Александр Морозов На обломках Берлинской стены

Александр Морозов

На обломках Берлинской стены

Подвиг и травма советской интеллигенции

Чем дальше мы уходим от советского, тем как-то яснее: советская культура была - это факт. Благодаря кино, она отчетливо воспринимается сегодня как некий стиль. Вот показали по ТВ «Большую перемену» - и сколько сразу хлынуло воспоминаний в блогах.

Совкультура была и есть, а вот все остальное советское - пропало. Или: быстро пропадает. Оно и понятно, потому что из повседневной жизни «советское» испарилось. И лишь иногда кто-то вскользь вскрикнет по поводу какого-нибудь «обслуживания»: «Хамство, как при совке!» Но каким было это «советское хамство» уже мало кто помнит, да и надо ли помнить… Или, например, «советское инакомыслие». Ох, это ведь такая специфическая вещь. Замучаешься описывать все нюансы этой социальной практики. И чем дальше, тем больше она выглядит вовсе не чем-то возвышенно трагическим, а каким-то фриковством.

Есть много сегодняшних «объяснительных схем» в отношении советского. Наиболее ярко они видны в документальных сериалах. Скажем, Сванидзе остается таким вечным журналом «Огонек», т. е. он смотрит на советское как на «личную трагедию каждого». Это, собственно говоря, просто продолжение советского интеллигентского взгляда на историю и культуру. Млечин опирается на какую-то шекспировскую (или маккиавелиевскую) концепцию. Он рассказывает о советском как о борьбе страстей, о жажде власти, о том, как людей неумолимо втягивает в конфликт. Настоящим культурологом оказался, как ни странно, простецкий Каневский - бывший майор Томин из «Следствие ведут знатоки». Его нынешний сериал о криминальном мире позднесоветского времени насыщен «историей повседневности». Каждым уголовным делом он пользуется для того, чтобы воссоздать какой-то специфический аспект советского как жизненной практики. Советская проституция? О, это совсем-совсем иная вещь, чем сегодня. Или советские валютчики. Советская торговая мафия. Советский дефицит. О каждой детали советского мира Каневский рассказывает так, как будто мы имеем дело с уже герметичной историей. А так оно и есть.

Советское рассыпалось, как бусы с нитки. И теперь, находя в траве забвения то одну, то другую блестящую горошину, можно только представлять себе, какой была вся конструкция и какое - особое - место занимал в ней тот или иной фрагмент.

Например, «советский интеллигент». Генеалогически советский интеллигент представлен четырьмя поколениями.

Первое поколение - это «депутат Балтики», старичок-профессор, белая бородка клинышком. Его образ совмещал в себе нечто досоветское - «голубчик мой! душа моя!» - с неизбывным народничеством. В кино эти интеллигенты изображались так, как если бы писатель-народник Короленко дожил бы до 1935 года с совершенно уже отшибленными мозгами, ходил бы туда-сюда доброжелательно улыбаясь, смотрел бы за окно: «Эх, как высятся строительные краны новой жизни!»

В реальности, конечно, все было сложнее, как это видно из дневников Вернадского. Да и, строго говоря, все эти «бородки клинышком» попали под чистку 1937 года, а кто не попал - ушел из жизни в годы войны. Единицы перебрались на новый берег второй половины столетия, как, например, Алексей Лосев.

Но они сыграли огромную легитимизирующую роль для второго советского поколения интеллигентов. Потому что это новое поколение - уже рабоче-крестьянское - поднятое к высотам знаний и творчества социальным лифтом бесконечных сталинских зачисток - обязательно числило себе в учителях какого-нибудь профессора. Был трепет и восхищение: «Мы-то что! Вот они знали!»

И действительно: для тех-то старорежимных знать три-четыре языка было обычным делом. А для нового поколения и один, как правило, немецкий (из-за «Капитала») давался с трудом.

Второе советское поколение интеллигентов было, конечно, брутальным. Потому что война, лишения. Ну, и общий индустриальный пафос 30-х годов. Коротко говоря, интеллигент этого поколения - это щеголеватый военный летчик, читавший Пушкина и Багрицкого. Сняв военную форму и взявшись за какое-нибудь гуманитарное дело, он обнаруживал понятные пристрастия: Достоевского и Сологуба он числил мутными декадентами. Зато любил Гоголя, Салтыкова-Щедрина и даже Лескова. И вовсе не потому, что в них была «социальная критика мерзостей жизни», а потому что их слог был злобен, бодр и весел. «Летчики» тех лет любили Юрия Олешу так, как сейчас уже никто его любить не будет.

