ГЛАВА ДЕВЯТАЯ Ноев ковчег «Сан-Жорже»

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Ноев ковчег «Сан-Жорже»

В доме «Сервантес» на Копакабане мы смогли прожить только один год. Прошел он в непрерывных страданиях. Днем — от визга автомобильных тормозов на перекрестке, а по ночам — от еще более пронзительного визга, рвавшегося из «Дон Хуана», «Бакара» и «Тропикалии» на первом этаже «Сервантеса». Каждое из этих заведений ковало прибыль методом строгой сдельщины и поэтому было кровно заинтересовано в том, чтобы именно к нему, а не к соседям, заглянул подвыпивший турист, желающий культурно развлечься и интеллигентно отдохнуть. Бредущего без руля и без ветрил по вечерней Копакабане искателя немудреных ночных радостей надо было убедить, что именно в «Тропикалии» ему уготован самый горячий прием, что только здесь его ожидают самые жизнерадостные и полностью лишенные предрассудков ночные подруги. И поскольку убеждать его нужно было еще на дальних подступах к «Тропикалии», самыми убедительными аргументами были децибелы и киловатты аппаратуры, старания ударников и колоратуры вокалистов, опять же помноженные на децибелы аппаратуры.

Творческий спор трех соседствующих в нашем безответном «Сервантесе» очагов ночного отдыха разгорался около полуночи, достигал апогея к трем часам ночи и затихал где-то около пяти утра. Ни привыкнуть к нему, ни изолироваться от него было невозможно.

Поэтому мы с громадным трудом дожили, точнее сказать — дострадали до окончания срока первого годичного контракта, подписанного мной и доной Терезиньей, после чего я сообщил ей о глубоком сожалении, которое охватывает меня при мысли, что не смогу впредь пользоваться ее гостеприимным апартаментом.

Дона Терезинья искренне огорчилась: в поисках нового жильца ей теперь предстояли внеплановые хлопоты, которые должны были отвлечь ее от радостей и волнений бурной, как она говорила, «социальной жизни». Но расстались мы друзьями. А спустя несколько дней мне удалось подыскать квартиру в квартале Ботафого. Подальше от океана, но поближе к центру города. Главным ее достоинством была двухкилометровая дистанция, отделявшая теперь нас от ночных радостей Копакабаны.

В длинном двенадцатиэтажном здании, покрытом розовой штукатуркой и окрещенном звучным именем «Сан-Жорже», мы были единственными иностранцами, если не считать обитавшую на нашем же одиннадцатом этаже чету португальцев: худую, вечно больную, молчаливую портниху Марию-Фернанду и ее такого же неприметного и вежливого супруга Жозе Лопеша, работавшего метрдотелем в ресторанчике «Леме». Это был тихий и скромный человек, носивший на себе печать своей профессии. Мария-Фернанда и Жозе весьма гармонично вписывались в пестрый мир «Сан-Жорже», где люд жил разночинный, небогатый, с трудом удерживавшийся на какой-то промежуточной ступеньке от среднего достатка к стыдливой бедности. Это, впрочем, не относилось к сеньору Перейра — владельцу небольшой, но процветавшей туристической конторы. Он владел квартирой на самом верхнем, двенадцатом этаже, и мне казалось, что это обстоятельство служило для него каким-то дополнительным престижным фактором, позволяющим поглядывать свысока на своих менее преуспевающих соседей. Впрочем, я ни в коем случае не хотел бы, чтобы у кого-либо из читателей сложилось представление о сеньоре Перейре как о человеке высокомерном. Наоборот, молодцеватый, подтянутый, всегда с неизменной черной «бабочкой» под накрахмаленным белоснежным воротничком рубашки, он источал флюиды благожелательности, добродушия и оптимизма. Его выбритое до синевы лицо постоянно сохраняло профессиональную улыбку чиновника, распявшего себя на кресте сервиса. Впрочем, улыбка улыбке — рознь… Если в улыбке метрдотеля Жозе Лопеша читалось стремление извиниться за сам факт своего существования на земле, то сеньор Перейра одарял мир улыбкой человека, знающего себе цену. Но улыбка эта была вместе с тем и глубоко демократичной. Сеньор Перейра одинаково сердечно приветствовал и сильных мира сего, и страждущих, жаждущих, обездоленных. И тех, кто зависел от него самого, и тех, от кого зависел он сам. И негритенка, который заправлял его «шевроле» на соседней с нашим домом бензоколонке «Шелл», а затем, добросовестно отрабатывая чаевые, усердно протирал чистое ветровое стекло машины грязной тряпкой. И американских туристов, входивших к нему в контору с намерением заказать увеселительную экскурсию по ночной Копакабане или поездку в Амазонию. Думаю, что именно у них, у своих американских клиентов, сеньор Перейра позаимствовал это умение источать оптимизм и радушие.

