Еще раз в защиту романа
Еще раз в защиту романа
На недавней конференции, посвященной столетию Ассоциации британских издателей, профессор Джордж Штайнер во всеуслышание провозгласил:
В наших романах чувствуется огромная усталость… Жанры возникают и деградируют: эпос, эпическая поэма, классическая трагедия в стихах. Моменты взлета сменяются упадком. Романы какое-то время еще будут сочиняться, однако нарастают поиски гибридных форм — того, что можно условно определить как документальную беллетристику… Какой роман способен сегодня успешно конкурировать с блестящим репортажем, с мастерским повествованием непосредственно с места события? <…>
Пиндар[41], насколько нам известно, был первым, кто сказал: Эти стихи станут песней, когда город, их заказавший, перестанет существовать. Его устами литература бросила смерти грандиозный вызов. Осмелюсь заметить, что произнести такое сегодня вряд ли решится даже величайший из поэтов… Главное, чем традиционно гордится литература (но какой же это чудесный повод для гордости!), состоит в утверждении: Я сильнее смерти. Я могу вести речь о смерти в поэзии, в драме, в романе, потому что я одержала над ней победу, потому что существование мое незыблемо. Теперь это уже недостижимо.
Итак, перед нами вновь — упрятанная под блистательно изысканным покровом риторики — та же самая избитая, хотя и с давних пор заманчивая тема — Смерть Романа. С ней профессор Штайнер сопрягает — для большей весомости — Смерть Читателя (или, по крайней мере, радикальную его трансформацию в некоего вундеркинда, некоего всезнайку); а также Смерть Книги как таковой (или, по крайней мере, радикальное ее преобразование в электронную форму). Несколько лет тому назад во Франции была возвещена Смерть Автора, профессор же Штайнер в процитированном выше некрологе, который усеял подмостки трупами почище финальной сцены «Гамлета», объявляет о Смерти Трагедии. Над грудами тел возвышается, впрочем, одинокая властная фигура непоколебимого Фортинбраса, перед которым все мы; авторы анонимных текстов; безграмотные читатели; дом Эшеров (то бишь издательская индустрия); Дания, в которой что-то подгнило (опять-таки издательская индустрия); да, собственно, и сами книги — должны склониться. Это, разумеется, фигура Критика.
Один выдающийся писатель совсем недавно также возвестил о кончине литературного жанра, незаурядным представителем которого сам является. В. С. Найпол[42] не только перестал писать романы — само слово «роман», по его признанию, вызывает у него дурноту. Как и профессор Штайнер, автор «Дома для мистера Висваса» чувствует, что роман пережил свой исторический момент, не выполняет более никакой полезной функции и будет вытеснен документальной прозой. Мистер Найпол (это никого не удивит) находится ныне на переднем краю истории, создавая эту новую, пост-романическую литературу[43].
Другой крупный британский писатель сказал следующее;
Вряд ли стоит напоминать, что в данный момент престиж романа чрезвычайно низок — настолько низок, что фраза «Романы я не читаю», еще десять лет тому назад произносившаяся с извинительной интонацией, сейчас неизменно произносится с гордостью… Роман, скорее всего, — если только лучшие литературные умы не испытают склонности к нему вернуться, — выродится в некую поверхностную, презираемую и безнадежно дегенеративную форму, наподобие современных надгробных памятников, или в представления Панча и Джуди.
Это написал Джордж Оруэлл в 1936 году. Похоже, литература (с чем профессор Штайнер, по сути, соглашается) вообще никогда не имела будущего. Даже «Илиада» и «Одиссея» получили вначале отрицательные рецензии. Хорошие книги всегда подвергались нападкам — в особенности со стороны не писавших их хороших литераторов. Даже при самом беглом взгляде на историю литературы обнаруживается, что ни один шедевр не был огражден от враждебных выпадов и ни одна писательская репутация не убереглась от уколов современников: Аристофан называл Еврипида «собирателем прописных истин… изготовителем жалких болванов»; Сэмюэл Пипс[44] находил «Сон в летнюю ночь» комедией «пресной и нелепой»; Шарлотта Бронте отвергала творчество Джейн Остин; Золя высмеивал «Цветы зла»; Генри Джеймс с пренебрежением отзывался о романах «Миддлмарч», «Грозовой перевал» и «Наш общий друг». Кто только не издевался над «Моби Диком»… После публикации «Мадам Бовари» газета «Фигаро» объявила, что «месье Флобер не писатель», Вирджиния Вулф назвала «Улисса» «непородистым», а «Одесский курьер» писал об «Анне Карениной» так: «Сентиментальная чепуха… Покажите хотя бы одну страницу, где содержалась бы некая идея».
