа Маскав, в котором революция закономерно извратилась в очередной охранительный террор, и Гумкрай, проглотивший часть беженцев, но подавившийся городом — оплотом капитализма, остаются каждый при своем.
Волос настаивает на сохранении этих двух враждующих полюсов богатства и бедности именно потому, что деньги — главная сюжетообразующая сила в романе. По Волосу, мировое сообщество будущего сумеет преодолеть все розни, все неравенства, все несогласия, кроме этой извечной и элементарной, как инстинкт, вражды богатых и бедных. Деньги, таким образом, обошли и религию, и культуру по принципиальной своей важности для бытия человека. «Все покрыто слоем денег, лаковой патиной <…> От них никуда не деться, они забираются в самые тонкие щели жизни… копошатся в мечтах… прогрызают покой… заводятся в любви… точат дружбу <…>. Просто микроб. Да, микроб… вирус…» — находит главный герой главное зло в своей жизни. И автор очевидно согласен с ним: подобно тому как жену Найденова он заставляет выбирать между богачом-поклонником и нищим мужем, так и Россию он обрекает на вечные колебания между бесстыдным, безыдейным богатством и дутым идеализмом нищеты.
Прямолинейная бедность этой оппозиции, узость такого мостика осмысленности над широченной пропастью исторических загадок обкрадывает смыслом и сам роман. Образы враждебных Маскава и Гумкрая у Волоса слишком посюсторонни, материальны, бесчувственны. Карикатурны богачки в «золоченых башмаках» — пародийна мистика посвящения ратийных чинов прогонами через болото. Нарочито упрощена программа революции, участники которой всерьез считают своей идеей требование компенсации за то, что не сидят «за игорными столами» и не «жрут устриц». И может, главный промах автора в том, что он вложил осмысление исторического пути России в уста одного из ее демонов, вождя, зачем-то в романе переименованного в Виталина, но оставившего при себе опознавательные знаки — картавость и кепку. «Ничто не кончается в этой стране», — обобщает призрак Виталина «сказку про белого бычка», по сюжету которой суждено жить России. «Идеи гумунизма не умрут никогда», «какие бы блага ни предложила России западная цивилизация», — обозначает он две вечно сменяющиеся модели русской жизни. И вот кульминация речи, главное объяснение, слово найдено: «Да потому что эта страна никогда не станет богатой». Опять за рыбу деньги!
«Маскавская Мекка» — роман футурологический, со множеством технических и пейзажных придумок, но не провидческий. Он не пытается разгадать историю, он упрощает ее до цинической оголенности, понятности ее движущей силы — денег. Денег, которых всегда хочется, но которые не могут дать того, чего ты на самом деле хотел, когда их хотел. Такой вот кэрролловский нонсенс, в котором мы живем. И главное, хочется понять: за кого сам автор? Куда предлагает нам бежать после того, как внятно доказал, что бежать в Маскав бессмысленно, а в Гумкрай — смертельно опасно?
Если роман Волоса ставит проблему осуществления утопии и сосредоточен на реалиях фантастической жизни будущих утопийцев, то Крусанова и Букшу интересуют прежде всего не закланные агнцы-утопийцы, а жрецы — производители и сокрушители утопий. Эксперимент исторического цикла поставлен ими не в материальном, а в духовном плане. Исходя из разных предпосылок, Букша и Крусанов по сути приходят к одним и тем же выводам.
“Всего этого давно следовало ожидать», — в «Аленке-партизанке» Букша представляет нам свою революцию «очередной», ожидаемой по логике исторического цикла, а потому мультяшной, несерьезной по исполнению: просто один из персонажей видит, как правительственный «флажок дергался, дергался, да и вниз поехал. А на его место всплыл новый». Эта простота свершения переворота обеспечена тем фактом, что каждый раз в абсолютной свободе Корпорации таится холод наступающей Империи, и наоборот. Уже не удивляешься, встречая в повести Букши термины романа Быкова, который Корпорацией, в свою очередь, назвал модель государства южан, мобильную и ловкую в бытовом обеспечении, а Империей — грузное голодающее государство варягов, сильное одной идеей и тысячами расстрелов. Типажи эти намечены и у Букши. Открывающая повесть революция как раз сменила очередную на Славянскую империю со столицей в Константинополе, мечту русского мессианства. Возвращаются колхозы, любовь к «Отцу», форма, мобилизация юношества в дружины. «Все сворачивалось. Мир холодел».
