Часть первая

Часть первая

Первой границей был край воды, и там это случилось впервые, потому что не могло не случиться, когда живое существо вышло из моря, пересекло эту грань и осознало, что может дышать. Перед тем как этому первому созданию удалось сделать первый вдох, другие создания много раз пытались сделать то же самое и, ослабев, падали назад в воду или же задыхались, бились по-рыбьи, метались из стороны в сторону, и так на этом берегу, и на том, и на другом. Миллионы и миллионы неучтенных безымянных существ отступили и погибли до того, как удалось сделать первый шаг через береговую линию. Такой представляется нам картина этого победоносного перехода: извергающиеся вулканы нашей молодой планеты, задымленный серный воздух, горячее море, красное зарево на небе, изнуренное нечто с трудом дышит на чужом, враждебном берегу — нельзя не удивляться этим протосуществам. Что ими двигало? Отчего вдруг море раз и навсегда потеряло для них всякую привлекательность и они, рискнув всем, стали переселяться из старого мира в новый? Откуда такое страстное стремление, поборовшее даже инстинкт самосохранения? Каким внутренним чутьем они поняли, что воздухом можно дышать и как, проведя всю жизнь под водой, смогли вырастить легкие, позволяющие это делать?

Но у наших отдаленных, еще нечеловеческих предков не было осознанных побуждений, в нашем понимании этого, слова, возразят ученые из зала. Море и не привлекало их, и не отталкивало. У них не было внутреннего чутья, ими двигали императивы, заключенные в их девственно чистых генетических кодах. В их действиях не было ни мужества, ни героизма, ни духа авантюризма, ни безрассудства. Ползающие в прибрежных водах твари отправились на воздух не из любопытства и не в поисках работы. Они не стояли перед выбором и не жаждали подвигов. Их направляли могучие безличные силы случайных мутаций и естественного отбора. Они были просто рыбами, которые случайно научились ползать.

Таковы отчасти и мы. Наше собственное рождение суть отражение первого перехода границы между стихиями. Появляясь из амниотической жидкости, из жидкой вселенной матки, мы также обнаруживаем, что можем дышать, также оставляем позади некий водный мир, чтобы стать обитателями суши и воздуха. Неудивительно, что, пренебрегая наукой, воображение видит в первом ископаемом — полурыбе-полузвере, которому улыбнулась удача, — своего духовного предшественника и приписывает этому странному метаморфу желание изменить мир. В его победном перемещении мы узнаем и прославляем наши собственные пересечения границ, совершаемые в буквальном, моральном или метафорическом смысле, рукоплеща той силе, что отправила корабли Колумба на край света и усадила американских первопоселенцев в крытые парусиной фургоны. Первые шаги Армстронга по Луне повторяют первые движения жизни на Земле. По природе своей мы существа, пересекающие границы. Мы узнаём это из тех историй, что рассказываем себе, потому что мы также и животные, рассказывающие истории. Есть история о русалке, полурыбе-полуженщине, которая отдала свою рыбью часть за любовь к человеку. Не это ли, позволяем мы задаться себе вопросом, первооснова всех стремлений? Не вышли ли мы из вод в поисках любви?

Давным-давно собрались птицы на совет. Великий бог-птица Симург послал вестником удода, чтобы призвать их в свой легендарный дом на вершине далекой горы Оаф, кольцом опоясывавшей землю. Не очень-то по душе пришлась птицам мысль о столь опасном путешествии. Они постарались найти отговорки, оправдываясь ранее данными обещаниями, неотложными делами. В паломничество отправилось всего тридцать птиц. Покинув дом, перейдя границу своей страны, переступив эту черту, они совершили религиозный акт, они двинулись на поиски приключений по божественному велению, а не из чисто птичьей потребности. Птицы, как и русалка, были движимы любовью, но это была любовь бога. Преграды вставали на их пути: огромные горы, зловещие расщелины, аллегории и сложные задачи. Пустившийся на поиски приключений странник всегда сталкивается с ужасными стражами неведомых земель — то великаном-людоедом, то драконом. Ни шагу вперед! — приказывает страж. Но странник должен отвергнуть то, как определяет границы чужая воля, должен нарушить предписанные страхом пределы. Он преступает черту. Одерживая победу над великаном, он раскрывает собственное «я», расширяет свои возможности.

Так случилось и с тридцатью птицами. История закончилась тем, что после всех злоключений и преград они добрались до вершины горы Оаф и — никого там не обнаружили. Симурга не было на горе. Неприятное открытие — после всего, что им пришлось пережить. Они высказали свое возмущение удоду, втравившему их в эту историю, а удод открыл им тайный смысл их путешествия, который заключался в имени бога. Оно распадалось на две части — «си», что означало «тридцать», и «мург», или «птицы». Перейдя запретные рубежи, поборов страхи и достигнув цели, они стали тем, к чему стремились. Они стали богом, которого искали.

