Декларация разниц
Декларация разниц
Если велеть «Яндексу» отыскать последователей «нового реализма», он преданно притащит все: французских художников, Горького и Астафьева, Сенчина и Павлова, а также немало прицепившейся по дороге брани — да что это, мол, за направление, никто, включая его идеологов, о нем ничего не знает, только термин треплют зря. «Невольно напрашивается вывод: что же — новый, это когда не знаешь, какой?» (Лариса Баранова-Гонченко[85]). Новый реализм выходит из берегов, захлестывая старинную твердь реализма-вообще, посягая на рифы новаторства и поголовно затопляя островки творчества так называемых молодых писателей, — новый реализм бескраен, как Ничто. Владимир Бондаренко, анализируя смысл декларируемой «нови» в этом литературном направлении, отмечает, что на его недавней памяти новыми реалистами объявляли себя три совершенно не связанных между собою группы писателей, и по совершенно разным мотивам[86]. Причем, если вдуматься в эти мотивы, то станет ясно: никакого новореалистического откровения в искусство привнесено не было. Продолжение традиционного (как выразился Бондаренко, «стержневого») реализма вопреки постмодернизму — раз; игровое искривление стержня реалистической традиции в сторону заимствования устаревающих постмодернистских приемов — два; наконец, дотошная физиологичность прозы свежайшего поколения, «открытие» которой, опять-таки, не в обновлении эстетических и философских оснований реализма, а в новизне самой описываемой поколенческой реальности — три. Три слагаемых схлопываются в ноль: литература нового времени по-прежнему на стартовой полосе, в ожидании прорыва, отсчета нового эстетико-мировоззренческого времени в искусстве.
Между тем всеобщая интуитивная ставка на новый реализм уже начинает приносить выигрыш. Просто в общей скачке мы еще не сумели разглядеть самую перспективную лошадь.
Суть нового в новом реализме следует выявлять не через сопоставление с постмодернизмом, как это делалось до сих пор, а через отчетливое размежевание с традиционным, уж точно не новым, реализмом.
Сразу договоримся: не принимать мое рассуждение за попытку ополчиться на реализм. Это направление в искусстве живо, пока в людях жива потребность осознавать самих себя, писать дневники, исповедоваться, изливаться в слове, а также сплетничать о соседе напротив, ругать правительство и осуждать нравы. Реализм — это не ограниченная классицистическими условностями, не опосредованная в древних мифах человеческая рефлексия. В общезначимой, не филологической интерпретации, реализм — это не столько даже направление в искусстве, сколько один из наиболее распространенных и удобных для ориентирования на местности способов видеть мир и себя в мире. Реалистично все, что адекватно действительному, восприимчиво к нему, всерьез нацелено на диалог с происходящим внутри и вокруг человека.
В этом смысле истинно-новым в реализме может быть только нереальное, то, чего на строгий реалистический взгляд — нет, то, что избыточно в смысле адекватного информирования человека о мире, и одновременно, поскольку речь идет все-таки о реализме, то, что не условно, не построено за пределами реальности, не альтернативно ей.
Это не данное в непосредственных ощущениях, это «новое» в реализме появляется исключительно благодаря человеческой личности — как только она перестает мыслить объектами, как только и сам человек, и мир вокруг начинают представляться ей не определяемым, а творящим. Энергетическая стихия личности и понимание абсолютных принципов мироустройства — вот что обновляет, углубляя, послушное очевидности, адекватное подножной плоскости реалистическое мышление.
Когда в 2001 году начинающий писатель Сергей Шаргунов, бравируя трибунной стилистикой, заявлял: «Реализм — роза в саду искусства»[87], — он вслед за предшественниками закреплял возвращение реалистического мироощущения в словесное творчество. Реализм тогда пришел к нам не столько «новым», сколько вновь — назло постмодернизму. «Новая искренность», серьезность, не пародийность этого, восстановленного в правах, реализма отвергали игровую, знаково-интертекстуальную эстетику постмодернизма. Это был ход вопреки — точно такой же, какой когда-то сделали отечественные постмодернисты, восстав против десятилетиями навязываемой надутой серьезности служебного союзреализма, объявившего литературу (ее язык, образы, художественные миры) вторичной по отношению к действительности. Постмодернизм с агрессией дорвавшегося революционера отдал приказ о расстреле когда-то коронованной действительности, а взамен язык, теорию и игру воцарил и раскормил до состояния распухших от самодурства трех толстяков. История сокрушает самонадеянность по закону маятника: постмодернизм, замахнувшийся в революционном порыве на звание единственно легитимного направления в искусстве, был сдернут с пьедестала обратным ходом литературы к принципиально неигровому, не конструируемому, не «сделанному» реализму, в истерии отрицания опять же понятому как очередное «наше все».
