Часть первая
Часть первая
I
Над небольшим городком, раскинувшимся со своим предместьем по обоим холмистым берегам порожистой, быстрой реки, солнце светило и грело совсем по-летнему, хотя было уже 25-ое августа. Городок этот бойкий, торговый, весь окруженный заводами и фабриками.
По улицам везде сновал народ; со стуком и громом гужом тянулись по неровной каменной мостовой телеги с глиной, с горшками, с трубами, с мясными тушами и с кипами писчей и оберточной бумаги.
Все это направлялось к одному пункту – к вокзалу.
Казенных и частных кабаков тут на каждой улице изобилие.
В самом центре городка, на соборной площади у ренского погреба, принадлежащего городскому голове, часа в четыре дня стояло с полдюжины подвод и толпилось с бутылками в руках человек двадцать мужиков.
– Думаешь, я забыл про землю?... я не забыл, я помню... этого я тебе не спущу... – кричал в толпе один рыластый, широкоплечий, неуклюжий парень, грозя другому кулаками.
– Я тебе покажу, как землю отбирать, я тебе покажу... уж я это дело не оставлю... ты меня узнаешь...
Слова эти по мужицкому обыкновению пересыпались непечатной бра нью.
Ругавшийся парень был Сашка Степанов, а придирался он к своему односельцу и крестовому брату – Ивану Кирильеву.
Тот относился к наскокам Сашки чрезвычайно спокойно и только раз, когда Сашка чуть не зацепил его кулаком по носу, очень высокий, атлетического сложения Кирильев быстро поймал не в меру расходившегося придиру за руку и без всякого усилия отшвырнул его на несколько шагов от себя.
– Братишка, не балуй! – строго сказал Кирильев, насупив черные, густые брови на красивом, добродушном лице и грозя огромным пальцем.
– А что ж?
– А то... языком болтай, а рукам волю не давай!
Сашка побагровел от злобы, но, зная необыкновенную физическую силу Ивана, перестал лезть к нему и только в ругательствах отводил душу.
– Да подожди, чего ты разгорячился? Земля моя? Скажи, земля моя? – допрашивал Иван.
– Твоя, а почему...
– Постой. Я ее промутил хрёстному по своей воле?
– Ну по своей, а почему?...
– Раз она моя, – продолжал Иван, перебивая Сашку, – и как мне самому занадобивши, я и отобрал, потому как земля моя и воля моя. А ты не в свое дело нос не суй, коли тебя не спрашивают...потому как мы с хрёстным промеж себя по согласию порешивши.
– А почему ты ее промутил шипинскому Матвею, а у нас отобрал? Почему?
– Вот чудак-человек! Я ж тебе сказывал раз, как земля моя и как я – ейный хозяин, я промутивши кому хотел. Вот тебе и весь сказ и не приставай, – решительно заявил Иван.
Сашка отошел в сторону, к группе из трех парней, не переставая ругаться и грозить.
Иван невозмутимо продолжал пить водку со свояком Фомой – горьким пьяницей, но милым и обходительным человеком. Маленький, тщедушный, благообразный на вид свояк чувствовал себя чрезвычайно неловко перед Иваном, потому что ему не на что было ответить родственнику угощением на угощение и потому невольно подыскивал в уме предлог, чем бы услужить Ивану.
– Ваня, ты послухай, што я тебе скажу... – вполголоса проговорил он, украдкой кивнув головой в сторону Сашки и его приятелей. – Ты остерегись, гляди – тут с им два его озимовские парня, да ваш Серега Ларивонов, все робята не надежные, а озимовские первые драксуны. Как тебе какого худа не сделали?
– Кто? Они-то? – ответил Иван нарочно так громко, чтобы слышали парни, и презрительно кивнул на них головой. Выпитая водка уже оказывала на него свое возбуждающее действие. – Только пущай зачнут, не обрадуются...
– Да не-е... – продолжал он, хлебнув из бутылки и передавая ее свояку. – Это што Сашка-то брешет, так все с пьяна. Ён завсегда такой, карахтерный... раз лишнее выпьет – беда, сычас ко всем придирки... Рази это впервой?! А раз проспится и все евоное зло как рукой снимет. Да мы с им – дружки Христовы, и я его завсегда обороняю, раз забижают свои... Беда, как худо ему жить со своими-то, - продолжал Иван, покрутив головой, - и все от евоного карахтера, а как Степан-то – Сашкин отец – мой хрёсный и меня што сына родного жалеет, ну ежели у их што промеж себя выйдет, Сашка сычас ко мне. Я к хрёсному, и хрёсный завсегда мою просьбу уважит... завсегда... никогда такого не бывало, чтобы хрёсный не уважил, раз я попрошу, никогда. Ён меня очинно жалеет, хрёсный-то, прямо, что отец родной...
Купленная Иваном сороковка подошла к концу. Фома, все еще стесняясь, что не может отблагодарить свояка за угощение, конфузливо пожав Ивану руку, ушел, но перед расставанием еще раз посоветовал ему поскорее уйти домой.
– Вишь, они все сговариваются, - указал он глазами на таинственно шептавшихся парней.
Иван досадливо отмахнулся рукой.
– Пущай, рази я пьян? а за тверезого за меня, сам знаешь, голыми руками не берись.
Иван ушел в сторону, а его свояк, предвидя возможность драки между Иваном и Сашкой с товарищами, поспешил удалиться в другую, противоположную. Он избегал всяких ссор и драк, отчасти по своему слабосилию, а главным образом потому, что еще «не стряс с шеи» одно уголовное дело. Состояло оно в следующем: около года тому назад он на одном вокзале, будучи пьяным, огрел безменом по лбу неизвестного ему господина за то только, что тот был барином, а Фома в то революционное время полагал, что всех господ можно безнаказанно избивать.
Битый господин, оказавшийся купцом, пролежал целых полгода в больнице и чуть не отдал Богу душу. По распоряжению прокурора полиция разыскивала Фому. Большую часть времени мужик скрывался в уезде, разъезжая по деревням с мелким товаром, когда же появлялся у себя в Рудеевке, то к нему неизменно заходил сельский староста и говорил: «А ведь тебя Фома по закону-то я должон предоставить в контору, потому такая бумага пришла, что буде ты объявишься, значит, по месту приписки, беспременно предоставить». Фома угощал старосту водкой, а по начальству каждый раз отписывалось, что «крестянина Фомы Богданова по розыску в пределах такой-то волости не оказалось».