Я знал только одного человека, имевшего в своем арсенале такую же несмываемую и лучезарную улыбку: это был сеу Жоаким с шестого этажа, работавший в политической полиции ДОПС. Сразу же поясню, что обращение «сеу» является модификацией слова «сеньор». «Сеу» употребляется, когда вы имеете дело с людьми уже вам знакомыми. Оно не носит сугубо официального характера обращения «сеньор», принятого в контактах с незнакомыми или официальными лицами, а содержит иногда некоторый оттенок подобострастия. Что было вполне закономерно в общении с улыбающимся «сеу Жоакимом» из ДОПСа.

Я так много говорю об улыбках Жозе Лопеша, сеньора Перейры и сеу Жоакима, что может сложиться ошибочное впечатление, будто «Сан-Жорже» был населен только людьми улыбающимися. Это не совсем так, хотя вообще-то бразильцы по натуре своей люди веселые, оптимистично настроенные, умеющие и любящие улыбаться, смеяться, а иногда и хохотать. Но способность эта проявляется чаще и охотнее всего у тех, кто не обременен мелочными заботами о хлебе насущном, чего никак нельзя было сказать о подавляющем большинстве обитателей «Сан-Жорже».

В доме нашем, как я уже упомянул, было двенадцать этажей, на каждом — полтора десятка квартир, и поэтому при всем желании невозможно рассказать обо всех пассажирах этого удивительного Ноева ковчега, пришвартовавшегося на вечную стоянку близ пляжа Ботафого и сумевшего собрать в своих каютах чуть ли не все самые типические компоненты удивительного человеческого коктейля, именуемого словом «Рио». Кстати, Рио — эта интимно-ласкательная форма от Рио-де-Жанейро, столь широко употребима, что за пять лет жизни в стране я ни разу не слышал, чтобы кто-нибудь из бразильцев назвал этот город его полным именем. Все и всегда говорят только: Рио.

Я уподобил «Сан-Жорже» ковчегу и сравнил квартиры с каютами не случайно. Дом этот был узким и высоким, как океанский лайнер. На каждом этаже квартиры выходили в длинный прямой коридор, слегка напоминающий судовую прогулочную палубу: с одной стороны через равные промежутки — квартирные двери, с другой — окна во двор. Да, это был настоящий Ноев ковчег: в лифтах нашего дома и в его двенадцати коридорах можно было встретить, например, капитана бразильской армии Америко Гимараеса с пятого этажа. Прямо над ним жил седовласый торговец недвижимостью сеньор Карвальяэс, у которого я арендовал стоянку в подземном гараже. Капитан Гимараес, сеньоры Перейра и Карвальяэс жили в пятикомнатных квартирах, выходивших окнами на набережную. Таких квартир в доме насчитывалось только двенадцать: по одной на этаже. Все остальные были поплоше. Из двух, иногда трех комнат. С окнами во двор или на задымленную улицу Сан-Клементе. Там жили и уже упомянутая чета португальцев, и сеу Жоаким, который, хотя и работал в полиции, но не дослужился до больших чинов.

В этом же плебейском крыле «Сан-Жорже» на третьем этаже жила мулатка Мария — объект самого горячего внимания мужской половины дома и неусыпного интереса женской его части. Внимание мужчин объяснялось общеизвестными, когда речь заходит о настоящей мулатке, достоинствами ее женской стати. Интерес женщин мотивировался тем, что Мария жила здесь на каком-то странном положении приживалки-экономки при дряхлой старухе, которая никогда никуда не выходила. Женщины «Сан-Жорже» с нетерпением ждали, когда старуха помрет и наследники — два племянника, живущие где-то в Сан-Пауло, — незамедлительно выгонят из квартиры ненавистную Марию.