Поэтому когда нынешние немецкие критики нападают на Понтера Гласса; когда нынешние итальянские литераторы, как пишет французский романист и критик Ги Скарпетта, «удивлены» тем, что Итало Кальвино и Леонардо Шаша получили широкое международное признание; когда канонада американской политкорректности обрушивается на Сола Беллоу; когда Энтони Бёрджесс тотчас после смерти Грэма Грина начинает принижать его творчество; когда профессор Штайнер с неизменной амбициозностью набрасывается не просто на отдельно взятых писателей, но на всю писательскую братию послевоенной Европы, то происходит это, по-видимому, из-за того, что все они повально заражены присущей культуре навязчивой идеей золотого века — подвержены периодически повторяющимся приступам желчной ностальгии по литературе прошлого, которая в свое время выглядела ничуть не лучше, чем выглядит сегодня литература современная.
Профессор Штайнер отмечает: «Стало почти аксиомой, что сегодня великие романы являются к нам с отдаленных окраин: из Индии, с Карибов, из Латинской Америки». Кое-кого, вероятно, удивит, что я выражу свое несогласие с таким противопоставлением истощенного центра жизнеспособной периферии. Отчасти мною движет убеждение, что подобная жалоба всецело порождена европоцентризмом. Только западноевропейский интеллектуал готов сокрушаться о судьбе всей художественной формы на том основании, что литературы, скажем, Англии, Франции, Германии, Испании и Италии перестали представлять наибольший интерес. (Не совсем ясно, относит профессор Штайнер Соединенные Штаты к центру или к отдаленной окраине: география такого архаичного и примитивного, «плоскоземельного» взгляда на литературу кажется довольно путаной. Мне, из моего угла, американская литература видится сохраняющей хорошую форму.) Какое имеет значение, откуда к нам являются великие романы, если они продолжают к нам являться? На какой такой плоской земле проживает наш почтенный профессор, с пресыщенными римлянами в средоточии и пугающе одаренными готтентотами и антропофагами, затаившимися по углам? Карта в голове профессора Штайнера — имперская карта, хотя европейские империи давно прекратили свое существование. Половина века, свидетельствующая, по мнению Штайнера и Найпола, об упадке романа, была также первым полувековым постколониальным периодом. Не в том ли дело, что возникает некий новый роман — роман постколониальный, роман децентрализованный, транснациональный, интерлингвальный, межкультурный; и в новом мировом порядке (или беспорядке) мы находим гораздо лучшее объяснение благополучия современного романа, нежели в несколько снисходительном гегельянском тезисе профессора Штайнера, согласно которому творческая активность «отдаленных окраин» объясняется тем, что это «области, находящиеся на более ранней стадии развития буржуазной культуры, в более раннем, более грубом и неопределенном состоянии».
Собственно говоря, именно прочность режима Франко, десятилетиями подавлявшего испанскую литературу, помогла обратить читательский взгляд на творчество замечательных писателей Латинской Америки. Так называемый латиноамериканский бум явился, соответственно, в той же мере следствием разложения старого буржуазного мира, сколь и якобы примитивной творческой активности мира нового. Более чем странной представляется характеристика древней изощренной культуры Индии как пребывающей в «более раннем и более грубом состоянии» по сравнению с культурой Запада. В Индии, с ее многочисленным коммерческим сословием, с разветвленной чиновничьей сетью, с бурно развивающейся экономикой, средний класс, один из солиднейших и наиболее динамичных в мире, существует едва ли не дольше, чем в Европе. Ни великая литература, ни широкая читательская аудитория для Индии ничем новым не являются. Новое — это выход на сцену одаренного поколения индийских литераторов, пишущих на английском языке. Новое в том, что «центр» соизволил обратить внимание на «окраину», поскольку «окраина» заговорила на множестве вариантов языка, гораздо более понятного Западу.