Сашка и его товарищи остались у погребка и следили глазами за Иваном до тех пор, пока тот не скрылся в обширном проходном дворе собора.
Еще в то время, когда Фома советовал Ивану поскорее уйти в деревню, 19-летний кудрявый Лешка Лобов, сверкая озорными, беспокойными глазами и толкнув локтем в бок Степку Горшкова, предложил Сашке:
– Ты вот што, Сашка, ты угости, так мы со Степкой подсобим тебе мятку задать. Подсобим, што ли, Степка?
Совсем юный Степка привык быть эхом своих двух старших приятелей.
– Ваньку-то? Чего ж на его глядеть?! Его давно пора. Уж очинно он заносится, братцы мои... – ответил Степка с таким же точно выражением свирепости на полупьяных глазах, какое было на лицах Сашки и Лобова.
– Слышь, Сашка, слышь? – подхватил Лобов. – Только сычас сороковку ставь.
Никогда не посмел бы Сашка ввязаться в открытую драку с таким необыкновенным силачом, каков был Иван, да ему это и в голову не приходило, и его пьяная ругань и придирки были не более, как лай обозленной собаки, не решающейся укусить прохожего. За неожиданное же предложение парней он ухватился с азартом.
Злоба его на Ивана вдруг вспыхнула и разгорелась в смертельную ненависть.
– Известно, поставлю. Чего? – ответил он. – Денег, што ли, пожалею? Я на это дело денег не пожалею. Чего? Только уж бить, так бить... как следовает...
– Да ты только зачни, а уж мы не отстанем, потому как ты товарищ, значит...ты для нас завсегда сколько делаешь уважения и мы для тебя сделаем. Понимаешь? – говорил Лобов.
– Извесно. Рази я когда вам хошь слово сказал? Раз вы ходите и ходите... Я вот как... Я не так, штобы какие препятствия делать... Чего?
– Мы это понимаем, Сашка. Рази мы без понятия?! – говорил Горшков.
Дело в том, что оба озимовские парня ходили к сестрам Сашки.
Лобову приглянулась пригожая, бойкая Анютка, и полгода назад он изнасиловал ее. После этого девка уже по своей охоте отдавалась предприимчивому дерзкому парню. Горшков недавно вступил в связь с меньшой – 16-летней Аришкой, полонив ее сердце фунтом конфект и новым платочком.
Сашка знал об отношениях парней к его сестрам, а парни угощали его водкой. На этой подкладке возникла и окрепла их дружба.
– А ты, Серега, што? – спросил третьего парня, Ларионова, все время молчавшего и, как это делают глуховатые люди, с напряженной, тупой усмешкой подставлявшего к разговаривавшим товарищам то одно, то другое ухо.
Он был солдат, только полгода прослуживший в артиллерии и по тугоухости отпущенный на поправку здоровья домой.
– А што ж мне говорить? – переспросил Ларионов с той же тупой усмешкой на чернобровом лице с едва заметными молодыми усами над верхней губой.
– А то, што мы нонче Ваньке мятку зададим, а ты должон нашу руку держать! – громче обыкновенного сказал Лобов, наклонившись к уху Ларионова.
– А-а. Я што ж? Я от товарищев никогда не отстаю. Ежели мятку, так мятку... – ответил подвыпивший Ларионов.
Как только скрылся Иван за старым, простой, прекрасной архитектуры, но облупленным собором, парни, не спеша, покончили водку, разместились в двух телегах и поехали выслеживать его.
Иван уже прошел по узкому, длинному железному мосту через реку на другую сторону и берегом направился к выезду из предместья, когда парни увидели его.
Они улицей поехали по тому же направлению и остановились только вблизи «казенки» недалеко от выезда. Сашка купил обещанную сороковку и угощал товарищей.
К ним подошел молодой шепталовский мужик Федор Рыжов – односелец Сашки и Ивана, постоянно работавший на одном гончарном заводе. Так как завтра было воскресенье, то на этот день он шел в деревню, где у него жила мать.
– Ге-ге-ге, да тут все наши, – с преувеличенной веселостью сказал Рыжов, пожимая поочередно каждому парню руки.
Парни продолжали пить водку, но ему не предлагали и даже своим невниманием к нему давали понять, что здесь он лишний.
Однако Рыжов не уходил, потому что ему хотелось выпить водки, и мялся около парней, блестя зубами и сверкая темными, зелеными с желтизной глазами на красивом цыганском лице.
Парни, не стесняясь его присутствием, хвастались, как будут бить Ивана.
Рыжов слушал молча, с блуждающей усмешкой на губах, и в голове все подыскивал предлог, как бы так зацепиться, чтобы парни предложили ему водки.
– Будет вам, робята, зря бахвалиться, – наконец сказал он и сделал вид, что уходит.
– А што ж? – задорно спросил Сашка.
Рыжов как бы нехотя приостановился.
– А то, что только попробуйте, троньте Ванюху, так ён с вас таких дров наломает, што только подбирай с земи, не ленись.
Высказанное Рыжовым обозлило парней, потому что, хотя они и храбрились и трое из них слыли в околотке отчаянными сорви-головами, однако в душе каждый из них не без опасения подумывал о предстоящем столкновении с силачом.
– Да я его один на один собью! – храбрился Сашка.
Рыжов презрительно свистнул и покачал головой.
– Видали таких... ха! – зло смеялся он. – С Ванюхой один на один... Дай, брат, я тебе сперва во згри утру... Тоже богатыри... ён вас всех одной рукой размахает... а то один... супротив Ванюхи... ха! велика птица! - бросал Рыжов отрывистые фразы, неспешным шагом удаляясь от парней и искоса оглядываясь на них.
– И тебя с ним на придачу уберем! – задорно крикнул задетый за живое Лобов.
Сашка жестом руки остановил готового зарваться приятеля.
– Слышь, Федор, хошь, што ли? – предложил Сашка, держа перед собой бутылку и выразительно кивнув на нее головой.