В королевстве кривых зеркал люди быстро соскучились по полароиду. Пришла пора читать и «писать всерьез»[88]. Но реабилитированный реализм оказался на удивление схож с поверженным постмодернизмом.
Во-первых и тот, и другой основывались на отчаянии, как экзистенциальном, так и познавательном. Именно ощущение непреодолимой враждебности, бессмысленности мира, переплавлявшего потерянного человека в послушную обстоятельствам вещь, определило характер творчества видимых оппонентов. Высоколобые постмодернисты зажмурились, сбежали из непонятной, неподвластной им действительности в альтернативный мир башенок из праха культуры, а тертые калачи-реалисты, напротив, принялись смотреть в оба, в пристальном копировании действительности выражая свое недоумение перед ней, бессилие в ней что-либо изменить и наделить смыслом.
Во-вторых, повторюсь, оба направления утверждали себя вопреки, претендуя на новость только потому, что не были похожи на предшественника-оппонента. Отрицание отрицания давало не сдвиг в качестве, а порочный круг: с однообразием литературы того или другого направления боролись не поиском обновляющего хода внутри нее, а просто сменой ее на противоположные эстетические стандарты. Реализм, сменяющий постмодернизм, оказался только иллюзией движения, переменой статичных кадров.
Роковой ошибкой стало признание самоценности реалий в реалистическом произведении. В горячке битвы с игровым искусством во главе реалистического полка поставили не пишущего человека, а описываемый предмет: «Реализм не исчерпывается. Реализм, нескончаемо обновляясь вместе с самой реальностью, остается волшебно моложе постмодернизма. Типаж <…> жив, увлекательно отмечать в нем перемены в свете новых обстоятельств»[89]. Под светом новых обстоятельств померкло мерцание нарождавшейся эстетики. Новый реализм, по сути, сразу объявил себя не-новым: кого у нас, со времен Пушкина, можно удивить типажом и обстоятельствами какой-нибудь Марьи Гавриловны?
Стали в ходу гибельные для нового реализма реплики. Дмитрий Быков (не по злобе, а вследствие общего заблуждения насчет перспектив новой литературы) приравнивает новых реалистов к «бытовикам», «в чьих творениях мир предстоит скучным адом»[90]. Молодой критик Максим Артемьев, отвесив молодому же драматургу Василию Сигареву пару комплиментов, вдруг грозит ему пальцем: «К сожалению, как всегда у Сигарева, примешивается мистика, что, безусловно, портит впечатление от его бескомпромиссного реализма»[91]. Кажется, пора попробовать объяснить, чем новый реализм отличается от бытового и почему в реализме как художественном методе исток порчи — именно его «бескомпромиссность», переломить которую и призван новый реализм.
Чтобы избежать путаницы, условимся о терминах. Нас интересует сопоставление двух эстетик, вполне вписывающихся в рамки Реализма-вообще. Каждая из них по-своему интерпретирует реалистическое мировосприятие. Метод одной — зрение, метод другой — прозрение. Одной руководит видимость, другой — сущность. Первая — это узко понятый реализм рубежа веков, в дальнейшем именуемый просто «реализмом», — литература непосредственного переложения реальности на бумагу, надрывного правдоподобия и из кожи вон достоверности. Вторую же назовем реализмом «новым», отчасти по инерции сложившегося словосочетания, а главным образом потому, что реалистическое направление литературы подлежит действительному обновлению и развитию, а не только формальному восстановлению в правах. В рамках последнего направления выделим и третье понятие — реализм символический, в котором черты обновляемого реализма выражены предельно.