Однажды — быть может, «давным-давно», возможно, «в далекой-предалекой галактике» — существовала преуспевающая цивилизация, где процветали свобода, либерализм и индивидуализм, но на ее планете начали расти ледники. Ни одна цивилизация мира не может остановить движение льда. Представители этой идеальной цивилизации построили огромную стену, которая могла сдержать ледник, но лишь на время — не навсегда. Пришел час, когда льды, равнодушные и неумолимые, перешли границы и уничтожили цивилизацию. А перед тем как она погибла, группа мужчин и женщин была избрана для того, чтобы добраться через ледниковый покров на обратную сторону планеты и сообщить о гибели этой цивилизации, сохранить хоть малую толику знаний о ней, стать ее представителями. Во время трудного путешествия через ледник странники поняли, что должны измениться, чтобы выжить. Нескольким индивидуальностям пришлось слиться в одно коллективное целое, и этой коллективной сущности — Представителю — удалось добраться до дальнего края планеты. Но она являла собой совсем не то, что предполагалось изначально. Путешествие творит нас. Мы сами становимся границами, которые пересекаем.

Первая из рассказанных мною историй написана в Средние века. Это «Беседа птиц» суфийского поэта Фарида ад-Дина Аттара. Вторая — пересказ фантастического романа Дорис Лессинг «Создание Представителя для Планеты Восемь», идею которого писательнице подсказало трагически окончившееся путешествие к Южному полису Скотта Антарктического и его спутников, а также ее давнее увлечение суфийским мистицизмом. Мотивы преодоления, нарушения границ, в которых мы заключены, выхода за пределы нашей собственной природы лежат в основе всех историй о поисках приключений. Грааль — это мечта. Поиски Грааля и есть Грааль. Или, как утверждает К. П. Кавафис[274] в своем стихотворении «Итака», смысл Одиссея — в Одиссее:

Когда задумаешь отправиться к Итаке,

молись, чтоб долгим оказался путь,

путь приключений, путь чудес и знаний.

На много лет дорогу растяни,

чтоб к острову причалить старцем —

обогащенным тем, что приобрел в пути,

богатств не ожидая от Итаки.

Какое плаванье она тебе дала!

Не будь Итаки, ты не двинулся бы в путь.

Других даров она уже не даст.

И если ты найдешь ее убогой,

обманутым себя не почитай.

Теперь ты мудр, ты много повидал

и верно понял, что Итаки означают[275].

Граница — это ускользающая линия, видимая и невидимая, физическая и метафорическая, этическая и внеэтическая. Волшебник Мерлин наставляет мальчика по имени Артур, который однажды вытащит из камня меч и станет королем Англии. (Волшебник, который живет назад во времени, знает об этом, а мальчик — нет.) Однажды Мерлин превращает мальчика в птицу и, когда оба они пролетают над землей, спрашивает Артура, что тот видит. Артур замечает обыденное, но Мерлин говорит о том, чего не увидеть, предлагая Артуру узреть отсутствующее: «Когда глядишь с высоты, границ нет»[276]. Позже, обретя Эскалибур и свое королевство, Артур поймет, что волшебники не всегда мудры и что внизу вид с высоты бесполезен. Он сам затеет немало приграничных войн и узнает, что есть границы, невидимые глазу, пересекать которые намного опаснее, чем физические пределы.

Когда лучший друг короля, его первый воин Ланселот Озерный, влюбляется в королеву, вторгаясь на территорию счастья своего суверена, он переходит некую грань и тем обрекает свой мир на разрушение. В самой сути собрания легенд, называемых «Британскими мифами» (или «Артуровским циклом»), лежат в действительности не одна, а две недозволенные, преступные любовные связи: это любовь Ланселота к Гвиневре (Гиневре, Джиневре) и ее скрытое зеркальное отображение — кровосмесительная любовь Артура и Морганы Ле Фей. Круглый Стол падет под натиском преступивших границу любовников. Поискам Грааля не очистить мир. Даже Эскалибуру не остановить возвращение темных времен. В конце концов меч придется вернуть в воду, и он исчезнет в волнах. Но на пути в Авалон раненый Артур пересекает и другую грань. Он изменяется, становясь одним из великих героев, спящих в ожидании срока своего возвращения. Барбаросса в своей пещере, Финн Маккул в холмах Ирландии, покоящиеся под землей австралийские ванджина, или предки, и Артур в Авалоне — вот наши властители, бывшие и будущие; и последняя граница, которую им суждено перейти, не пространство, а время.