Рыжов только этого и ждал.
– Вам самим мало, - ответил он.
– Хватит, иди! А ежели што, купим. Казенка под боком.
– Рази што так.
Рыжов, усмехаясь, присоединился к компании.
Между тем Иван, показавшись из переулка, на глазах парней прошел к самому краю предместья. Тут на отлете от других строений, совсем в поле, над глубоким и крутым обрывом, на дне которого сверкала река, стояла кузница Егора Барбоса.
Еще издали в ней слышался бодрящий стук молотка по наковальням; в открытую дверь по верху валил наружу синий дымок; мех весело шипел, мурлыкал и добродушно ворчал, как огромный, сытый, благополучный кот.
III
– Бог помочь! - приветствовал Иван, переступая порог.
Кузнец даже не обернулся, а, напружив сутуловатую спину в насквозь пропотелой и прокоптелой рубахе, проворно работал молотком, закрепляя положенную под обод нового колеса железную шину.
Закончив приварку и погрузив массивное колесо раскаленной частью шины в яму с зашипевшей водой, кузнец, отдуваясь, обернулся к Ивану.
– Вот, Иван Тимофеич, покеда ты ходил в город... я сколько делов переделал... - говорил Барбос, тяжело, точно большим молотом, ворочая языком и сонно, тупо глядя на Ивана своими неподвижными глазами.
– Теперича шину тебе приладил... - продолжал он. – Такую шину... сноса не будет... на сто годов...
– Вот так хорошо! Мне так-то и надоть, штобы и на мой век хватила, и внукам и правнукам досталась! - пошутил Иван.
Снаружи послышались громкие разухабистые крики, частое тарахтенье телеги и стук копыт скачущих лошадей по каменной дороге.
Иван, пригнув голову и плечи, выглянул из двери и со смехом заявил:
– Сколько нонче вино новых дураков понаделало, страсть! гляди, как лошаденок мучают!
Барбос вслед за Иваном выглянул на улицу.
Две телеги вскачь неслись по дороге.
– Это все наши шапталовские да озимовские робята короводятся, загуляли, получку пропивают. Ноня Сашка с Серегой расчет за гнилу с Стрекуна получили... все кабаки в городе обнюхали... Всю получку решат... Это как есть... до дома не довезут. Не-е...
Парни, свернув с дороги, бросили у конного станка лошадей с телегами и сами ввалились в кузницу.
Синие рабочие куртки Сашки и Ларионова, их штаны, сапоги, даже фуражки, руки и лица чуть не сплошь были перепачканы глиной. Остальные парни были одеты гораздо чище, а Иван в своем черном пиджаке, жилетке и лакированных сапогах высматривал совсем щеголем.
Ивану и в голову не приходило, что парни составили против него заговор и, как охотники на дичь, выслеживали его. Давешним придиркам Сашки он не придал решительно никакого значения, однако подумал о том, что с пьяными вообще неприятно иметь дело и надо поскорее убираться восвояси.
- Братишка, - обратился он к Сашке, - довезешь, што ли, до дома мое колесо?
– Клади к Сереге. Чего? Ён один в телеге.
Иван расплатился с кузнецом, взвалил в телегу Ларионова свое колесо и хотел уходить.
- Погоди. Чего? Вместе поедем. Довезу. Видишь? - сказал Сашка, идя с бутылкой в руке в кузницу.
- «Да што боюсь их, што ли?» - подумал Иван и остался.
У Барбоса осталась чайная чашка со сломанной ручкой.
Ее наполняли водкой, и она пошла по рукам вкруговую.
Пили так усердно, что через несколько минут в бутылке не осталось ни капли.
Егор на сегодня покончил всю работу, но медлил закрывать кузницу, потому что разлакомился водкой и ожидал: не перепадет ли еще.
- Ну ты, богач, наше вино пил, спосылай. Чего? - угрюмо глядя исподлобья своими волчьими глазами, сказал Сашка Ивану.
– Я – не богач, но маленькие деньжонки водятся завсегда, – самодовольно ответил он, вынул из кармана кисет, достал серебряный рубль и, передавая Сашке, сказал:
– Вот.
Теперь деньги потеряли в глазах Ивана ту высокую ценность, какую имели, когда он был трезвее. Наоборот, ему захотелось своей щедростью побольше пустить пыли в глаза парням. Как было ему лестно сознавать, что здесь, среди окружающих, он самый богатый и значительный человек. Думать так о себе Иван имел полное основание: он вместе с матерью и двумя меньшими братьями имел две хорошие избы, две лошади, две коровы, полдюжины овец да кроме полуторного общинного надела у него было десятин пятнадцать лесной пустоши да столько же ходило под выгоном, лугами и пашнями. Вся эта земля – тридцать десятин – была собственная, «купчая».
Став на хозяйство со смерти отца восемь лет тому назад 18-летним парнем, имея на руках четырех малолетних братьев и сестер, Иван не только не уронил хозяйство, но даже прирастил. В страдную пору Иван работал у себя в поле со страстью, с увлечением, не покладая рук, во всякое же свободное время, когда другие мужики пьянствовали, Иван уезжал «в дорогу», т.е. торговать в дальних деревнях уезда «муравой», дегтем, патокой, крестиками, лентами, иголками, нитками и т.п. мелочью, поэтому деньги у него никогда не переводились. Городские торговцы, у которых Иван брал товары в кредит, нахвалиться не могли его честностью, аккуратностью в денежных расчетах, его приятным характером и трезвостью.
В последние годы мечты Ивана шли уже далеко: он стремился сколотить торговлей столько деньжонок, чтобы поставить хозяйство на всей своей земле.
Парни, во всем зависимые от своих отцов, завидовали Ивану, его достатку, его умению зашибить деньгу, его хозяйственной самостоятельности. Наконец его чистой одёже.
– Степан, Лешка, чего сидите? пойдем за вином. Видишь, Ванюха целый рубль дал. И ты, Серега, пойдем. Чего? – звал Сашка своих товарищей.
Два озимовских парня тотчас же поднялись с корточек вслед за Сашкой.
– Ну, Серега, глухой черт, пойдем. Чего? - крикнул с улицы Сашка.