В коридорах, подъездах и лифтах нашего дома можно было встретить штурмана дальнего плавания Томаса Рошу и его приятеля, перебивающегося случайными заработками журналиста Саржио-Энрике, изгнанного из газеты «Диа» после переворота 1964 года. Он отнюдь не отличался слишком уж левыми взглядами, но вскоре после тех мрачных событий опубликовал язвительную заметку об одном из высокопоставленных гражданских участников путча, который заявил, что, по его мнению, «все, что хорошо для Соединенных Штатов, хорошо и для Бразилии». Высокопоставленное лицо действительно сказало эти слова, но позволивший себе якобинский сарказм вольнодумец Сержио-Энрике вынужден был с тех пор пробовать свои силы в уголовной хронике на радио «Глобо».

Его соседкой по этажу была «мисс Паула», увядающая труженица балета с площади Тирадентес, где обосновались театры и театрики, культивирующие искусство стриптиза. В свое время Паула была звездой этого жанра в театре «Рекрейо», что означает в переводе на русский «Отдых», и за кратковременный период творческого взлета успела скопить денег на первый взнос за самую скромную двухкомнатную квартирку в «Сан-Жорже». Вскоре, однако, безжалостная судьба в лице импресарио Коле-и-Фильо оттеснила Паулу с залитой светом авансцены «Рекрейо» во вторую шеренгу «кордебалета», то есть нестройной толпы выходящих в тираж девиц, и это самым катастрофическим образом отразилось на ее актерской ставке. И тогда перед ней во всей своей жестокой обнаженности встала банальная проблема: где взять деньги для уплаты очередных взносов? И разумеется, Паула вынуждена была прибегнуть к неизбежному для представительниц ее профессии решению…

Этажом выше, прямо над Паулой, снимал такую же двухкомнатную квартирку низенький, толстенький, обросший волосами чуть ли не до пояса Марчело. Вообще-то его звали «Марсело», но «Марчело» звучало на итальянский манер, поэтому он требовал именовать себя только так. Принадлежавший к крайне неопределенной возрастной категории «вечных мальчиков», но уже седой Марчело подвизался на пиве музыки: был ударником ансамбля йе-йе-йе с бессмысленным, но весьма звучным названием «Рокс-э-Бокс». Он приходил с работы под утро, спал до двух, а то и трех часов дня, потом бежал на пляж, благо для этого нужно было только пересечь четыре ленты автомобильных дорог, отделявших наш дом от набережной залива Ботафого, окунался в теплую и грязную воду, а затем отправлялся на репетицию, провожаемый восхищенным взглядом племянницы сеньора Перейры четырнадцатилетней Марилене, кроткой ученицы англо-американского колледжа, который находился через два квартала от нашего дома. В свою очередь, Марилене была объектом тайного внимания со стороны окномоя и уборщика Жоана. Он ночевал где-то в фавеле «Санта-Марта» но весь день проводил в «Сан-Жорже», который требовал постоянного ухода: с утра, задолго до того, как проснется встававший раньше других сеу Жоаким, Жоан начинал мыть коридоры. Двенадцать коридоров, длиной метров по сорок каждый. Как тут Жоан умудрялся выкраивать время, чтобы вздыхать по Марилене? Тем более, что отвлекаться от исполнения своих обязанностей ему было трудно, ибо работал он под бдительным контролем портейро Браза, боцмана нашего Ноева ковчега. Браз жил в маленькой однокомнатной квартирке над гаражом, вставал даже раньше сеу Жоакима, и поскольку над столом, за которым он сидел в холле центрального подъезда «Сан-Жорже», висел никогда не смолкающий транзисторный приемник «Филипс», портье, приветствуя по утрам выходящих жильцов, сообщал каждому из нас о важнейших событиях дня. Причем эта информация была избирательной и направленной. Сеньор Перейра узнавал от Браза о том, что на подходе к Рио находится очередное судно линии «Че» с туристами из Европы. Карвальяэсу портье докладывал о том, как подскочили цены на земельные участки южного побережья после недавнего сообщения о предстоящей прокладке прибрежной автострады между Рио и Сантосом.