Пересечь границу — значит измениться. У ворот Страны Чудес Алиса не может войти в маленькую дверку, за которой ей удалось углядеть удивительный крошечный мир; она сжимает в руке ключи от него, но ничего у нее не выходит, пока она не изменяется под стать этому новому миру. Когда же ей это удается, она — что неизбежно — начинает верховодить. Диктует свои правила новообретенной стране: меняя очертания, пугает местных жителей, вырастает так, что Страна Чудес уже не может быть ей домом. Она спорит с Безумными Шляпниками, дерзит Гусеницам, а в конце, вырастая, теряет страх перед скорой на расправу Королевой. «Вы ведь всего-навсего карточный домик!»[277] Наконец мигрантке Алисе удается разглядеть, насколько глупа возня властей предержащих, ей уже не интересно, она называет Страну Чудес обманом и, уничтожая ее, вновь находит себя. Она просыпается.

Граница — это сигнал тревоги. На границе нам не обойти правду, успокоительные пласты повседневности перестают оберегать нас от грубой реальности мира, и, широко открыв глаза, при резком свете флуоресцентных ламп в глухих приграничных коридорах мы видим окружающее без прикрас. Граница — это физическое доказательство людской разобщенности, доказательство ложности и идеалистичности того, что видел Мерлин из поднебесья. Правда в том, что у этой черты мы должны стоять, ожидая разрешения перейти ее и вручить свои бумаги пограничнику, который вправе задавать нам какие угодно вопросы. На границе мы лишаемся свободы — временно, как надеемся, — и вступаем во вселенную контроля. Край, оконечность — зона несвободы даже для самого свободного из всех свободных сообщества; одни предметы и люди движутся отсюда, а другие — сюда; причем и туда, и сюда должны попадать именно те, кому положено. Здесь, на окраине, мы подлежим досмотру, наблюдению, оценке. Стражи этих рубежей должны сказать нам, кто мы. А нам надлежит быть послушными, покорными. Если мы будем вести себя иначе, то попадем под подозрение, и нет ничего хуже, как попасть под подозрение на границе. Мы стоим у того, что Грэм Грин считал опасной гранью вещей. Здесь мы должны отрекомендоваться как можно проще, как можно очевиднее: «Я домой», «Я в командировку», «Я к своей девушке». Каждый раз, заявляя о себе таким упрощенным образом, мы хотим сказать: «Вам не стоит из-за меня беспокоиться, вовсе нет. Я не тот, что голосовал против правительства. Не та, что думает о том, как бы покурить вечером травки с друзьями. Не тот страшный человек, чьи ботинки вот-вот взорвутся. Я одномерен. Честное слово. Я прост. Пропустите меня».

Ежедневно за границу беспрепятственно перемещаются тайные мировые истины. Наблюдатели дремлют или кладут в карман грязные деньги, а наркотики и оружие, опасные идеи мира, все контрабандисты нашего века, все, кто объявлен в розыск, все, кому действительно есть что предъявить, но кто не предъявляет ничего, проскальзывают мимо: тогда как мы, которым предъявлять нечего, нервно рядимся в заявления о собственной простоте, открытости, лояльности. Повсюду слышатся заявления невинных, а другие, вовсе не невинные, проходят через столпотворения на несовершенных пограничных пунктах или переходят границы там, где их сложно контролировать, вдоль глубоких ущелий, по контрабандистским тропам, через незащищенные пустоши, ведя свою необъявленную войну. Сигнал тревоги на границе служит также и сигналом взяться за оружие.

Так мы думаем теперь, потому что наступили страшные времена. На фотографии Себастио Сальгадо[278] вьется змейкой по гребням холмов, убегая вдаль, становясь почти неразличимым, пограничный барьер между США и Мексикой — то ли Великая Китайская стена, то ли ограда ГУЛАГа. Он по-своему красив, но красота его сурова и безжизненна. Через определенные интервалы поднимаются сторожевые башни, так называемые «вышки», заполненные вооруженными людьми. Мы видим на фотографии крошечную фигурку, силуэт бегущего человека, нелегального иммигранта, которого преследуют люди в машинах. Странно в этой картине то, что бегущий человек, находясь явно на американской стороне, бежит к стене, а не от нее. Его заметили, и он больше боится людей, которые несутся на него в машинах, чем оставленной позади нищенской жизни. Он пытается вернуться, отказаться от притязаний на свободу. Так что свободу теперь нужно защищать от тех, кто слишком беден, чтобы заслужить ее блага доктринами и процедурами тоталитаризма. Что же это за свобода, которой мы наслаждаемся в странах Запада — привилегированных, все строже и строже охраняемых анклавах? Этот вопрос и задает фотограф, и до событий 11 сентября многие из нас — намного больше, чем теперь, — встали бы на сторону бегущего человека.