– Не донесете втроем-то, надорветесь. Подсобить надоть! - сказал Ларионов, ухмыляясь и следуя за товарищами.
IV
лижняя казенная винная лавка, та самая, около которой, выслеживая Ивана, недавно останавливались парни, находилась всего шагах в двухстах от кузницы.
Это был новенький свежевыкрашенный желто-серый домик. Двери и переплеты оконных рам били в глаза своей белизной; стекла были новые, большие, светлые; крыша ярко-зеленая; крыльцо в четыре широких ступени, сколоченных из новых тесаных досок, защищалось от непогоды навесом, поднятым на точеные столбики.
Среди грязно-серых хмурых, подслеповатых мещанских домишек он высматривал, как разряженная в пух и прах кокотка в толпе полунищих бедняков; фасадом он стоял на косых к улице.
При взгляде на него приходила в голову фантастическая мысль, что домик, устыдясь своего позорного ремесла, отвернул размалеванное пристыженное лицо свое от неумытых, но почтенных соседей в грязный заброшенный закоулок и уперся сконфуженными глазами в прогнившую, облепленную зелеными лишаями глухую стену кособокого, без крыши, с торчащими стропилами, амбара. И казалось, нет ему другого более радостного вида, как вечно торчащий гнилой амбар да у собственного порога кровопролитной драки озверевших от перепоя мужиков, и казалось, никогда он ничего иного не услышит кроме непристойных выкриков да режущей непривычное ухо, как удар кнута, мерзкой ругани, в какой отводит свою бесстыдную, темную душу опустившийся ниже скота, разнузданный, спившийся русский человек.
О, эти светлые домики с вывесками «распивочно и на вынос», торгующие светлою влагой, сотни тысяч вас, как капканов на зверье, расставлено по всей необъятной шири великой земли, и слепо идет к вам православный люд, идет толпами, идет и стар, и млад и уже тащит за хвостом своим и женщин, и детей-подростков и на светлую влагу, на больное, тяжкое забвение променивает свой достаток, свое счастие, свое здоровье, часто жизнь и все будущее своего рода, а от вас разносит буйство, пожары, преступность по родным деревням, нивам, лесам и дорогам и не оставляет во всей великой прекрасной земле ни единого уголка, не огаженного сквернословием, ни единого детского уха, не оскорбленного цинизмом мерзостной речи... Да, придет время, да, проклянет вас русский человек, когда, очнувшись от тяжелого похмелья, наконец поймет, как изуродовали вы его богоподобный облик, опоганили, опустошили и сокрушили его крепкую душу и в какую невылазную бездну низринули его. Не добрым словом вспомянет он и тех, кто вас выдумал, чьим властным мановением руки вы из ничтожества возникли, под чьим рачительным попечением и покровом вы выросли и окрепли на горе, на разорение, позор и гибель великого, взысканного Божьими дарами, но невоздержанного племени!
Очнется народ и, указывая на вас, скажет: «Вот где, вот в этих светлых домиках моя гибель. Пожаром бы вам всем давно побраться и не восстать уже более из пепла!
Очнется народ, но не поздно ли? не для того ли только и очнется, чтобы горестно покачать поникшей головой, оглянуться назад померкшими очами и, как стоящий уже одной ногой в гробу старец, жизнь которого прошла пьяно, позорно, сказать себе: «Пропадай, моя телега, с ней четыре колеса!...» А потом, махнув рукой и на себя, и на все остальное, быть может, к вам же, светлые домики, поплетется на последний грош покупать последнее забвение...
Да и очнется ли, не погибнет ли, как неразумное животное, до конца не осознав причины своей гибели?
Как ответить на эти вопросы?
Сашка для того вызвал из кузницы товарищей, чтобы сильнее возбудить их против Ивана.
Злоба на Ивана у Сашки то пропадала, то снова, как теперь, неожиданно вспыхивала. Все дело состояло в том, что отец Сашки восемь лет пользовался десятиной «купчей» земли Ивана, платя крестнику аренду четвертым снопом с ужина. Прошлой зимой у Ивана в доме предстояло две свадьбы: женился он сам и выдавал замуж сестру. На приданое сестре, на новую одежу себе и семье, на уплату попам и на два пира понадобилось много денег. У Ивана оказалась в них нехватка, а тут явился шипинский мужик, пожелавший заарендовать Иванову землю на 6 лет и сразу клал все 30 рублей арендной платы впредь. Иван, не имея другого выхода, скрепя сердце, пошел к крестному отцу и рассказал ему о своих затруднениях и возможном выходе из них. Степан – мужик справедливый и добрый, очень любил крестника. «Ну што ж, сынок, жалко с землею-то расставаться, – сказал он, вздохнув, - ходил за нею, как за своей родной, да такое дело у тебя... Ежели бы при капиталах, отсчитал бы сычас 30 монетов, а землю за собой оставил, а то нетути... - и, помолчав, добавил: - Отдавай в добрый час... я не препятствую и обиды в сердце держать не буду.
Иван поблагодарил и передал землю новому арендатору. Мать Сашки и его сестры на всех перекрестках проклинали Ивана и его семью, дулся и Сашка, подзуживаемый матерью. Но время шло, вражда улеглась, и обе семьи по-прежнему жили дружно, иногда только в пьяном виде Сашка упрекал Ивана.
И сегодня дело кончилось бы упреками и угрозами. Вино разбудило в 20-летнем темном малом необузданного зверя, а вызов товарищей помочь ему совершить злое дело окончательно отуманил его голову и ожесточил сердце.
Вначале менее пьяный Сашка хотел только задать Ивану «мятку», т.е. избить, теперь же ему, более пьяному, уже хотелось убить или по меньшей мере сделать калекой на век.
Об этом по дороге к кабаку Сашка сообщил товарищам, и те, такие же пьяные, как и он, согласились с ним.
– Штобы вот как... штобы Ваньке нонче полная крышка была, - пояснил Лобов.
Громко совещаясь и уснащая свой разговор непристойными словечками, точно в горле у каждого из них застряло по заведенной машинке с набором самых пакостных слов, какие только имеются в русском языке, парни договорились, что Ивана надо как можно сильнее напоить, в кузнице просидеть как можно дольше и на дороге подальше от города, в сумерки, в одном им известном месте напасть на него невзначай и разом порешить. Сашка сообщил, что у него есть топор, у Ларионова в телеге оказался толстый кол, озимовские же парни обещались запастись по дороге камнями.
