Судак
Судак
В целом же наша жизнь шла прежним чередом. Доживались последние месяцы этой жизни. В конце зимы мы с Сережей заболели тяжелой формой коклюша. Особенно тяжело болела я. Меня буквально разрывал удушающий кашель, каждый приступ которого кончался рвотой. Гольд посоветовал маме на лето повести нас на юг. Нас давно звали в Крым наши друзья Жуковские, у которых в Судаке была своя дача. В тот год они ранней весной уехали туда и взялись подготовить наш приезд.
Мама решилась повезти нас в Судак на все лето, и мы уже в апреле выехали из Москвы. Это первое путешествие по революционной России запомнилось мне на всю жизнь.
Мы ехали в мягком двухместном купе 1-го класса. Уже с самого начала все вагоны были переполнены, главным образом солдатами, возвращавшимися с фронта. Не только все коридоры были забиты людьми и вещами, но и на крышах вагонов ехали люди. Так что над головами все время слышались шаги и движение. Мы ехали без папы, втроем с мамой.
Папа, как обычно, оставался в Москве по своим делам и должен был приехать позднее. Лили тоже собиралась выехать из Москвы через несколько дней. Как только поезд отошел от московского вокзала, мама заперла наше купе и так мы ехали запертые до самой Феодосии. При нашем купе имелся умывальник, который давал нам возможность находиться в купе безвыход-но. Только мама раза два выходила из поезда за кипятком. В это время поезд начал маневриро-вать, и его перевели на другие пути. Мы были в ужасе; нам казалось, что мама потеряется, не найдет поезда, что поезд уйдет без нее. Особенно нервничал Сережа.
Мама очень жалела замученных солдат и офицеров, которые ехали в коридоре нашего вагона и которым, из-за тесноты, негде было даже присесть. Она пустила одного молодого офицера к нам в купе, и они с ним по очереди спали на нижнем диване, в то время как мы с Сережей лежали на верхнем. Помню, что я ужасно кашляла дорогой, беспрестанно просыпаясь ночью.
Как мы вылезли из поезда в Феодосии, как нанимали коляску, чтобы ехать в Судак, я не помню. Но поездку эту по горной, беспрестанно вертящейся крымской дороге я запомнила хорошо.
Ехать пришлось несколько часов в удобной коляске, на паре лошадей. Нас очень занимал новый для нас гористый пейзаж и частые повороты дороги, при которых каждый раз неожиданно открывался новый вид.
Однако путешествие наше сильно омрачилось одним неприятным обстоятельством. Вскоре после того, как мы сели в коляску, Сережа начал жаловаться на плохое самочувствие. Мама пощупала его лоб и обнаружила, что у него сильный жар. На место он приехал уже совсем больным, так что мама с трудом вытащила его из коляски.
Жуковские приготовили для нас две комнаты во втором этаже хорошего каменного дома, принадлежавшего интеллигентной даме, их приятельнице — Вере Степановне Гриневич.
Мы приехали в Судак совсем вечером, когда уже стемнело, так что мама успела только, слегка разобрав вещи, уложить нас в постели. Она мне рассказывала потом, какую мучительную ночь она тогда провела. Сережа горел как в огне, стонал и метался. Она не отходила от него и не раздевалась до утра. И только умиротворяюще действовала на нее волшебно-прекрасная южная ночь. Наша комната имела балкон, выходивший прямо на море. Между кипарисами над морем сияла полная луна. Мама несколько раз в течение ночи выходила на балкон и, несмотря на свое крайнее утомление и беспокойство, упивалась окружающей ее красотой.
На следующий день хозяйка нашего дома указала маме хорошего врача-женщину по фамилии Дельбари. Дельбари осмотрела Сережу и нашла у него глубокий бронхит, развившийся как осложнение коклюша.
Первую неделю нашей жизни в Судаке, пока не приехал папа, а у Сережи держалась высокая температура, я была в значительной степени предоставлена самой себе. К морю одну меня мама не пускала, и я большую часть времени проводила возле дома, на небольшом пустыре, в те весенние дни сплошь покрытом цветущими красными маками. С этого пустыря хорошо было видно море и горы (которые я видела впервые), и я подолгу сидела так, прямо на земле, среди маков.