Еще до жестоких событий недавнего прошлого граждане Дугласа, штат Аризона, с радостью защищали Америку от тех, кого называли «захватчиками». В октябре 2000 года британский журналист Дункан Кэмпбелл встретился с Роджером Барнеттом, владельцем буксировочной и газозаправочной компании, а по совместительству организатором охоты на нелегальных иммигрантов[279]. Как пишет Кэмпбелл, Барнетт в этих краях считается легендарной личностью. Барнетту в голову пришла «чертовски прекрасная мысль», что Штатам неплохо было бы вторгнуться в Мексику. «Там прорва шахт и пляжей, земли для фермеров и ресурсов. Только подумайте, что США могли бы там сделать, черт возьми! Они бы больше к нам ни за что не сунулись».

Еще один житель Дугласа, Лари Вэнс-младший, сравнивает мексиканцев с дикими африканскими животными — законной добычей хищников. «Когда чужаки составляют конкуренцию местному населению, начинаются массовые убийства. Насилие отвратительно, но мы понимаем, что люди имеют богом данное право защищаться». Быть может, бегущего человека на снимке Сальгадо преследуют любители экстремальных ощущений, предводительствуемые мистером Барнеттом, ни капли не сомневающиеся в том, что защищают свои права, или последователи мистера Вэнса — члены организации Cochise County Concerned Citizens (Общество сознательных граждан округа Кочис) — четыре «С» вместо трех «К»[280]. Мексиканцы придерживаются иного мнения, напоминает Кемпбелл: «„Это не мы перешли границу, а граница — нас“, — часто можно услышать от сделавших это граждан Мексики. До некоторой степени так оно и есть: после Американо-мексиканской войны 1846–1848 годов вся Калифорния, большая часть Аризоны и Нью-Мексико, части Юты, Невады, Колорадо и Вайоминга перешли к США за 18 миллионов 250 тысяч долларов». Но историю, как говорится, творят победители, и никого не интересует, что думают сейчас те, кто незаконно перебирается через стены или переплывает реки. А если все больше нас, убоявшись террористов, соглашается с необходимостью приграничного ГУЛАГа, сторожевых вышек и охотников за людьми: если, испугавшись, мы решим, что лучше поступиться частью свободы, не стоит ли нам тогда обеспокоиться тем, чем мы становимся? Свобода неделима, говорили мы. Теперь же все мы думаем, как бы ее поделить.

Представьте себе на мгновение, как этот бегущий человек, человек, у которого нет ничего, который ни для кого не опасен, бежит из страны свободных. Для Сальгадо, как и для меня, мигрант, человек, у которого нет границ, — основной символ нашего времени. Сальгадо, много лет проведший в разных точках земного шара среди мигрантов, выселенных и переселенных, запечатлел на века то, как они переходят границы, живут в лагерях для беженцев, запечатлел их отчаяние и изобретательность — он создал исключительную фотохронику важнейшего из современных феноменов. Из его фотографий видно, что во всей мировой истории не было такого смешения народов. Мы так плотно перетасованы: трефы с бубнами, червы с пиками, джокеры повсюду, что нам остается одно — смириться с этим. Соединенным Штатам к такому не привыкать. Где-то оно еще внове и не всегда воспринимается на ура. Сам будучи переселенцем, я всегда пытался выделить созидательные аспекты подобного объединения культур. Оторванный от корней, часто пересаженный в новую языковую среду, вынужденный изучать обычаи нового общества, переселенец сталкивается с великими вопросами изменения и приспособления; но многие переселенцы, оказавшись перед лицом абсолютной экзистенциальной сложности подобных изменений, а также нередко совершенно чужой культуры и оборонительно-враждебного отношения к ним людей, среди которых они оказались, пасуют перед этими вызовами, укрываясь за стенами привычной, старой культуры, которую и взяли с собой, и оставили позади. Бегущий человек, отвергнутый людьми, которые отгородились от него великими стенами, бросается за ограждение, возведенное им самим.

Вот наихудший сценарий развития ситуации с границами в будущем. «Железный занавес» придумали для того, чтобы не выпускать за него своих. Теперь мы, живущие в самых богатых и желанных уголках мира, строим стены, чтобы не впускать чужих. Как сказал лауреат Нобелевской премии по экономике профессор Амартья Сен, проблема не в глобализации. Проблема в распределении ресурсов в глобализованном мире. А поскольку пропасть между имущими и неимущими увеличивается (и увеличивается все время), а запасы самого необходимого, например чистой питьевой воды, сокращаются (и сокращаются все время), давление на стену будет нарастать. Вспомните неумолимо надвигающийся на людей лед у Лессинг. А если мы отправим в будущее Представителя, чтобы рассказал о нас, что он расскажет? Может, об увешанных драгоценностями людях, восседающих на грудах сокровищ, чьи «запястья все в крупных аметистах, и перстни с изумрудами, сверкающими ярко, и опираются они на посохи резные, из золота и серебра, в узорах прихотливых»[281], и ждут варваров, как говорит нам Кавафис — опять Кавафис, этот мифотворец вроде Борхеса и одновременно величайший поэт расового кровосмешения:

Да ведь сегодня варвары придут сюда,

Так роскошью им пыль в глаза пустить хотят.