Парни подошли к казенке.
По случаю кануна воскресного дня она оказалась уже запертой с 5-ти часов, теперь уже было близко к 6-ти.
Парни с проклятиями отошли от запертых дверей кабака.
Но предусмотрительная природа так устраивает, что почти всегда около больших паразитов плодятся и копошатся маленькие.
Сбоку казенки на улице торчали две-три переносные лавчонки из дощатых ларей с парусинными навесами.
В них бабы из предместья открыто, на законном основании торговали излюбленными закусками неприхотливых посетителей казенного кабака, как-то: баранками, селедками, солеными огурцами, конфектами в белых, махровых обертках, мятными пряниками, а из-под полы тайком от властей предержащих приторговывали водкой.
Это выгодное, но не совсем безопасное дело держала в своих руках пожилая низенькая, объемистая и круглая, как арбуз, мещанка с толстым, одутловатым и желтым, как у скопца, лицом.
Ее товарки за обусловленную мзду только помогали ей улавливать пьяниц и прятать концы от полиции и далеко не бдительного акцизного надзора.
Паук, соткав свою затейливую сеть, как случайно прилипший кусок грязи, притаившись где-нибудь в углу паутины, терпеливо подсиживает неосторожных мух; бараночница в часы, когда большой казенный паразит бездействовал, подобно пауку, почти не шевелясь, сидела на протертом соломенном стульчике, приткнувшись к углу своей лавчонки, сложив красные, как омары, руки на толстом животе.
Ей меньше, чем пауку, приходилось затрачивать труда для улавливания своих жертв.
Для спившегося, распущенного мужичья роль сети с успехом заменяли их собственные глотки и утробы. Бараночнице приходилось только ждать, не зевать и в нужный момент пустить в ход свое профессиональное красноречие.
Парни от кабака подошли к бараночнице с требованием продать им водки, уже заранее по опыту зная, что баба сдерет с них много лишку.
Бараночница оглядела их своими тусклыми выцветшими глазами и лениво, медлительно, точно мельничными жерновами, пошевелила челюстями с ввалившимся между толстыми щеками ртом в виде опрокинутого рогами вниз полумесяца.
– Я ничего спиртного не держу, – ответила она, сладко зевнув, закрывая беззубый рот ладонью. - Мы этими делами не занимаемся. Нонче строго... – добавила она, глядя вниз и в сторону от парней.
– Чего брехать-то зря, тетка? Не знаем тебя, што ли? Небось не впервой у тебя покупать.
Бараночница, тяжко вздохнув, молча встала и, как откормленная гусыня, переваливаясь на своих коротких ногах, лениво пошла к ларю, зорко оглядываясь кругом, и точно поворожила, потому что откуда-то вдруг на прилавочке очутилась целая шеренга белых бутылок с соблазнительною влагой.
У парней разгорелись глаза.
Но это дивное видение тешило глаза покупателей не больше десятка секунд.
Хозяйка, едва роняя слова, запросила за каждую бутылку двойную цену.
Парни ахнули и стали ругаться.
– А, ведьма проклятая, это сколько времени кочевряжилась, чтобы подороже запросить. А хочешь – городового позовем, а?
Бутылки так же мгновенно, так же волшебно и, казалось, бесследно исчезли, и мещанка опять уже сидела на стульчике в классической позе каменной бабы со сложенными на животе руками.
Парни обошли остальных торговок, но те сочувственным шопотом, кивая и подмаргивая, советовали им хорошенько попросить тетку Хиону.
Парни опять вернулись к арбузообразной мещанке.
– Уступи, тетка, - говорили парни. - Грех шкуру драть с своего брата-мужика.
Тут Хиона встала, да и то не сразу и обнаружила большую поворотливость и недюжинную речистость.
– Вот вы все ругаетесь, что я беру лишку, а где уж тут лишку?! «Еле-еле душа в теле». Остуда одна и больше ничего.
– Ну врешь, тетка, будет лясы-то точить.
– Это вы, видно, любите лясы точить, а я люблю дело и без дела даром языком не ляскаю. Вы бы прикинули хорошенько. Первое дело, - и баба загнула один красный палец, - права выправи...
– Права? Как же, черта лысого. Кабы права, из-под полы не продавала бы...
– А за лавку-то права надо выправить али нет?! - и мещанка продолжала вычислять, загибая пальцы. - За вино заплати, городовому сунь, акцизного задобри, вон, - махнула она рукой в сторону товарок, - с суседками поделись. А сама-то, что собака на цепи, к будке привязанная, день-деньской сиди, терпи и жару, и погоду, и стужу. Все здоровье растеряла с этой с торговлей с несчастной. Это што же задаром, по-вашему? Мне-то пить-есть надоть, одежа-обувка-то треплется. Ведь в чем мать родила стоять тут не будешь...
– Го-го, тетка, – захохотали парни, – да покажи только тебя голую, так все подохнут со страху.
И на обрюзглом лице торговки выдавилось нечто вроде улыбки, но она без передышки продолжала частить языком:
– Вот вы разочтите-ка все, так мне лишку-то всего-ничего и останется... А вы пришли сюда да еще лаетесь. Ведь вас никто по шеям не толкает. Торг – дело вольное, и запрос в карман не лезет. Не подходит моя цена, так от чужих ворот есть поворот. Идите себе, откуда пришли, а лаяться нечего. Право...
Парни, по-мужицкому обыкновению, – ни одному слову бабы не верили, как вообще не верят мужики ни друг другу, ни особенно людям не их среды, но положение парней становилось безвыходным, потому что достать водки больше негде было, и они торговались с бараночницей до цыганского пота. В конце концов сладились-таки. Баба на целых три рубля продала им прескверной, смешанной с водой, водки, взяв немного лишку против казенной цены.
Но парни были довольны, потому что им важно было количество, а не качество вина. Все затраты произвел единолично Сашка.
С водкой, баранками, огурцами и пряниками парни отправились обратно в кузницу.