Как было уже сказано, реализм, наступивший после и вопреки постмодернизму, представляет собой не вектор развития искусства, а точку в споре с игровым оппонентом. Реализм как констатация факта: баста, карапузики, игры закончились, мы снова всерьез ощущаем мир. Реализм рубежа веков актуализировал жесткую фиксацию действительного как основной способ творческого освоения реальности.
Цель и гордость этого реализма — раскрыть глаза на «правду». Этот реализм, как журнализм, спекулирует на реалиях — на боли, на потовых и кровяных потоках. Бескомпромиссный реалист никогда не напишет о счастье, ведь счастье — это преодоление реальной мглы повседневности, божественная исключительность, вырванность из болевой логики жизни. Счастье нетипично — а реализм силен именно типажами, узнаваемыми, похожими на каждого из толпы, образами.
Реализм самонадеянно подает свою «правду» обязательной для всех, непреодолимой: мол, иначе не бывает, все такие, всех знаем, высоко сижу, далеко гляжу — а ну отдай пирожок! Последовательным современным реалистам чужда мысль о несовпадении их «правды» и невидимой истины (которые на деле далеки друг от друга так же, как синица в руках от солнца в небе).
Новый реализм (имена и демонстрационный анализ — позже, пока пляшу в жанре манифеста) — новый реализм занят исключительным, а не общепринятым, не статистикой, а взломом базы данных о современном человеке. Новый реализм видит в человеке «правду» боли, слабости, греха, но отображает его в масштабах Истины, в рамках которой человек не только тварь, но и творец, не только раб, но и сам себе освободитель. В произведении нового реализма сюжетообразующим фактором часто становится энергия личности героя.
Точно так же, как энергия личности писателя оказывается фактором, образующим художественный мир произведения — особое, несводимое к воспроизводимой очевидности пространство. В тексте, отвечающем уровню нового реализма, должна отчетливо ощущаться неповторимость личности автора, а не особенность прожитой им реальности.
Реалист слишком прямо зависит от непосредственного житейского опыта, который один, без поддержки субъективного мировидения, становится основой произведения. Поэтому реалистический метод бесконечно плодит обездоленных, воевавших, рожавших, писавших, выходивших на контакт с инопланетянами писателей. Именно в рамках реализма уместна вполне журналистская логика: посидеть бы в тюрьме, на войне побывать — только чтобы написать потом, напечататься. Это соревнование не в словесном мастерстве, а в оригинальности пережитого.
Значение реалистов как проводников актуальных тем в литературу революционно — и непродолжительно. Такие авторы взрывают литературу, а потом бесконечно ковыряют воронку детской лопаткой: их уделом становится автоплагиат, превращающий когда-то прославившую их тему (скажем, война, современная молодежь, власть денег) в постыдную банальность.
Если рассмотреть литературные достоинства писателей-реалистов отдельно от публицистической составляющей их произведений, то может показаться, что им недостает творческой мощи. В их текстах мало художнического — больше ремесленного, реестрового. Они любят письменно регистрировать подробности прожитого: детали быта, эканье речей, мигание мыслей. Повествование их часто длиннотно: жизнь не схвачена ими прочно, в одно движение, а намазана на страницы в масштабе один к одному. Их правдоподобие мелочно, раболепно перед реальностью.
Литература отражает жизнь — поскольку написана человеком. Литература преображает жизнь — поскольку написана гением. Рабство писателя у реальности обрывается в тот момент, когда он, мастер записной книжки Тригорин, поймет, что можно выдумать — выдуть — облако, похожее на рояль.
«Отсутствие преодоления», — так сформулировал главный недостаток молодой прозы Иван Аксенов в эссе «Мы не кастраты, мы — солдаты»[92]. В этих словах, продиктованных, как мне показалось, скорее социальными, нежели художественными соображениями, на самом деле содержится намек на суть нового в реализме.
Литература как дублер реальности избыточна. Король-реализм, сделавший установку на правдоподобие и злободневность, на невыдуманность и узко понятую проблемность, невольно ставит себя под удар модных пешек нон-фикшн. В сознании многих нынешних читателей и литераторов документалистика уже подменила собой искусство, что логично: если речь идет о правдоподобии и информативности как главной ценности литературы, то зачем нам Бабель — читайте мемуары о гражданской войне?