Приветствуя особенно почтительно сеу Жоакима, портье со ссылкой на только что переданное радиостанцией «Бандейрантес» сообщение доверительно информировал его об аресте еще двух активистов Национального союза студентов. Марилене Браз радовал слухами о возможном закрытии на неопределенный срок всех лицеев и школ Ботафого в связи с нехваткой воды, вызванной очередной засухой. А со мной вел нескончаемые дискуссии на международные темы. Его интересовало абсолютно все: от японо-китайских отношений до сенсационных диверсий, учинявшихся террористами «тупамарос» в соседнем Уругвае. «Как бы не перекинулась эта зараза и к нам!» — озабоченно качал он головой, услышав об очередном похищении американского дипломата в Монтевидео. В отношениях со мной Браз всегда был крайне предупредителен и почти дружелюбен. Но я чувствовал, что где-то внутри его естества постоянно кипит мучительная борьба: «С одной стороны, — думал он, — этот русский — „красный“, следовательно, потенциальный враг, и поэтому с ним нужно держать ухо востро». Но, с другой стороны, Браз не мог не признать, что в отличие от многих жильцов «Сан-Жорже» я самым аккуратнейшим образом в точно назначенные сроки выплачиваю как арендную плату владельцу арендованной мной квартиры, так и взносы за коммунальные услуги, из которых идет зарплата самому Бразу, ночному охраннику, уборщикам и «гаражисту», следящему за порядком в гараже. «Весь дом, — рассуждал Браз, — относится к этому русскому вполне дружелюбно. Даже сам сеу Жоаким здоровается с ним за руку и беседует подолгу. А уж сеу Жоаким хорошо знает, кого следует приветствовать, а с кем можно не церемониться».

Было и еще одно весьма важное обстоятельство, которое подняло мой авторитет в глазах Браза на недосягаемую высоту: я ездил на «мерседесе»! Конечно, это была не самая последняя и не самая шикарная модель: «Мерседес-180» считался машиной весьма скромной по шкале оценок шестьдесят седьмого года. Но в Бразилии немецкие автомобили вообще, а «мерседесы» — в особенности всегда пользовались особой популярностью и уважением. И обладание любой машиной этой фирмы считалось неоспоримой приметой как имущественного благосостояния, так и политической благонадежности. Поэтому даже когда год спустя я сменил эту старушку на американский «аэровиллис», кредит доверия, заработанный «мерседесом», не иссяк и продолжал, во всяком случае во взаимоотношениях с Бразом, приносить мне дивиденды.

На втором этаже жил Пауло Пратини, молодой чиновник СУРСАН — департамента санитарно-технических и коммунальных служб, — с женой, которую звали довольно странно: «Вина», и пятилетней дочкой, которая была самым беспокойным ребенком не только в «Сан-Жорже», но наверняка и во всем Ботафого. Не раз ее жизнерадостный голосок, раздававшийся внизу, в песочнике, приводил в трепет и дрожь наши оконные рамы на одиннадцатом этаже.

Самым близким другом Пауло в нашем доме был бесшабашный и безалаберный балагур, пилот Ариэл Палма. Он жил на четвертом этаже с молчаливой и строгой супругой и еще более молчаливой и строгой дочкой-дошкольницей. С семейством Палма мы быстро подружились. Дружба эта покоилась на прочном фундаменте, который Ариэл называл «голос крови»: его жена Эужения, которую мы, естественно, стали звать «Женя», оказалась дочерью русских эмигрантов, приехавших в Бразилию еще до революции. Старики доживали свой век где-то в глухой провинции на юге страны, именно там Ариэл, как он сам говорил, и «заарканил» Женю. Ариэл был южанин — из Рио-Гранди-ду-Сул. И поэтому с гордостью именовал себя, как и все южане, «гаушо». Чуть ли не в первый же момент нашего знакомства он сообщил мне, что гаушо — это «супербразильцы», самые достойные сыны великой нации. Гаушо — это вам не жалкий сибарит кариока, бессмысленно прожигающий свою жизнь на пляжных лежбищах Копакабаны и Ипанемы, и не скучный работяга — паулист, лишающий себя всех радостей жизни в погоне за лишней монетой. Гаушо — это Человек с большой буквы, Робин Гуд XX века, рыцарь без страха и упрека, словом, существо высшего порядка, которое по всем показателям — от стрельбы из седла по движущейся мишени до умения в считанные минуты повергнуть к своим стопам самую неприступную красавицу — далеко опережает всех остальных соотечественников. Доблести гаушос (во множественном числе это слово произносится именно так: гаушос), кодекс поведения этих выдающихся сынов нации, их бесчисленные добродетели и их славные пороки (ибо настоящий гаушо велик во всем, даже в своих слабостях!) были излюбленной темой нескончаемых монологов Ариэла, когда мы заглядывали к нему вечерком по-семейному «на огонек».