Талантливые люди есть в любом поколении - были они и в этом. Вот нынче Захар Прилепин пишет биографию Леонида Леонова и, видимо, покажет в ней, что это был незаурядный русский писатель советского периода. Не уклоняясь в частности - мы говорим тут о поколениях - второе поколение советских интеллигентов имело свои заслуги. Оно, например, заново создало феномен «многотомных собраний сочинений классиков» - Гюго, Ромена Роллана, Анатоля Франса и др. И надо заметить, что это поколение любило литературу «критического реализма» опять-таки не из-за «социальной темы», а потому что в классической литературе - у Гюго, Диккенса и даже у Бальзака - человеческий опыт был показан как опыт страдания и сострадания. А это все то, чего с избытком хлебнуло второе советское поколение до и во время войны. На этом видении страдания, на масштабном переживании жизненного выбора, понимании жизни как пути через лишения появилось и советское послевоенное кино этого поколения. Оно уже сильно отличалось от бодряческого колхозно-милитаристского предвоенного кино.

Сталинизм был внутренней драмой этого поколения. Расстрел Берии и ХХ съезд были, конечно, в житейском смысле облегчительными, но с точки зрения ментальности - все это ударило по головам, как упавшей бетонной плитой. Свести концы с концами в этом жизненном опыте было трудно. С большим грехом на сердце это поколение перебралось в 60-е годы. Фадеев застрелился. А Сергей Михалков - нет. Но это - детали.

Третье и четвертое поколение - это поколения «дрейфа от советского». Нельзя сказать, что эти два поколения целенаправленно разрушили СССР и весь советский проект по созданию новой цивилизации и нового человека. Они просто дрейфовали, сами не зная куда. Дело заключалось не в «диссидентах», рационалистично критиковавших режим, а в том, что Иннокентий Смоктуновский был «уже какой-то не такой». И фильмы Никиты Михалкова уже были «какие-то не такие». И, коротко говоря, все практически - за небольшими исключениями официоза «цепных псов режима» - стало «не таким».

Куда оно дрейфовало, прекрасно показано в вышедшей в прошлом году большой книжке Екатерины Сальниковой «Советская культура в движении». Главный вектор был - от коллективного к приватному. Человек начал приватизироваться. Выражение «человек должен иметь жизненную позицию» стремительно утрачивало свой партийно-коллективный смысл и приобретало другой - персональный. Довольно занятно, что этот когнитивный дрейф происходил на том же самом материале (революция, война, становление советской индустрии и науки и т. д.). Особенно хороша была серия «Пламенные революционеры», где год от года советские писатели этого поколения погружали персонажей революционного движения во все больший психологизм. В этот новый персонализм потихоньку погружалось все - и разведчики в «Мертвом сезоне», и литературоведы в «Осеннем марафоне», и лагерный мир у Галича и Высоцкого, и даже научная фантастика в «Солярисе». Одним словом, совершенно неостановимо весь массив культуры стал, как ледник с горы, медленно съезжать в «абстрактный гуманизм». И съехал.

Продолжая идеальный исследовательский пример семьи Михалковых, можно сказать, что Егор Кончаловский - это последнее, четвертое советское поколение, т. е. ныне здравствующее. Половина жизни нашего поколения прошла уже при новом режиме, при капитализме.

Советская интеллигенция сама собой восхищалась, себя же и клеймила. Обзывала себя «образованщиной» и в то же время гордилась тем, что «подточила» сначала сталинизм («Новый мир» и то-се), а затем и СССР («Огонек» и т. д.). Глядя уже с этого берега ясно, что проблема была не в коллаборационизме или протестах, не в вере в Бога или атеизме и т. д.

А в «железном занавесе».

Третье и четвертое поколение оказались напрочь травмированными изоляцией от мирового потока событий. Они тратили огромные усилия для того, чтобы хоть какими-то фрагментами выцепить что-нибудь из «глобального спецхрана». Люди ломились на Московский кинофестиваль, зная, что если они не посмотрят кино здесь, то они вообще никогда больше этот фильм не увидят.

Весь мир был превращен в спецхран, из которого случайно - как новогодние подарки ребенку под елку - Дед Мороз ночью, подпольно приносил то ксерокопию Льва Шестова или Вячеслава Иванова, то испанское или итальянское кино, то «мужской журнал», то альбом Энди Уорхола, то какую-нибудь альтернативную биографию Ленина в исполнении Валентинова.