Человек — это то, что должно быть преодолено (во имя сверхчеловека), — писал Ницше. Реальность — это то, что должно быть преображено (во имя искусства), — гласит предполагаемый принцип нового реализма. Ад жизни преодолевает личность, серость жизни преодолевает художнический талант. В отличие от реализма, который знаменует собой рабство человека у реальности, у необходимости и суеты как главных законов видимого мира, новый реализм преломляет пережитую боль — в красоту, труд — в мысль, предмет — в образ, человека — в творца, дело — в слово. Новый реализм — декларация человеческой свободы над понятой, а значит, укрощенной реальностью.
Предельное выражение обновленного реализма — символический реализм. Наш мир полон знаков: указаний, иероглифов, памятных начертаний, шифров и стрелок. Реалисты традиционно отдают символическую трактовку реальности в ведение фантастов (те, впрочем, используют только абсолютные, укорененные в мифологическом сознании символы, а потому их символические образы достаточно элементарны, в их основе лежит удоботрактуемость, мгновенная мозговая сваримость). Постмодернисты также не посягают на личную трактовку символического содержания мира: играют готовыми, чужими, искусственными знаками (реклама, чудеса света, имена звезд поп- и высокой культуры, философские термины, герои сказок и прочее).
Новый реализм — это поиск индивидуальных писательских смыслов в предметах и шумах реального мира, это интуитивная догадка о том, что через будто бы случайные встречи, вещи и судьбы с нами говорит Вечность. Мастерство нового реалиста — в умении не столько отражать, сколько трактовать действительность: он должен уметь, как древний прорицатель, узнавать надмирные истины, копаясь во внутренностях птицы-жизни.
В этом смысле новому реализму принадлежит всякое реалистическое произведение, в основе которого ощутимо присутствует тайна. Новый реализм — это когда критику есть работа по разгадыванию внутреннего, не декларируемого прямолинейно смысла произведения (не путать с расшифровкой постмодернистских культурных ребусов и угадыванием интертекстуальных ссылок — это, я вам скажу, не тайна, а просто секрет для маленькой компании знакомых, которым как раз нечего делать сегодняшним вечером). Реалистические произведения без тайны выхолащивают мысль критика. Их трактовка неизбежно сводится к пересказу, прямой оценке, то есть к общим библиографическим замечаниям. В реалистических произведениях нет напряжения между «холстом» и натурой. Слова, сюжет, люди значат только самих себя, за ними нет никакого привнесенного автором, переносного, «второго» смысла. Нет вопроса: как это понимать? — как написано, так и понимайте. Написано: изумрудный — причем тут цвет?! — из камня сделано. Написано: я бросил жену — да ничего это не значит, сейчас семьи знаете какие некрепкие, то и значит.
С языковой точки зрения реалистов как самостоятельных авторов не существует. Они одинаковы в слове, их было бы трудно отличить друг от друга на слух, без напечатанной вверху фамилии. Сами реалисты любят объяснять свою безъязыкость подражанием «улице», образом выловленного из толпы рассказчика. Как будто мало того, что раньше улица корчилась безъязыкая — пусть теперь и словесность поколбасит от косноязычия. Не той же ли ссылкой на ограниченность «толпы» оправдывают СМИ опубликованные ими и выведенные в эфир репортажи о голых телах и криминальной резне? Не пора ли увидеть в публике новые горизонты интересов, способность к постижению более сложной фактической и художественной информации?
Новый реалист, описывая самых далеких от него, в социальном или идейном отношении, персонажей, умеет пересказать их мирок своими словами. Его творчество не предметно, не сводится к называнию: взял то, сказал это. Предметы и действия в новореалистическом произведении часто не названы собой, но потому-то и являются собой в предельном выражении: в художественном тексте, скажем, топор делает топором не адекватное словарю имя «топора», а некое субъективное от него ощущение, вдруг выявленная в предмете мысль. Новый реализм выявляет в вещи в человеке их «философию», сердцевинную идею, выражает типичное в эксклюзивном, еще небывалом ракурсе.