Букша находит в холодеющем государстве воспитанную еще на той, доимперской, абсолютной свободе девушку Аленку. «Если не сделаю, думала она, ничего, — буду считать себя ничтожеством!» — героиня готова откликнуться на вызов времени, на исторический шанс свершения. Аленка — трагический образ личности, желающей сдвинуть, обновить мир силой своей воли. Мир в контексте повести — это данность исторического цикла, которая как раз и означает невозможность свершения, обреченность всякой восстающей против миропорядка личности. «Мы бы напились и убили всех палачей!» — в этих словах скрыта мрачная ирония цикла: «убили<…> палачей», убили убийц — в желании изменить мир подчинились его логике. Аленка, задумавшая переворот, в дурной закольцованной реальности вынуждена только следовать порядку вещей.
«Вы святая», — приоткрывает Аленке ее тайну влюбленный в девушку Казимир. Но Аленка не понимает послания и возражает: «Мы не святые, мы политики». Их спор — о возможности перемен. Аленка настаивает на реализуемости своей воли к переменам — Казимиру уже очевидно, что действия Аленки никакая не политика, а бессмысленный подвиг во славу свободы, подвиг самой веры в возможность переломить ход данности, подвиг веры и личной свободы как святость.
В порыве доказательства своих творческих сил Аленка отказывается от своей личности, своей частности, целиком жертвуя себя общественному служению. Но не случайно сразу вслед за ее запальчивым отказом от себя Букша знакомит нас с Главой Корпорации, когда-то невольно подчинившимся власти цикла и ставшим главой империи (“Даже сам Глава Корпорации ничего не знал. Он просто делал то, чего от него ждали», — окончательно перекладывает Букша вину с лидера страны на логику ее истории). Глава Корпорации — человек-“функция», привыкший жертвовать собой «много лет, по капле», забывший себя настолько, что уже и страх смерти потерял — умрет он, но историческая вакансия вождя останется и будет опять функционировать. Аленка, которая «с детства была вождем», постепенно превращается в Главу Корпорации, сама вдруг обнаруживая глубинное родство своей повстанческой банды с преступниками из правительства. Ключевой диалог Аленки и девушки из ее команды принуждает Аленку сознаться, что между ними и властью одно различие — «они — палачи, а мы с ними боремся. Больше, увы, различий не нахожу. Возьмем власть — поменяемся ролями».
Образ холодеющей империалистической России открывает повесть Букши — и завершает роман Крусанова в виде концепции «Рима в снегу» как будущего нашей страны… Что вы, что вы, — заверяет нас Алла Латынина в финале своей статьи о романе «Американская дырка» («Трикстер как спаситель России» // Новый мир // 2006. № 2), — он не сможет, Рима в снегу не будет: «Слово сказано: трикстер. Автор обозначает родство центрального персонажа не с <…> демиургом, созидателем, но с его комическим двойником и антагонистом. Разрушение — идеальная сфера деятельности трикстера. <…> Но именно в уста трикстера вложена автором и развернутая программа строительства империи. <…> Что же может построить такой герой? <…> Вкладывая полный оптимизма монолог о целях и задачах строительства “великой континентальной империи” в уста трикстера, профессионального мистификатора и обаятельного убийцы, автор, конечно, намеренно и расчетливо снижает идеологический пафос его речей. <…> Эта всеобъемлющая ирония и спасает роман Крусанова».
Чутье критика не обмануло Латынину. Она почувствовала, что роман надо спасать. Спасать его легкий, фантазийный, фривольный дух от грозной перспективы империи, от совсем не склонного к самоиронии Рима в снегу.
Только все гораздо хуже, чем кажется критику. Потому что в том-то и дело, что — построит. Сможет. «И тут рыбки запели», — финальные слова романа подтверждают неизбежность реализации самых немыслимых планов «трикстера», в прошлой жизни многогранного художника Курёхина, а теперь Капитана, владельца фирмы розыгрышей любых масштабов — хоть похотливого доцента проучить, хоть «меркантильную» Америку.
Потому что трикстер был, да весь вышел. В диктатора.
Роман Крусанова воспроизводит кольцо истории, выходя для этого даже на мировую сцену. Автор ловко спекулирует на ожидании русского предложения как некоего небывалого проекта, способного переломить инерционное вырождение гуманизма и либерализма теперешних лидеров среди мировых идей. «Русский рай» призван дать миру новое дыхание, разрешить противоречия западной идеологии. Герои — Капитан, его помощник и повествователь в романе Евграф Мальчик, девушка Евграфа Оля — никак не исчерпают волнующую тему наказания «меркантильного человечника» (Америки) и построения человечника будущего, то есть России.