Абсолютно все - даже собственный «серебряный век» - находилось как бы в «спецхране».

Последствия этой изоляции оказались в культурном смысле катастрофическими.

Зайдя в магазин «Фаланстер», мы видим перед собой на 25 квадратных метрах памятник катастрофе, которую пережила позднесоветская интеллигенция. Стена рухнула - и ВСЕ ЭТО хлынуло, как тайфун на Новый Орлеан.

Иначе говоря, проблемой постсоветского двадцатилетия стало вовсе не то, что одни «левые», другие «правые», эти монархисты, а те социалисты и т. д. Проблемой было то, что никто не в состоянии был понять реальных контекстов. Два поколения ничего не знали, например, о социологии от Парсонса до Баумана. Каждый застенный культурный феномен, проникший сюда, становился как бы объектом сектантского поклонения. И само его ПРОНИКНОВЕНИЕ оказывалось более существенным, чем его смысл в мировом культурном процессе.

Бывая в гостях у тещи, я всякий раз с волнением смотрю на пыльные и мрачненькие корешки академической серии «Литературное наследство». Ох, это был немыслимый бум! Какие-нибудь «Сказания епископа Турского» или «Японская проза XIII века» - об этом мечтал каждый позднесоветский интеллигент. В Москве не купишь. Ездили в другие города, искали чуть ли не сельские магазины, куда случайно из книготорга отправили 10 экз. А цена на черном рынке! До четверти месячной зарплаты могла стоить только что вышедшая книжка. Спрашивается: почему не издавали, например, Гуссерля? Вместить это трудно. Ведь этого Гуссерля и сейчас понимает 100 человек, а в советской России, буде он издан, понимали бы 5. Но вот ведь боялись, «буржуазная философия».

Часто можно услышать: а вот нельзя ли было так съехать с горы, как Китай? То есть плавно, медленно и с «запретами на интернет до сих пор»… То есть без мгновенного отравления мозга, без тайфуна, который разом снес все? Ведь, собственно говоря, мы до сих пор стоим по колено в воде. И не случайно Кобзон и Пугачева - любимцы третьего, а отчасти и четвертого поколений - так крепко стоят на ногах прямо посередине исторической сцены в рабочих куртках с надписью на спине «МЧС», хотя уже четвертое и пятое поколение основательно подташнивает от их немыслимого культурного статуса.

Ответ таков: нет, так, как в Китае, было невозможно. Собственно говоря, именно советская интеллигенция 60-80-х гг. своим дрейфом от сталинизма и подтвердила то обстоятельство, что Россия - европейская страна. Никаких Смоктуновских и Окуджав в Китае не было, и быть не могло. 60-80-е гг. через голову сталинизма обращались к русской культуре XIX - начала ХХ вв., т. е. к культуре уже в высокой степени персоналистичной, включенной в европейский контекст. Конечно, это обращение было специфичным, но оно представляло собой тотальный дрейф, который и сделал неизбежной культурную травму 90-х годов. Двадцать лет, например, потребовалось позднесоветской интеллигенции, чтобы понять, что такое «капитализм» и как в нем себя ведут. То есть - что он из себя представляет как повседневная социальная и культурная практика.

Что же будет дальше? Ох, это большой вопрос. Позднесоветская интеллигенция с разбитым мозгом стоит по колено в воде малопонятного культурного моря. И от отчаяния начинает распадаться на две фракции. Одна половина хочет вернуться к «абстрактному гуманизму» 60-80-х гг. (Эх, как ведь понятно-то все было, когда мы пели у костра «Милая моя, солнышко лесное»!), а другая предлагает спасительно взгромоздить новую Берлинскую стену («на хрен нам эти либерасты»!). Есть, правда, и те, кто сознают ценность интеллектуального усилия и пытаются мостить какие-то островки новой суши. Но суть в том, что эти немногие должны упасть на руки уже нового поколения, поколения с другой, полностью несоветской культурной энергией.

Поэтому, начиная тихонько косить под «профессор-борода-клинышком», я хожу туда-сюда по квартире, улыбаюсь сам себе, разговариваю с котом, и бормочу: «Главное, мои молодые друзья, вы не отвлекайтесь на чтение Дугина и Кургиняна - Дугин и Кургинян вам в жизни ни разу не помогут. А учите лучше четыре языка, как детки в Тенишевской гимназии. И дизайн! Дизайн! Как можно больше альбомов по дизайну».