V
ыло уже шесть часов. За рекой в городском соборе ударили ко всенощной, и басистый густой звон колокола загудел, колебля землю, и поплыл одинокою медлительной волною над городом, над рекой, полями и лесами, и издалека принеслось назад его эхо...
Высоким, свежим тенорком откликнулась церковь предместья, и, как спущенный с руки легкокрылый сокол, вспорхнул ввысь серебристый отклик ее и потонул в беспредельном синем, пронизанном вечерними лучами небе.
Снова могучий, спокойный бас из-за реки загудел и поплыл над землею, и разом зазвонили во всех концах городка, и разнотонные медные звуки нестройною, резвою толпою понеслись по окрестным полям, лугам, водам и лесам. Соборный бас продолжал гудеть и стлаться, посылая в пространство волну за волной, а другие, менее мощные звуки пели, резвились, плясали, сталкивались и спутывались, как в хребтах могучих волн, переплетаясь, плещутся, резвятся и пляшут белые, пенистые гребешки и мелкая рябь.
И ожили, и загудели, и запели молчавшие доселе поля, леса, холмы и воды, и эхо тысячами переплетающихся голосов вторило ему...
Барбос снял с головы фуражку и набожно перекрестился; Иван сидел в глубокой задумчивости; Рыжов с молотобойцем стояли у двери, скалили зубы, ожидая парней, и, казалось, не слышали колокольного звона.
– Нонче ко всенощной... чудотворную икону принесут из собора... к нам в церкву... к Спасу-ту... - как всегда, сонно и тягуче выговорил Барбос, достал концами щипцов из потухающего горна уголек, закурил вонючую ножку и, сплюнув, добавил: - Ее, Владычицу-то, кажный год об эту пору к нам из Коротая приносят... Значится, главная ее кватера там, в Коротае-то... а тут, у нас, Она только гостит каждогодно недели по полторы, по две...
Порядком захмелевший Иван ничего не слышал, погруженный в свои думы.
Сегодня утром он в первый раз за все восемь месяцев, что был женат, поссорился с женой и в первый же раз за это время выпил водки.
Ссора вышла из-за пустяков: Иван, собираясь идти в город за получкой с одного товарища денег, звал с собой и жену, а мать тянула ее жать в поле к соседнему помещику. Беременная уже на восьмом месяце баба охотнее пошла бы с мужем, чем на страду, но побоялась ослушаться свекрови. Между Иваном и бабами произошли пререкания. В конце концов он обругал жену и мать и, не простившись, ушел. Целый день ему было совестно и досадно и как-то не по себе, встретив же Фому, ему захотелось забыться и отвести душу в выпивке и в разговорах с сочувствующим человеком. И Иван выпил и нажаловался свояку на жену и мать, а от этого настроение его еще более ухудшилось.
Здесь, в кузнице, вначале ему было весело, теперь же опять захватила тоска. Он рассчитал, что теперь его бабы уже возвращались с Брыкаловского поля домой. Ему стало досадно на себя за то, что утром погорячился и разругал жену и мать, и за то, что пропил сегодня столько денег, и что-то подталкивало его поскорее встать и уйти домой.
По дороге мимо кузницы кучками в пять и более человек, с веселым говором и смехом, шли, одетые по-праздничному, молодые бабы, девки, девочки и старухи; прошло и несколько старых и пожилых мужиков.
Все это были прохожие, спешившие из ближних деревень в городок навстречу чтимой иконе.
Барбос, запыхиваясь из «ножки», покосился на дверь.
– Вишь, добрые люди молиться идут... а мы какими делами займаемся... Грехи!...
В кузницу входили парни. Сашка нес две бутылки водки и связку баранок. Остальную водку и закуски он оставил в телеге для дороги.
При виде водки у Барбоса выскочили из головы все покаянно-благочестивые мысли. Иван, решивший было уйти домой, подумал: «Што ж они будут пить на мои деньги, а я облизывайся!» и остался.
С принесенной водкой также не медлили, как и с первой бутылкой.
В самый разгар выпивки Сашка вышел из кузницы, а минуту спустя Лобов вытащил с собой и Рыжова.
– Ты вот што, Федор, не виляй! - сказал Лобов на улице.
– А што? - спросил Рыжов, недоумевая.
– А то... сам знаешь што. Должон нашу руку держать, а не Ванькину... Вот што.
Тут только Рыжов понял, что парни всерьез задумали расправиться с Иваном, и, хотя в глазах у него уже мелькали «зайчики» и море начинало казаться по колено, ему не хотелось ввязываться в драку.
– Господи помилуй, я ничью руку не держу. Разбирайтесь как хотите. Мое дело сторона.
Лобов выругался.
– А угощение Сашкино получал?
– Што ж, я и Ванюхино получал.
– Не виляй, а то и вот этого в копало получишь... вместе с Ванькой с своим...
Запальчивый Лобов сунул Федору к самому носу кулак.
– Чуешь, чем пахнет? То-то...
– У меня самого два таких-то... - ответил Рыжов и пьяно полухитро, полузаискивающе ухмыльнулся. - Ага, Федька теперича занадобился... Без Федьки-то не тово... Тоже богатыри, а все храбрились: мы да мы...
– Да ты дело говори, черт. Чего? не хочешь, так и без тебя обойдемся. Чего? - угрюмо сказал Сашка.
Красные искорки запрыгали в сощурившихся глазах Рыжова; хитрая мысль промелькнула на лице.
Он, опустив глаза, вдруг высоко вскинул рукой с растопыренными пальцами.
– Ну?
Сашка подставил свою ладонь.
Они ударили по рукам.
– То-то, гляди... - сквозь зубы проговорил Сашка.
– Ну, вот, толковать... - ответил Рыжов.
Они вернулись в кузницу.
Рыжов не питал к Ивану решительно никакой неприязни, парнями же дорожил постольку, поскольку они могли угощать его водкой. Он решил тайком предупредить Ивана о грозившей ему опасности, а самому скрыться.