На границе всегда присутствует опасность, а если культура в упадке, то вся надежда — на появление варваров.

— Чего мы ждем, сошедшись здесь на площади?

— Да, говорят, придут сегодня варвары.

— Так почему бездействие и тишина в сенате?

И что ж сидят сенаторы, не пишут нам законов?

— Да ведь сегодня варвары придут сюда.

Сенаторам не до законов более.

Теперь писать законы станут варвары.

<…>

— А отчего вдруг поднялось смятение в народе

и озабоченно у всех враз вытянулись лица,

и улицы и площади стремительно пустеют,

и по домам все разошлись в унынии глубоком?

Уже стемнело — а не видно варваров.

Зато пришли с границы донесения,

что более не существует варваров.

И как теперь нам дальше жить без варваров?

Ведь варвары каким-то были выходом.

«И как теперь нам дальше жить без варваров?» Роман Дж. М. Кутзее под названием «В ожидании варваров» истолковывает стихотворение Кавафиса в мрачном свете. Тем, кто стоит на страже, в ожидании прибытия варваров, в конечном счете никакие варвары не нужны. Они сами становятся варварами, чьего прибытия так боялись, — мрачная вариация на тему окончания «Беседы птиц». И тогда уже не остается выхода.

«А отчего вдруг поднялось смятение?» Не так уж много времени прошло с тех пор, как американский Фронтир был краем свободы, а не смятения. Не так уж давно Сэл Пэрэдайз отправился со своим дружком Дином Мориарти в Мексику, положив начало той части своей жизни, которую можно назвать жизнью на дороге. Перечитывая сейчас «В дороге», поражаешься, прежде всего, ее современности — живости стиля, неожиданно немногословного и увлекательного, яркости и выразительности образов. Она воспевает открытые дороги, а вместе с ними — и открытые границы. Перейти на другой язык, на другой образ жизни — значит сделать шаг к красоте, к вселенскому блаженству, кое влечет к себе всех бродяг дхармы.

Я всегда мысленно сравнивал «В дороге» с другим ставшим современной классикой вымыслом об американо-мексиканской границе — известным фильмом Орсона Уэллса[282] «Печать зла». Картина Уэллса — это обратная, темная сторона книги Керуака. В фильме, как и в романе, открытость границы воспринимается как данность: развитие сюжета возможно благодаря ее безнадзорности. Однако бродяги из фильма далеки от бродяг дхармы. Они далеко не благословенны и даже не стремятся к просветлению. Граница Уэллса изменчива, настороженна, постоянно меняет фокус и внимание — словом, нестабильна. В знаменитых вступительных кадрах, когда без смены плана проходит минута за минутой, обитатели транзитной зоны Уэллса вовлекаются в загадочный танец смерти. Повседневная жизнь границы может показаться банальной, бессмысленной и, прежде всего, беспрерывной, но начинается она с установки бомбы и заканчивается радикально разрывающим непрерывность взрывом. Граница безлична, разрушительна, она снимает с человечества его человеческую природу. Жизнь, смерть. Ни в чем больше нет смысла, за исключением разве что алкоголя. Прекрасно сказано Марлен Дитрих в эпитафии ущербному герою, чье тело лицом вниз плавает в мелком канале: «Он все-таки был человеком. А что мы скажем о нем, кого это волнует?»

Все-таки был человеком. В этом бесчестном полицейском было и что-то хорошее. Его вроде как любила какая-то шлюха. Ну и что, он мертв? Человек переступает черту и несет наказание. Долгое время кары удавалось избегать, а потом не повезло. Что тут еще скажешь? Граница следит за тем, как приходит и уходит жизнь. Она не судит. Другой герой, антагонист умершего, мексиканский служитель закона, приезжает в пограничный городок с блондинистой американкой. Он тоже пересек черту — границу между разными цветами кожи, разными расами. Блондинка — его грех, его преступление против природы, такие женщины для других мужчин. Следовательно, она еще и его слабое место. Он честный человек, но когда на его жену нападают — накачивают наркотиками, ложно обвиняют, — он перестает быть служителем закона, снимает жетон полицейского и становится просто мужчиной, который борется за свою женщину. Граница отнимает у него закон, цивилизованность. Это нормально. Граница разнимает тебя на части, и ты становишься тем, кто ты есть, и делаешь то, что делаешь. Таково положение вещей. И кого волнует, что мы скажем?