Дальше я уходить боялась. Чуть ли не в первый же день нашей жизни в Судаке меня напу-гали соседские ребятишки — сыновья жившей рядом в домике простой женщины, уборщицы или прачки. Это были совсем маленькие дети, пяти и трех лет. Но каким-то образом они сумели меня сильно испугать. Звали их почему-то Лапка и Пуйка, хотя настоящие их имена были Сережа и Шура. Старший — Лапка, худенький, болезненный мальчуган, выскакивал из своего дома и с криком бросался на меня, загораживая мне дорогу. От него не отставал хорошенький черноглазый карапуз Пуйка. Я, большая, девятилетняя девочка, не умела справиться с малышами и защитить себя и в страхе убегала от них.
Позже я подружилась с этими ребятами и играла с ними. Они оказались хорошими, веселы-ми мальчишками. Особенно мил и забавен был маленький Пуйка. А следующей зимой мы узнали через Жуковских, что Лапка скончался от какой-то инфекционной болезни. У меня много лет хранилась красивая розовая ракушка, подаренная мне Пуйкой.
Хозяйство наше быстро наладилось. Жизнь в Судаке была тогда еще не нарушенной, благоустроенной и удобной. Мама стала брать обеды у женщины по имени Мария Васильевна Пипопуло, которая жила тем, что отпускала домашние обеды отдыхающим. Её соперницей и конкуренткой в этом деле была женщина по имени Мария Ивановна Попандопуло. Мы много смеялись по этому поводу.
Через неделю или дней через десять после нашего приезда в Судак приехал и папа. К этому времени Сереже стало лучше, у него начала падать температура, и он повеселел. Мы с огромным нетерпением ждали папиного приезда. Помню, что в тот день, когда его ждали, мы буквально не находили себе места Задолго до того часа, когда он мог приехать, я водрузилась на подоконник и не спускала глаз с дороги, на которой должна была показаться коляска. А Сережа, лежа в постели, каждую минуту спрашивал меня, не вижу ли я коляску. Я сидела на окне очень долго и наконец, потеряв терпение, предложила Сереже сыграть в дурачки. Как только мы начали игру, приехал папа. Так мы и пропустили момент его приезда.
После этого Сережа еще недели две продолжал лежать. Но мне стало уже значительно весе-лее. Папа почти все время был со мной. Мы по целым часам просиживали с ним среди маков, которыми он очень любовался, и на пляже около моря. Я сразу обнаружила, что судакский пляж наполнен замечательными сокровищами — чудесными разноцветными камешками — и начала с азартом собирать эти камешки. Меня особенно привлекали мел-камешки и миниатюрные ракушки разных фасонов.
Я подбирала их один к одному, преимущественно выбирая самые крошечные. Выходило очень красиво. Для своей коллекции я сшила мешочек из белой тряпки. Так в этом мешочке мое сокровище было привезено в Москву. Папа забрал мешочек к себе и долго хранил его в ящике своего письменного стола.
Через два-три дня после папиного приезда в Судак приехала и Лили, которая поселилась в нашем доме, в комнате рядом с нами. После этого наша жизнь стала уже совсем интересной. Сережа быстро поправлялся, и, наконец, Дельбари разрешила ему вставать.
Как сейчас помню, что тот день, в который она велела ему подняться с постели, приходился на понедельник. Как только она ушла от нас, папа заявил, что понедельник — несчастливый день, и он не разрешил Сереже встать до вторника. Сережа пришел в отчаяние, плакал и умолял позволить ему встать, но папа был неумолим, и Сереже пришлось пролежать лишние сутки.
Когда все вошло в свою колею и мы начали нормально жить, у нас нашлись товарищи для игр. Скоро составилась целая компания мальчишек, и при ней одна девочка в моем лице. В эту компанию, кроме нас двоих, входили: сын агронома А.И.Угримова Шушу Угримов, которого мы знали еще в Москве, сын В.С.Гриневич Толя и мальчик, с которым мы познакомились в Судаке на пляже, Ваня Биск. Больше всего времени мы проводили у моря.
Я впервые тогда увидела курортную публику и глазела на нее во все глаза. Помню, что особенно поражала мое воображение одна толстая барыня, которая каждый день ложилась на одном и том же месте, на границе мужского и женского пляжей, голая, в черных чулках и под зеленым зонтиком.