Вскоре выпивка превратилась в отвратительное мужицкое пьянство. Парни орали и без всякой нужды, а только по раcпущенности и привычке, ставшей второю натурой, сквернословили так, что казалось, будто других слов, кроме самых пакостных, они не знали. Даже молотобоец Егора, 16-летний мальчишка, обыкновенно скромный и застенчивый, что встречается теперь чрезвычайно редко среди подрастающего деревенского поколения, не отставал от других ни в пьянстве, ни в «загибании» непотребных словечек. Сашка несколько раз начинал придираться к Ивану, грозил рассчитаться с ним, но каждый раз спохватывался, скрипел зубами и умолкал. Придирались и Лобов с Горшковым. Иван, чем больше пил, тем решительнее отбивал наскоки парней. В его отуманенной голове, однако, прочно сложилось убеждение, что парни питают к нему серьезную враждебность и не прочь, пожалуй, подраться с ним, но, уверенный в своей исполинской силе, он относился к ним с добродушным презрением. Ему и в голову не приходило, что его приятели намерены пустить в ход против него топоры и камни.
Две бутылки были уже опорожнены; гости не проявляли больше желания угощать хозяина. Убедившись в этом, Барбос, подрыгивая коленями, встал и, обводя вокруг себя мутными глазами и едва ворочая еще менее послушным, чем прежде, языком, промолвил:
– Вот дело-то... какое... робя... Выходи, што ль...
– А почему? – спросил Сашка.
Кузнец не сразу собрался ответить.
– Кузню замну... потому жона ждет.. в церкву...
Парни расхохотались.
– Э, черт. Чего? к шапочному разбору, - сказал Сашка.
– У его жонка сердитая, страсть! – заметил Горшков. – Расчешет, небось, патлы-то? Боишься, Барбос?
Кузнец опять помедлил.
– Не боится волк собаки... а боится ейной брехни...
Начинало уже заметно вечереть.
Солнце огромным, с короткими лучами, шаром стояло над ближними оголенными от леса холмами, готовое вот-вот скрыться за ними. Низины потемнели. От деревьев и строений потянулись длинные тени.
Парни решили, что им незачем больше медлить. Все они были полупьяные и возбужденные. Намеченная впереди цель, озабочивавшая и волновавшая, спасла их от окончательного опьянения. Кроме того, Сашка и трое остальных заговорщиков условились сильнее напоить Ивана и Рыжова, на которого не полагались вполне, сами же по возможности воздерживались, мечтая вознаградить себя дорогой по окончании «дела». Для этого у Сашки в телеге было отложено целых пять полубутылок.
Рыжов сперва не мог предупредить Ивана об опасности, потому что все время на глазах вертелись парни, потом сказал себе: «Пущай, мне какое дело», а под конец сильно опьянел. Парни налезали на Ивана. Он отшвыривал их с такой силой, что те падали, и грозил, если не уймутся, всерьез отколотить их.
Рыжову это нравилось. «Вот потеха-то, - думал он, - пущай... вот Ванюха дров-то из их наломает... пущай не угрожают...» Но перед самым отъездом мысли и симпатии Рыжова переменились. Иван отпихнул от себя назойливо пристававшего Лобова, а тот, падая, ушиб Рыжову ногу. Рыжов рассердился на Ивана и выругался. «Надоть с его сбить форс, - подумал он, - потому больно бахвалится силой».
Что же касается Ивана, то на него, давно не пившего и не подозревавшего опасности, водка подействовала сокрушительно.
Он был так пьян, что едва перетащил ноги через низенький порог и, когда парни рассаживались по телегам, стоял, склонив голову, прислонясь спиной к наружной стене, и осовевшими бессмысленными глазами озирался вокруг себя.
– Ну, Ванюха, едешь что ли? Садись. Чего? – крикнул Сашка.
Иван заплетающимися шагами подошел к телеге и не сел, а скорее ткнулся рядом с Сашкой.
Сашка закричал, загикал и концами веревочных вожжей стал нахлестывать по вздутым бокам и костлявой спине своего старого, со взъерошенной шерстью гнедого мерина. Тот рванулся и запрыгал редкими, короткими скачками; телега затарахтела колесами, подпрыгивая по неровной каменной дороге и, как разбитая балалайка, затряслась, задребезжала, завизжала всем своим старым рассохшимся остовом.
Легкая пыль поднималась за нею.
Сашка оглянулся назад и крикнул ехавшим сзади Ларионову и Рыжову:
– Не отставай, робя!...
– Поезжай, поезжа-ай! – ответили те.
– Эй, ты, собачье мясо, шевелись! – во всю глотку орал Сашка на пузатую лошаденку, и хотя та, вытянув тонкую шею и поджав губы, скакала во всю прыть, парень прилег на передок телеги и продолжал неистово нахлестывать ее.
Парни уехали, а Барбос еще долго возился около двери кузницы. Упрямый ключ то и дело выскальзывал из рук и зарывался у порога в песок, смешанный с угольной золой. Барбос ворча подымал его с земли и принимался всовывать в скважину замка, а в опьяневшей голове ворочалась беспокойная мысль, что жена давно ждет его в церковь и ругается.
VI
олнце село; становилось прохладнее; верхушки соснового леса, стога и холмы, что виднелись вправо от дороги, млели в раскаленном золоте заката, а на зеленеющем отавой скошенном лугу и на желтых сжатых полях с неубранными суслонами хлеба легли уже сплошные мягкие тени.
Запад горел, как в огне, но с каждой минутой пламя спускалось все ниже и ниже, становясь гуще и багровее.
Чист был воздух; чисто небо; густела его синева, и только единственное белоснежное облачко, застывшее в вышине, как кем-то небрежно брошенная в пространство воздушная ткань, вдруг подернулось нежным пурпуром.
Впереди между желтыми и зелеными пригорками серой змеей глубоко врезалась в землю вековечная большая дорога, в некоторых местах прижимавшаяся влево к крутому, глубокому обрыву, на дне которого шумела и пенилась в порогах потемневшая, холодная на вид, излучистая река.
Отвесной голой громадой высился над ее быстротечными водами противоположный красно-желтый глинистый берег, как старый дед, усевшийся отдохнуть с дороги у воды и окаменевший в глубокой задумчивости.
С горбатого гребня его шли вдаль, теряясь за чертой горизонта, черные вспаханные поля, разрезанные узкими зелеными межами на неравномерные клетки.