Вселенская тоска, тоска словесная — все это находится в глубоком противоречии с жизнелюбивым, непринужденным миром битников и родственным им миром литературы, где нет ничего важнее того, что говорят о людях, если не считать того, как говорят. Марлен Дитрих, сотрясаясь от сдерживаемых рыданий, осипшим голосом прощается с умершим Орсоном, повторяя и возрождая староамериканское представление о границе как лаконичном мире, где дела говорили громче слов, о разбойничьей границе Бут-Хилла, О. К. Кораля и Дыры-в-Стене[283], о той границе, образ которой до сих пор чаще всего приходит на ум, когда слышишь слово «Фронтир», о движущейся на запад передовой линии сначала Натти Бампо, позже — Дэвида Крокета[284], а кроме того, Джона Форда и немногословного Джона Уэйна. Запад, такой, каким он дошел до нас, во многом лишь миф до-письменного, почти доречевого мира, мира Кидов, «ребятишек» (Санденса и Сиско), которым и имена-то не нужны, и Биллов (Дикого и Буффало), которым хватало одного прозвища, и по крайней мере одного Билла (или Билли), который ухитрился стать еще и Кидом[285]. Репутацией своей эти люди обязаны писателям, чьих имен мы не помним, выдумщикам Босуэллам, составившим жизнеописания головорезов Джонсонов Дикого Запада, отправлявшим в печать приукрашенные легенды, называющим себя репортерами. И кого волнует то, что мы скажем? Оказывается, многих, если речь идет о сотворении легенды. Американская граница повлияла на презрение к словам, но ее ландшафт был возведен на словах. А теперь он исчез, а слова остаются. Животные, проходя по земле, оставляют за собой следы. Наши следы — это рассказываемые нами истории.

Об исчезновении ныне существующей американской границы было официально объявлено в 1890 году в докладе чиновника, руководившего переписью населения: «В настоящее время… говорить о пограничной линии едва ли возможно. Предметом дискуссии стали ее протяженность, продвижение на запад и т. п., следовательно, ей не может больше уделяться внимания в цензовых отчетах». Спустя всего лишь три года после весьма краткой похоронной речи родилось «Положение о границе». На собрании Американской исторической ассоциации в Чикаго 12 июля 1893 года Фредерик Джексон Тернер, 32-летний сын журналиста и краеведа из Портеджа, штат Висконсин, зачитал свой доклад «Значение границы в американской истории». Впоследствии доклад этот назовут «исключительным по значению историческим трудом». Самого же Тернера ждала обычная участь первооткрывателя, иными словами, идеи его были оставлены без внимания. Однако не надолго. Звезда Тернера взошла стремительно. Правда, из-под его пера так и не вышло ни одной крупной книги, отражающей его видение Фронтира, хотя контракты он подписывал и авансы получал. Зато он сделал блестящую академическую карьеру. На него охотились колледжи многих университетов — от Беркли до Чикагского и Кембриджского, а в итоге он стал профессором, не побоюсь этого слова, Гарварда.

По теории Тернера «существование незаселенных земель, их постоянное сокращение и продвижение американских поселений на запад объясняют развитие Америки… [которое] заключалось не только в продвижении по прямой линии, но и в возвращении к примитивным условиям на постоянно смещающейся пограничной линии и в освоении этой территории. Американское общество развивалось заново на границе. Это вечное возрождение, эта текучесть американской жизни, это экспансия на запад, с ее необычными возможностями, это непрерывное соприкосновение с простотой первобытного общества питали силы, преобладающие в американском характере»[286].

Тернер определяет границу как «место встречи дикости и цивилизации». Такая формулировка не придется по вкусу восприимчивой в культурном отношении современной аудитории. Далее, что менее спорно и намного интереснее, он говорит:

…Поначалу границей было Атлантическое побережье. Это была граница Европы в полном смысле этого слова. Продвигаясь на запад, граница все больше и больше становилась американской. Как следующие одна за другой морены[287] являются результатом последовательных оледенений, так и каждая граница оставляет за собой следы, и после заселения региону свойственны характеристики пограничья. Таким образом, продвижение границы означало неуклонное отдаление от влияния Европы, неуклонное усиление американских черт.

Он предлагает считать границу материальным выражением американского духа. «Общая расположенность американцев эмигрировать в дикие западные края с целью расширить свое господство над неодушевленной природой, похоже, является результатом врожденной необузданной силы». Врожденный американский дух создает границу, которая, в свою очередь, создает многое из того, что мы признаем квинтэссенцией всего американского. «Граница способствовала формированию многонациональности американского народа». «Рост национального самосознания и эволюция американских политических институтов были обусловлены продвижением границы… Ничто так не работает на национальное единство, как сношения внутри народа. Мобильность населения — это смерть для местничества». А также: «Граница способствует индивидуализму… [поэтому] с самого начала способствовала росту демократии».