В стороне от моря в Судаке расположены были пологие складчатые холмы, почти голые, на которых росли только полынь, каперсы и какие-то южные колючки. Мы с Сережей иногда уходили туда вдвоем играть. Еще в Москве мы увлеклись игрой в индейцев. В годы нашего детства почти все дети с восхищением читали книги Купера, Майн Рида и других авторов, писавших о жизни североамериканских индейцев, и потом играли в индейцев.
Мы тоже, после того как прочитали эти романтические истории, постоянно изображали из себя краснокожих; сшили себе цветные туфли-мокасины, сделали головные уборы, разукрашен-ные перьями. Помню хорошо, как зимними вечерами в Москве мы вдруг решали играть в индейцев. Первым делом добывались пробки, которыми мы, предварительно обуглив их на горящей свече, разрисовывали себе физиономии. Затем надевались воинственные головные уборы, мокасины, какие-нибудь подходящие штаны и куртки, в руки брались луки и стрелы, и начинался дикий гвалт и беснование по всей квартире. Случалось, что в таком виде мы выскакивали к гостям в столовую.
Отправляясь в Крым, мы взяли с собой индейские костюмы. Удалившись от всех детей, вдвоем, мы бегали по склонам холмов в своих экзотических одеяниях, стреляли из луков, пользуясь свободой и открытым пространством. От этих минут в моем воспоминании осталось ощущение сухого знойного воздуха и запахов полыни и каперсов. Запах полыни мне очень нравился, а запах каперсов — нет; я недоумевала, как можно есть плоды растения, пахнущего так неприятно.
Самое интересное время настало для нас осенью, когда поспели виноград, грецкие орехи и миндаль.
У нашей хозяйки, Веры Степановны Гриневич, был небольшой виноградник поодаль от дома, а возле дома росли ореховые и миндальные деревья. Она позволяла нам ходить на вино-градник во время сбора винограда, участвовать в этом сборе и рвать для себя приглянувшиеся нам кисти. Это было ужасно интересно и совершенно ново для нас.
Меня пленял жаркий, пронизанной солнечным светом виноградник с прозрачными тяжелыми гроздями, висевшими среди крупных вырезанных листьев. Особенно нравились мне те кисти винограда, которые успели перезреть и сморщиться на солнце. Я выискивала их и рвала, т. к. они казались мне самыми вкусными.
Немало удовольствия доставил нам также миндаль. Его было у нашей хозяйки так много, что она давала нам его в неограниченном количестве. Мы ели его вволю, пока были в Судаке, и привезли целый запас в Москву, так что нам хватило потом на всю зиму. Я узнала тогда впер-вые, как растет миндаль, увидела, что он одет в двойную оболочку, сперва пушистую зеленую шкурку, а затем — в твердую деревянную, пористую скорлупку. Мы ели миндаль целыми пригоршнями, а скорлупки собирали, так как они шли у нас на разные поделки.
Уже по приезде в Москву мы ухитрялись распиливать их вдоль, превращая в миниатюрные лодочки, вторые раскрашивали в разноцветные цвета акварельными красками. Грецких орехов тоже было много, и их внешний вид в зеленой шкурке был для нас тоже новым.
Наши родители жили в Судаке в тесном общении с Жуковскими, с которыми они дружили и в Москве. Жуковский был состоятельный человек и потому мог жить без постоянного литера-турного заработка. Он интересовался философией, был близок с Бердяевым, Эрном, Франком, Вячеславом Ивановым и сам изредка писал статьи на философские темы.
Мои родители особенно любили его жену — Аделаиду Казимировну Герцык, поэтессу и чудесной души женщину. Аделаида Казимировна была некрасива, но обладала таким челове-ческим и женским обаянием, что при близком знакомстве с ней ее внешность начинала казаться прекрасной. В молодости ей пришлось пережить большую личную трагедию, в результате которой с ней случилось несчастье — она внезапно потеряла слух. Мама рассказывала мне эту грустную историю.
Молоденькой девушкой она полюбила семейного человека. Он тоже горячо любил ее. Они встречались украдкой, и встречи эти были очень грустны. И вот однажды они решили, что проживут вместе несколько дней, раз в жизни будут счастливы.
Обстоятельства их жизни сложились так, что это стало возможным. Местом встречи был назначен какой-то курорт в Германии. Они съехались там и поселились в гостинице, решив прожить вместе недели две. Ни один человек в мире не знал об этом свидании. Друг Аделаиды Казимировны приехал не совсем здоровым — у него в прямой кишке был фурункул. По приезде ему скоро стало хуже, и через несколько дней он скончался от заражения крови.