У его подножия, ближе к городу, в том месте, где холмы отступают дальше в поле и между ними и рекой залегла просторная долина, поднимали к небу свои тупые, вечно коптящие глотки высокие заводские трубы.
Уже более версты отделяло парней от города; сплошная мягкая тень окутала окрестности, но сумерки еще не спускались на землю; настала та короткая пора между днем и ночью, когда не дышит ветерок, не шелохнет ни одна травка, не задрожит ни один лист, когда воздух прозрачен и нежен, когда все предметы, краски и очертания их виднеются отчетливее и яснее, чем при сверкающем солнечном свете.
– Тпру, стой... робя, ступай вино пить! – скомандовал Сашка задним.
Собравшись в кружок, парни принялись угощаться под старой, раскидистой березой, росшей сбоку дороги. Тень уже покрывала от самого корня толстый, белый, покривившийся и местами растрескавшийся, почерневший и изъеденный лишаями ствол ее, и только верхушка сверкала порозовевшей от заката белизной и червонела пожелтевшая, недвижная, уже редеющая листва.
Парни враждебно посматривали на сонного, вялого Ивана, отказавшегося на этот раз от водки, но не задирали его, дожидаясь темноты; только более хмельной, чем другие, Рыжов стал обвинять его в том, что тот нарочно ушиб его в кузнице.
Выведенный из терпения Иван обругал Рыжова и, недовольный на всех своих попутчиков, пошел вперед один.
Парни следили за ним глазами.
Иван удалялся медленно; его бросало с одной стороны дороги к другой, и он приостанавливался, то, наклонившись всем корпусом вперед, казалось, хотел бежать, но вдруг пятился назад, стараясь сохранить равновесие и удержаться на ногах.
Запад еще широко яснел, от кровавого полымя зари осталась над самым горизонтом только узкая бледно-красная полоска; сверху спускались сумерки, как пологом, окутывая окрестности.
– Садись, робя! – приказал Сашка, – да гляди... теперича будет разделка...
Лицо его было решительное и бледное.
– Чуть што ногу не сломал, братцы... да штобы спустить... Я не согласен... а ежели бы сломал... – бормотал Рыжов, усаживаясь в телегу.
Остальные парни торопливо и безмолвно сели и погнали лошадей.
На вершине горы, в виду первой от города деревушки, они догнали Ивана.
– Садись, Ванюха, чего? – почти дружелюбно пригласил Сашка.
– Осерчал, што ли? – спросил Лобов.
Иван ничего не ответил и тотчас грузно опустился в телегу на прежнее место, между Сашкой и Горшковым. Лобов сидел с другой стороны, спина к спине со своим односельцем.
Непреоборимый сон смежил Ивану глаза, и, если бы перед ним предстала сама костлявая смерть с косой, он с трудом очнулся бы.
Свесив голову на грудь, Иван мгновенно заснул, грузно переваливаясь всем телом в телеге то в одну, то в другую сторону.
Тут на самой вершине дорога была разбита, и крупные булыжники валялись под ногами.
Сашке и его товарищам было хорошо памятно это место. Каждому из них сотни раз приходилось провозить тут глину и столько же раз своими руками и плечами подсоблять лошадям взбираться с тяжелым возом в гору. Еще у кабака они сговорились именно тут покончить с Иваном.
Сашка бросил кнут и через плечо взглянул на Лобова.
Тот бесшумно соскочил на землю и, нагнувшись вместе с кнутом, захватил три тяжеловесных камня.
Забежав с задка, он осторожно передал два из них Горшкову, а один, самый большой, задержал у себя. Иван приоткрыл на миг свои отяжелевшие веки.
Вструхнувший Лобов с видом и ужимками напроказившей и поджавшей хвост собаки потихоньку сел на прежнее место.
Тревога была напрасна: Иван ничего не видал и снова заснул.
Сашка своими волчьими глазами зорко огляделся кругом.
Полусумрак уже спустился на землю; город с предместьем остались верстах в двух позади.
Ни сзади, ни спереди, ни по сторонам не было видно ни одного живого существа, только по соседнему жнивью, пофыркивая и побрякивая бубенцом, прыгала спутанная лошадь.
Телеги стали медленно спускаться с горы.
Сашка выразительно кивнул Лобову. Тот проворно спрыгнул с телеги и, изловчившись, изо всей силы ударил Ивана по затылку.
Красные лучи брызнули из глаз Ивана, и он, как мешок, свалился под гору, но быстро поднялся на ноги, оглушенный, недоумевающий, невольно схватившись руками за окровавленную шею.
VII
ашка, бледный, как полотно, с перекошенным ртом, с выскочившими из орбит глазами, бежал на Ивана с топором; все остальные парни с криками и угрожающими жестами тоже бежали к нему.
Как в мгновенной, пронесшейся перед глазами зловеще-кошмарной панораме, в воображении Ивана промелькнули враждебные лица парней и их сегодняшние придирки к нему, и только тут он догадался, что это значило и на что он приятелями обречен.
«За что?» - только и успел спросить себя Иван, но отвечать было некогда. Ужас на миг сковал его члены, хмель на добрую половину выскочил из головы.
Иван сообразил, что он безоружен, что защищаться ему нечем, и с криком испуга и отчаяния бросился по склону горы, в сторону барской усадьбы, находившейся всего в четверти версты.
Парни облепили его со всех сторон; кто-то схватил за ноги, кто-то гвоздил по голове. Череп его трещал. Возбужденный, ослабевший от вина и испуга, Иван не чувствовал особой боли, только от каждого удара в глазах его вспыхивали и мгновенно гасли красные лучи. Он взмахнул кулаками и рванулся изо всех сил. Двое или трое из парней полетели на землю.
Ивану бросилась в глаза шагах в полсотне от него жердяная изгородь, отделяющая поля от дороги. В сердце его вспыхнула надежда.
«Вот вырву кол... от всех отборонюсь... нипочем не сдамся...» И он во весь дух бежал к изгороди. Парни гнались за ним и продолжали наносить ему удары.
«Ничего... пущай... лишь бы вырвать кол... нипочем... от всех отборонюсь... не... е...»
Однако ноги Ивана тяжелели и подгибались, точно кто-нибудь колотил его сзади по самым сгибам колен, а подошвы прилипали к земле.