И даже картина исчерпавшей себя европейской литературы, обрисованная профессором Штайнером, по моему мнению, явным и очевидным образом искажена. Если называть лишь немногие имена, то за истекшие полвека нас одарили своими шедеврами Альбер Камю, Грэм Грин, Дорис Лессинг, Сэмюэл Беккет, Итало Кальвино, Эльза Моранте, Владимир Набоков, Понтер Грасс, Александр Солженицын, Милан Кундера, Данило Киш, Томас Бернхард, Маргерит Юрсенар. Всякий из нас может составить свой собственный список. Если добавить сюда писателей, проживающих за пределами Европы, становится ясно, что редко когда в мире наличествовала столь богатая плеяда выдающихся романистов, живущих и работающих в одно и то же время, и что готовность Штайнера — Найпола впадать в пессимизм не только депрессивна, но и прямо неоправданна. Если В. С. Найпол утратил желание (или способность) писать романы, это для нас потеря. Однако искусство романа, вне всякого сомнения, продолжит свое существование и без него.
На мой взгляд, никакого кризиса в искусстве романа нет. Роман — именно та «гибридная форма», которая столь вожделенна для профессора Штайнера. Отчасти социальное исследование, отчасти фантазия, отчасти исповедь. Такой роман расширяет границы познания и пересекает географические межи. Профессор Штайнер прав, однако, в том, что многие настоящие писатели успели стереть грань между фактами и вымыслом. Примером такого творческого смешения жанров может служить великолепная книга Рышарда Капусцинского о Хайле Селассие — «Император». Так называемый новый журнализм, явленный в Америке Томом Вулфом и другими, был откровенной попыткой похитить романные одежды, и в случае собственных произведений Вулфа — «Радикальный шик и Умельцы резать подметки на ходу» или «Ребята что надо» — эта попытка оказалась успешной и убедительной. Жанр «путевых заметок», расширив свои границы, пополнился книгами, содержащими глубокие культурологические размышления, такими как «Дунай» Клаудио Магриса или «Черное море» Нила Ашерсона. А на фоне столь блистательного небеллетристического tour de force[45], как «Брак Кадма и Гармонии» Роберто Калассо, где пересмотр греческих мифов приобретает напряженность и интеллектуальный азарт лучших образцов художественной прозы, можно только приветствовать появление новой разновидности насыщенного образностью эссе — или, вернее, возврат к энциклопедической непринужденности Дидро или Монтеня. Для романа все эти новые тенденции могут быть только желательны: никакой угрозы ему они не несут. Места хватит всем.
Несколько лет тому назад британский романист Уилл Селф опубликовал занятный рассказ под названием «Количественная теория безумия». В этом рассказе выдвинуто предположение, что общая сумма здравомыслия, отпущенная человечеству, определена как постоянная величина, а посему лечить сумасшедших бесполезно: если к кому-то рассудок и вернется, то где-то кто-то со всей неизбежностью лишится своего: это равносильно тому, как если бы все мы спали на кровати под одним одеялом, одеялом здравомыслия, однако размеры его были бы недостаточны для того, чтобы накрыться всем. Кто-то тянет одеяло на себя, и тогда с другой стороны чьи-то ноги высовываются наружу.
Идея — в высшей степени забавная — вновь находит свое выражение в смехотворных выкладках профессора Штайнера, которые он преподносит нам с совершенно серьезным видом: якобы в любой отдельно взятый момент существует некий определенный объем творческого потенциала, и в настоящее время соблазны кинематографа, телевидения и даже рекламы перетягивают одеяло творчества на себя, в результате чего лишенный покрова роман дрожит от холода в пижаме, пока вокруг царит культурная зима.
Уязвимость данной теории заключается в том, что она предполагает однородность всех художественных талантов. Если распространить этот тезис на область атлетики, то абсурдность его станет очевидной. Ряды бегунов на марафонскую дистанцию не поредеют от роста популярности спринтерских соревнований. Достижения прыгунов в высоту никак не соотносятся с числом выдающихся прыгунов с шестом.
Более вероятно, что возникновение новых художественных форм привлечет на творческую арену новые таланты. Мне известны лишь очень немногие великие кинорежиссеры, которые могли бы отличиться на поприще романа: это Сатьяджит Рей, Ингмар Бергман, Вуди Аллен, Жан Ренуар — пожалуй, и только. Сколько страниц блестящего сценарного текста Квентина Тарантино, сколько побочных реплик его гангстеров о поедании бигмаков в Париже сумели бы вы осилить, если бы все эти реплики не озвучили для вас Сэмюэл Джексон или Джон Траволта? Лучшие сценаристы именно потому лучшие, что мышление у них не романное, а визуальное.