Роман целен и спасению не подлежит. Спасаться надо нам — от выраженной в нем креативной энергии лжи, от игры в показное перетворение мира.
Ложна сама постановка вопроса о спасении России: предполагается, что во всех бедах мира виновата Америка и построенное ею «постгуманистическое общество». Капитан переводит стрелки с русской истории на США. Недаром главным итогом всей интриги Евграф считает именно появившееся ощущение, что «мы были, а Америки не было».
Но свято место не запустует, и роль Америки на мировой сцене принимает Россия: пусть подавятся все теперь уже нашими, «вечными ценностями русского мира». Капитан, намеревавшийся «поменять местами полюса благоденствия и разорения», выполнил обещание. Полюса поменялись, и мы заступили на вахту жандарма мирового спасения, всемирного демона истины, носителя (на пламенеющей ракете) добра.
Подобным образом понятое мессианство — это колонизаторство. Агрессивное миссионерство это уже вербовка, а художник, конструирующий новую империю-избавительницу не только не художник, но и не трикстер. Шутки кончились.
Взаимообращение революционера и диктатора, намеченное в повести Букши, в романе Крусанова реализуется: Евграф говорит, что он уже давно забросил сравнивать нынешнего Капитана с прежним Курёхиным. Связь между этими двумя ипостасями одной личности утеряна. Теперь Капитан «был бесспорным предводителем, вождем в самом высоком смысле слова»: когда-то став абсолютным воплощением творческого начала, ныне Капитан переродился в оборотня Курёхина — абсолютного вождя, правящего не только подчиненными людьми, но и судьбами всего мира (отсюда и мотив его соревнования с Богом). «Искусство — это <…> полная и абсолютная свобода», — притворяется прежним Капитан. Но в его практике свобода обращена во всевластие, построение «угодной себе реальности» — в замораживание воли людей и мира. Капитан — «запредельщик», идеальный Макиавеллиев государь, апологет чудовищного титанизма, развязывающего руки таким вот воплощениям человеческого всемогущества.
«Американская дырка» — роман вырождения: вырождения «самой грандиозной авантюры» — в замораживание общественной спонтанности, революции — в деспотию, искусства — в империализм, творца — в диктатора, будущего России — в спекуляцию мессианской идеей о нем.
Оборотень Капитан победил за счет того, что вызвал к жизни дурной цикл русской истории. Но этой же силой цикла его «Рим в снегу» будет — в n-ный уже раз — опрокинут оборотнем Империи, очередной революционной вьюгой со «святым»-«политиком», «трикстером»-диктатором впереди, в снежной россыпи жемчужной. Только понимание этого и «спасает» мрачный, цинично-провиденциальный пафос романа.
Минус-проект: «2008» — «Россия: общий вагон». Минус-проект доводит до предела отчаяние «нулевой» России, но в глубине своей стремится породниться не с «нулем», а «плюсом». Потому что романы катастрофических предвещаний, как и романы надежды, на что-то решаются, в отличие от произведений, просто следующих нескончаемому циклу русской истории. Но решимость минус-проекта — это отчаянный, непродуманный, совершаемый от удушья бессмыслицы шаг. Крайний способ преодолеть безысходность — избрать последний выход, который остается у тебя даже в самой предельной нищете. Решиться — и прикончить, чтобы не мучились, или Россию (роман Сергея Доренко «2008», М., «Ad Marginem», 2005), или себя самого (то есть главного героя — в романе Натальи Ключаревой «Россия: общий вагон» (Новый мир. 2006. № 1).
«Это агония. ЭРэФия при смерти! Ну и пусть ее помирает, разваливается, давно пора! Империя на глиняных ногах! Нежизнеспособное чудовище!» — восклицания одного из эпизодических персонажей романа Ключаревой вполне отвечают обличительному духу обоих произведений. Настолько ли близки при этом их представления о шансах России на будущее, мы выясним позже, а пока наберемся сил и посмотрим в нынешнее лицо отечества, благо оба романа-отрицания посвящены самым злободневным, наболевшим, безотлагательным вопросам российского общества.
Несмотря на то, что Сергей Доренко в будущее продвинулся недалеко — точь-в-точь к сроку очередных президентских выборов, — настоящее отринуто им с гораздо большей решительностью, чем даже у Быкова или у Славниковой: собственно, после 2008 года настоящее России уже несущественно. Роман подан как воспоминание о России, которую мы все ж таки потеряли, как предание для археологов; он развернут не вперед, а назад, к той роковой зиме-2008, когда распад страны, катализированный чеченскими террористами и маразмом властей, перешел в необратимую стадию.