Я любил эти вечера, любил наблюдать, как кроткая Женя колдует над кофейником, как наша пугливая семилетняя дочь на каком-то немыслимом детском эсперанто пытается найти общий язык с еще более пугливой дочкой Ариэла и Жени. Я любил слушать ораторские упражнения отца этого семейства, восседавшего, точнее говоря, возлежавшего в жестком драном кресле с усталой грацией ратника, вернувшегося с поля боя. Он был года на два младше меня, но относился ко мне снисходительно и терпеливо. Это было нечто, напоминавшее общение многоопытного Шерлока Холмса с непонятливым Ватсоном: как и все остальные обитатели «Сан-Жорже», я тоже не был гаушо. Но мне в отличие от остальных соседей Ариэл готов был простить этот грех: в конце концов это не вина моя, а беда, что родился я на другой половине земного шара и по другую сторону экватора, в далеком, снежном, закованном льдами краю, где даже гаушо пришлось бы нелегко.

Я любил слушать его цветистые, словно грузинские тосты, речитативы о великом народе, который вплоть до недавнего времени полжизни проводил в седле, другую половину — у костра. О людях, которые обладали непревзойденным умением в несколько десятков секунд заарканить и свалить быка, а любое другое занятие считали унизительным. «Конечно, сейчас, — вздыхал Ариэл, — мы уже не те…» Он разводил руками, словно извиняясь за то, что променял седло из сыромятной кожи на обитое синтетикой кресло своего «пайпера»: до недавнего времени Ариэл был пилотом воздушного такси, но в один недобрый час хозяин выгнал его за злоупотребление в рабочее время спиртными напитками, и теперь, оказавшись, как сказал Ариэл, «на профилактическом ремонте», то есть, болтаясь в поисках подходящего для гордого сына пампы занятия, он с особым наслаждением предавался воспоминаниям о родных краях и о старых добрых временах, когда никакому мерзавцу и в голову не могло прийти упрекнуть гаушо в том, что он позволил себе пропустить лишний глоток кашасы. Впрочем, о чем мы говорим: разве может быть «лишним» глоток этого божественного напитка?..

Второй излюбленной темой Ариэла были женщины. Он начинал философствовать о них во второй половине вечера, когда подходило к концу содержимое стоящих на столе бутылок, когда дети отправлялись спать, а жены уходили на кухню варить кофе. О женщинах Ариэл рассуждал еще более вдохновенно, чем о великих традициях гаушос. И в этом отношении он тоже был ревностным и горячим патриотом, горячо убеждая меня, что лучшими из всех обитающих на земле женщин являются, безусловно, дочери бразильской нации. И однажды в пылу таких рассуждений он посоветовал мне посетить очередной конкурс «Мисс Бразилия», подготовка к которому шла полным ходом и освещалась местной печатью как одно из главных событий зимнего сезона, продолжающегося там, в Бразилии, с июня по август.

— Обязательно сходи, и ты увидишь, что такое настоящая бразильянка. Кстати, почему бы тебе не сделать репортаж об этом конкурсе? Почему бы тебе не рассказать твоим землякам о красоте бразильской женщины? — Он прищелкнул языком и лихо подкрутил микроскопические черные усики.

— Видишь ли, — сказал я, — мы как-то не привыкли говорить по радио и читать в газетах о женской красоте. Советскому человеку это чуждо.

— Ничего подобного, — возразил Ариэл. — Женщина, — он назидательно поднял указательный палец, — это никому не чуждо.

Он встал, закурил и голосом, не допускающим возражений, сказал:

— Какой у нас сегодня день? Воскресенье? А «мисс Бразилия» будет избираться в следующую субботу. Превосходно… Завтра я еду на «Маракану» и беру четыре билета. Нет, шесть: пригласим и Пауло с Виной.

Он подошел к столу, плеснул в стаканы еще по нескольку капель виски, протянул один стакан мне, другой поднял над головой и гордо провозгласил:

— Итак, до встречи в следующую субботу на «Мараканазиньо»! А сейчас, уважаемые сеньоры, я приглашаю вас поднять бокалы за красоту, обаяние, темперамент, нежность и грацию бразильской женщины — самой лучшей женщины в мире.

Он опрокинул в глотку виски, хлопнул меня по плечу и крикнул Жене, что пора подавать кофе.