Короче говоря, я куда меньше Штайнера обеспокоен угрозой для романа со стороны этих новейших высокотехнологичных форм. Возможно, что именно низкая технология процесса писания и послужит ему на благо. Средства художественного выражения, требующие огромных финансовых затрат и сложнейшей аппаратуры (фильмы, спектакли, музыкальные записи), становятся в силу этой зависимости легкой добычей для цензуры и контроля. Но созданное писателем единолично в кабинетном уединении бывает не под силу уничтожить и могучей власти.
Я солидарен с профессором Штайнером, когда он воспевает современную науку: «…сегодня именно она несет радость, несет надежду, вливает силы, внушает захватывающее ощущение открытия все новых и новых миров», однако этот прорыв научной мысли служит, по иронии судьбы, лучшим опровержением «количественной теории творчества». Идея о том, что потенциально великие романисты не реализовали свой талант, занявшись исследованиями в области ядерной физики или изучением черных дыр, столь же несостоятельна, как и представление, прямо ей противоположное: мол, гениальные писатели-классики (Джейн Остин или, к примеру, Джеймс Джойс) без труда могли бы, избрав иной род деятельности, стать Ньютонами или Эйнштейнами своей эпохи.
Подвергая сомнению качественную сторону современного романа, профессор Штайнер нас дезориентирует. Если в сегодняшней литературе и наблюдается какой-то кризис, то это кризис несколько иного рода.
Романист Пол Остер недавно мне признался: все американские писатели вынуждены согласиться с тем, что вовлечены в деятельность, которая в Штатах представляет интерес лишь для меньшинства — вроде любителей европейского футбола. Остеру вторит Милан Кундера, который в своем последнем сборнике эссе[46] сокрушается о «неспособности Европы отстоять и объяснить (терпеливо объяснить самой себе и другим) наиболее европейское из всех искусств — искусство романа: иными словами, растолковать и уберечь собственную культуру». «Дети романа, — утверждает Кундера, — отвергли искусство, которое их создало. Европа, общество, воспитанное на романе, отвергла самое себя». Остер говорит об утрате американским читателем интереса к жанру романа, Кундера — об утрате европейским читателем ощущения духовной связи с этой областью культурного наследия. Добавьте сюда созданный Штайнером образ безграмотного, одержимого Интернетом ребенка будущего, и тогда получается, что мы, возможно, говорим об утрате способности читать как таковой.
А возможно, и нет. Ибо литература — настоящая литература — всегда была достоянием меньшинства. Культурное значение литературы проистекает не из победы в состязании рейтингов, но из умения сообщить нам такие знания о нас самих, какие нельзя получить ни из какого иного источника. И названное меньшинство (готовое читать и покупать настоящие книги), по сути, никогда ранее не было многочисленнее, нежели сейчас. Проблема заключается в том, чтобы пробудить у этого меньшинства интерес к книгам. То, что происходит сейчас, свидетельствует не столько об исчезновении читателя, сколько о его замешательстве. В Америке в 1999 году вышло в свет свыше пяти тысяч новых романов. Пять тысяч! Истинным чудом было бы, если бы за год писалось пятьсот романов, пригодных для публикации. Крайне маловероятно, если бы пятьдесят из них оказались написанными хорошо. И уж поводом для вселенской радости стало бы, если бы пять из них — или хотя бы один! — претендовали на величие.
Издатели выпускают в свет избыточную продукцию по той причине, что в издательствах сплошь и рядом либо уволены хорошие редакторы, либо эта должность вообще упразднена, и защищенность на товарообороте вытеснила способность отличать хорошие книги от плохих. Слишком многие издатели, по-видимому, думают: пусть все решает рынок. Давайте-ка выпустим в свет то-то и то-то. Что-нибудь непременно да будет иметь успех. И вот книжные магазины — эту долину смерти — заполняют пять тысяч романов, а механизмы рекламирования обеспечивают прикрывающий огонь. Такой подход — самое настоящее самоубийство. Оруэлл в 1936 году писал (как видите, под солнцем нет ничего нового): «Роман спроваживают на тот свет криками». Читатели, неспособные продраться через тропические джунгли макулатурного чтива, приученные к цинизму позорно гиперболическими дифирамбами, которыми, как гирляндами, приукрашена каждая книга, капитулируют. Они покупают пару книг лауреатов ежегодных премий и еще, возможно, две-три книги авторов, имена которых им известны, и отступают в сторонку. Избыток книжной продукции и чрезмерная беззастенчивая реклама приводят к сокращению числа читателей. Дело не в том, что слишком большое количество романов обрушивается на кучку читателей, а в том, что слишком большое количество романов, по существу, читателей распугивает. Если публикация первого романа является, по выражению профессора Штайнера, «азартной ставкой против реальности», это по большей части происходит благодаря именно такому неразборчивому подходу, подобному беспорядочной стрельбе. В наши дни много говорят о новом, прагматическом духе финансовой беспощадности в издательском деле. Однако если мы в чем-то и нуждаемся, то в наивысшей редакторской беспощадности. Необходимо возвратиться к здравым суждениям.