Из всего этого складывается не что иное, как американский характер.

В результате на границе американский ум приобретает свои выдающиеся качества. Грубость и сила, сочетающаяся с остротой и пытливостью; эта практическая, изобретательная наклонность ума, находчивость; это мастерство в отношении материальных вещей, недостаток артистичности, но мощь в достижении великих целей; неутомимая нервная энергия; доминирующий индивидуализм, способствующий как добру, так и злу, и вдобавок жизнерадостность и широта души, которая приходит вместе со свободой, — таковы черты границы, или черты, вызываемые где бы то ни было существованием границы. Люди Соединенных Штатов втянулись в ту постоянную экспансию, которая была не только возможной, но и вынужденной… Движение было ее [Америки] доминирующим фактом, и, если этот опыт не пропал для людей втуне, американская энергия будет постоянно стремиться к более широкому полю деятельности.

«Положение о границе» предлагает триумфальное видение грядущего Америки, с чем сложно согласиться, и после того, как Тернер впервые его высказал, почти все его идеи и предположения были оспорены. А была ли вообще граница у свободной земли, девственных пространств, от которой Америка колонистов начала вести свой отсчет? А что же покоренные и даже истребленные племена коренных американцев? Даже если оставить в стороне политкорректность, мне странно говорить применительно к Америке об индейцах, которые были там задолго до наступления на их земли неумолимой пограничной линии[288]. Тернер признаёт, что на границе поселенцам открылась не tabula rasa, и его очевидное презрение к изгнанным «дикарям» искажает, разрушает основу его рассуждений или, скорее, затемняет их смысл, что не входило в его намерения. «Американская энергия будет постоянно стремиться к более широкому полю деятельности». Эта оптимистичная формулировка сейчас воспринимается как империалистическая. Если, продвигаясь на запад, граница притесняла и изгоняла исконно американское население, не стоит ли остальному миру, «более широкому полю», опасаться теперешней Америки?

Историки привели и другие доказательства того, что из-за огромных различий между пуританским Востоком, подпорченным рабством Югом и Западом, с его золотой лихорадкой и железными дорогами, невозможно вывести единую теорию развития границы — каждая из областей лучше воспринимается в своей собственной исторической динамике. Предполагаемое воздействие границы на формирование американской индивидуальности также спорно. Поглощенная границей земля никоим образом не распределялась демократически, равными участками, между первыми колонистами, а что касается формирования американского характера, то здесь первую скрипку играл не грубый индивидуализм, а чувство общности, которое привело большую часть Запада к процветанию и созданию государственности. Вот что предполагает современный взгляд:

Большинство переселенцев в караванах состояло, например, в сложных родственных отношениях. Более того, на протяжении девятнадцатого столетия все большую важность приобретала роль федерального правительства и крупных корпораций. Корпоративные вкладчики, чьи штаб-квартиры находились в Нью-Йорке, проложили железные дороги: правительственные войска уничтожили отказавшиеся уходить в отведенные им резервации индейские племена: даже ковбои, чей образ нежно хранит популярная мифология, обычно были простыми работниками на животноводческих фермах, нередко принадлежавших иностранным корпорациям. Запад не был страной свободы и открытых возможностей, как пытаются нас уверить тернерианская история и популярное мифотворчество. Многим женщинам, из Азии и Мексики например, которые неожиданно оказались жительницами Соединенных Штатов, и, конечно, индейцам Запад вовсе не представлялся землей обетованной[289].

Так что бедный старина Тернер оказывается со всех сторон неправ. Однако, как и Фрейд, он неправ правильным образом. Идеи Тернера пригодились историкам-медиевистам, которые используют его теорию границы применительно к расширению территории средневековой Европы. Продвигаясь из Англии в Уэльс и Ирландию, через Центральную Европу, минуя непроходимые русские леса и в итоге сталкиваясь с исламом там, докуда на востоке дошли крестоносцы и где велась испанская Реконкиста, средневековая европейская граница (мы процитируем историка-медиевиста, профессора Ч. Дж. Бишко из Вирджинского университета), безусловно, являлась «единством — не в географическом плане, но в том, что выражает одинаковые глубинные силы средневекового развития и общее подобие целей, методов и достижений»[290].