Литературе угрожает и другая опасность, о которой профессор Штайнер умалчивает: это атака на интеллектуальную свободу как таковую, а без нее никакая литература существовать не может. Опасность эта отнюдь не нова. Опять-таки слова Джорджа Оруэлла, произнесенные в 1945 году, в высшей степени проницательны (надеюсь, мне простят достаточно пространную цитату):
В наше время идея интеллектуальной свободы атакуется с двух сторон. С одной стороны, теоретическими противниками, апологетами тоталитаризма [теперь это можно определить как фанатизм. — С. Р.], с другой — ее непосредственными практическими врагами, монополиями и бюрократией. В прошлом… идея бунтарства и идея интеллектуальной целостности сливались воедино. Быть еретиком — политическим, моральным, религиозным или эстетическим — значило отказываться идти против собственной совести.
[Теперь] опасное утверждение [сводится к тому, что] подобная свобода нежелательна и что интеллектуальная честность является формой антиобщественного эгоизма.
Противники интеллектуальной свободы неизменно пытаются выдать свою позицию за призыв к самоограничению, противопоставляемому индивидуализму. Писателя, который отказывается торговать своим мнением, упорно клеймят как чистой воды эгоиста. Его обвиняют либо в желании затвориться в башне из слоновой кости, либо в эксгибиционистском стремлении выставить напоказ собственную личность, либо в сопротивлении неумолимому ходу истории ради того, чтобы отстоять неоправданные привилегии. [Однако] для того чтобы изъясняться простым языком, необходимо бесстрашно мыслить, а тот, кто бесстрашно мыслит, не может быть политическим ортодоксом.
Каждому писателю знакомо давление монополий и бюрократии, корпоративности и консерватизма, в результате которого урезается ассортимент и снижается качество того, что попадает в печать. Что касается натиска нетерпимости и цензуры, мне лично довелось в последние годы узнать слишком много на собственном опыте.
В сегодняшнем мире происходит огромное количество подобных конфликтов: в Алжире, в Китае, в Иране, в Турции, в Египте, в Нигерии писателей подвергают цензуре, преследуют, заключают в тюрьму, хуже того — убивают. Даже в Европе и в США ударные части разнообразных «оскорбленных» стремятся ограничить нашу свободу слова. Никогда еще не представлялось столь важным и дальше отстаивать те ценности, которые делают искусство слова возможным. Смерть романа, если и наступит, то не скоро, а вот насильственная смерть многих современных романистов, увы, неоспоримый факт. Но, несмотря на все это, я не верю, что писатели махнули рукой на потомков. «Чудесный повод для гордости», по замечательному определению Джорджа Штайнера, по-прежнему вдохновляет нас, даже если, как он полагает, мы слишком растерянны, чтобы признавать это вслух. Заключительные строки «Метаморфоз» римского поэта Овидия дышат величием и уверенностью:
Лучшею частью своей, вековечен, к светилам высоким
Я вознесусь, и мое нерушимо останется имя.
Всюду меня на земле, где б власть ни раскинулась Рима,
Будут народы читать, и на вечные веки, во славе —
Ежели только певцов предчувствиям верить — пребуду[47].
Не сомневаюсь, что столь же горделивая убежденность кроется в сердце каждого писателя, о ком в грядущие времена скажут так, как Рильке сказал об Орфее:
Вот он стоит, неумолкнувший вестник,
прямо в воротах у мертвых и песни
им протянул, как пригоршни плодов[48].
Май 2000 года.
Перев. С. Сухарев.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.