Границей созданы для истории не только новые земли, принадлежавшие европейской культуре, но и новые народы: португальцы, кастильцы, австрийцы, пруссы, великороссы, — народы, которые быстро заняли господствующее положение в новой истории соответствующих им стран. Ею порождена тема границы… в таких эпических произведениях, как «Сказание о полку Игореве» и «Песнь о моем Сиде». Ею создано несчетное количество новых типов средневековых мужчин и женщин — приграничный дворянин, неважно, назовем мы его богатырем, кабальеро, маркграфом или рыцарем; ею порождены воинские ордена, так отличившиеся в приграничных войнах и освоении новых земель; приграничный церковнослужитель, осваивающий новые территории, — епископ или аббат, миссионер, священник отдаленного пограничного прихода; пограничный торговец и житель пограничного города; спекулянт земельными участками или организатор освоения территорий; главное же — земледелец пограничья, размахивающий топором, пашущий землю или погоняющий скот. Вот эти жители пограничных районов при поддержке своих правителей или без нее раздвигали границы средневековой цивилизации; вот эти люди, чья военная или мирная деятельность по отношению к неевропейцам впервые поставила перед средневековыми мыслителями сложнейшие вопросы о правах коренного населения и законности справедливых войн против него, положили начало дискуссиям, которые в шестнадцатом веке охватили также проблему индейцев Нового Света и привели к тому, что испанские богословы и юристы средневекового склада ума заложили основы международного законодательства и прав неевропейцев. Для многих людей Средневековья, никогда не видевших подъема величественных столиц, суеты торговых городов, старинных феодальных владений или новых книг и университетов средневекового Возрождения, средневековая граница была главной надеждой на лучшее будущее, которая звала навстречу еще неизвестным им трудностям, риску и награде за смелость и предприимчивость. И, как и многие средневековые явления, вопрос о границе не был закрыт в 1453, 1492 или 1500 году, а перешел в эпоху становления современной цивилизации.

Вот это основное свойство границ продолжает оставаться спорным. Покажите мне линию, прочерченную по миру, и я смогу все доказать. По существу, можно признать правоту практически всей критики в адрес Дж. Ф. Тернера; можно согласиться, что граница формировалась по-разному и имела разное значение в различных частях Америки, что большинство процессов, происходивших тогда в приграничном обществе, носили скорее олигархический, чем демократический характер, что страну, в которой она продвигалась, можно было назвать «свободной» только потому, что белые поселенцы отказались признать права прежних жителей на землю и что общинные ценности, корпоративизм и федерализм были куда важнее, чем допускал Тернер; короче говоря, добрую долю жнивья его теории можно сжечь дотла, но все же посреди дымящегося запустения остается нечто существенно важное. Сохраняется образ линии, змеей извивающейся через весь континент на запад, изменяющей все, что встречается ей на пути, создающей новый мир. Эта линия действует на наше воображение так же, как она действовала на воображение людей, продвигавших ее вперед, и, безусловно, на воображение тех, кто сопротивлялся ее продвижению. В американской литературе — от Твена до Беллоу — можно увидеть результаты работы интеллекта, сложившегося под влиянием границы, особенности которого Тернер так искусно описал, а в темной стороне современной Америки, в антиправительственной деятельности народной армии и Унабомберов, угадывается доминирующий индивидуализм на службе у зла, существование которого он прекрасно осознавал. Уберите победные нотки, и окажется, что теория Тернера предвосхитила многие события американской истории после закрытия границы: взлеты и падения, чередование периодов активного взаимодействия с миром, продвижения границ, расширения сферы влияния Америки с периодами отступления в форты застывшей границы.

Старые империи, такие как Великобритания, с трудом приспосабливаются к своему новому, менее значительному положению в постколониальном мире. Для британцев их империя была в некотором роде выходом за пределы, способом не только владеть другими странами, включив их в широкие рубежи pax Britannica[291], но и вырваться из рамок собственного «я», отбросив английскую сдержанность и став вольной, романтической нацией, страстной и обширной, ступившей на широкую мировую сцену взамен тесных подмостков родной страны. После распада империи они были загнаны обратно в свои ячейки; границы захлопнулись, как двери тюрьмы, и недавняя отмена политических и финансовых барьеров в Европейском союзе до сих пор воспринимается ими с долей недоверия. Америка, более всех приблизившаяся к статусу новой империи, испытывает обратные сложности: пока ее влияние распространяется по планете, она все еще бьется над тем, чтобы осознать свою новую сущность после окончания эпохи границы. Под покровом американского столетия с его триумфами можно различить некоторую неопределенность, беспокойство в установлении собственной индивидуальности, постоянную неуверенность в том, какую роль Америке надлежит играть в мире и как играть.

Возможно, со временем появится новая теория для эпохи после отмены границ, чтобы доказать, что отличительной чертой нашего времени, эпохи массовой миграции, массовых перемещений, финансовой и промышленной глобализации, является легко проходимая постграница, которая — сошлемся на высказывание Тернера — наилучшим образом объясняет развитие нашего общества. Эта проходимость навсегда лишает извивающиеся по всему миру рубежи какой-либо важности. Медленно-медленно, быстро-быстро, опять медленно, назад и вперед, из стороны в сторону, в такт исполняемому историей нашего времени танцу, мы переступаем эти неподвижные и изменчивые линии.

Перев. Е. Нестерова.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.