Аделаида Казимировна оказалась одна в чужом месте, не имея ни одной знакомой души; ей пришлось сообщить жене умершего о случившемся. Она рассказывала маме о том, как на утро после смерти друга она подошла к открытому на улицу окну и вдруг заметила, что не слышит городского шума. Глухота оказалась неизлечимой. Впоследствии Аделаида Казимировна примирилась со своим недостатком и даже говорила, что глухота имеет хорошие стороны, т. к. оберегает внутренний душевный мир от вторжения лишних, мешающих звуков и слов.
Дмитрий Евгеньевич Жуковский был довольно тяжелый, мрачноватый человек, далеко не обладавший тем внутренним светом, которым светилась его жена. У них было двое детей — мальчиков: Далик (Даниил) и Ника (Никита). Во время нашего пребывания в Судаке это были малыши 5 и 2 лет, Ника тогда не умел еще говорить.
Дальнейшая история семьи Жуковских была такова. Не помню, тогда ли они остались в Судаке или вторично поехали туда из Москвы; во всяком случае годы Гражданской войны они провели в Крыму. Там же в начале 20-х годов умерла от уремии Аделаида Казимировна, оставив двух сыновей-подростков сиротами. С ними жила ее незамужняя сестра Евгения Казимировна, на которую легли заботы о неприспособленном к жизни Дмитрии Евгеньевиче и о мальчиках. Нужда заставила Жуковского вспомнить свое естественно-научное образование (он окончил естественный факультет Московского университета) и поступить на должность лаборанта при какой-то больнице. Зарабатывал он гроши, и они очень бедствовали. Дачи давно уже не было, жили они в Симферополе. В 30-х годах Жуковские появились в Москве. Несколько раз к нам приходил Далик восторженный, романтически-настроенный юноша, мнивший себя поэтом. Романтизм не довел его до добра, за какую-то болтовню он был арестован и пропал без вести в ссылке. Ника в это время учился на медицинском факультете в Москве и жил у родных.
Дмитрий Евгеньевич из-за сосланного сына не имел права жительства в Москве и жил в каком-то городке за пределами Московской области, продолжая работать в качестве лаборанта. Он часто наезжал в Москву и всегда приходил к нам. Это был больной, жалкий, совершенно разбитый человек. Он был нищенски одет, лицо его покрывали глубокие старческие морщины, а глаза выражали неутолимую, застарелую печаль. Визиты к нам доставляли ему видимое удовольствие; мама встречала его очень ласково, а ко мне он питал какую-то особенную нежность.
Последний раз я видела Жуковского зимой 1940–1941 года, уже после маминой смерти. Ника в это время кончил университет и получил место врача где-то в деревне. Дмитрий Евгень-евич раза два-три приходил ко мне без мамы и один раз ночевал. Хорошо помню эту ночь. Я не спала и слышала за дверью старческое кряхтенье и тяжелые вздохи больного, замученного жизнью человека. Раза два он вставал и ходил. Меня тревожили эти грустные звуки и я не могла спать. А по возвращении из эвакуации в 1944 году я от кого-то узнала, что Жуковский еще в начале войны умер у сына в деревне.
Жизнь в Судаке подходила к концу. На этот раз лето у нас было очень длинное, так как уехали мы из Москвы в апреле, а вернулись туда уже в октябре, недели за две до Октябрьской революции.
Вторая половина лета была для моих родителей особенно тревожной. Назревали огромные политические события, и мы постоянно присутствовали при взволнованных разговорах взрослых. Мы прекрасно знали все, что было доступно нашему пониманию, о Временном правительстве, о Керенском, Антанте. Папа нам все объяснял, серьезно и внимательно отвечая на наши вопросы. К осени начались разговоры о подорожании продуктов, о наступающих продовольственных трудностях.
Папа уехал в Москву один, недели за две-три до нас. Я хорошо помню утро его отъезда. Мы сидели за завтраком у стола, вокруг самовара. Тут произошел один забавный инцидент, ярко характеризующий папу.
Как-то, за год или два до этого, зимой мама сшила себе темно-розовую шелковую кофточку. Когда кофточка была готова, она вечером ее надела. К нам пришел Цявловский. Вероятно, мама в новой кофточке выглядела очень красивой. Папа, который был невероятно ревнив, некоторое время молча поглядывал на нее, а потом, вдруг обратившись к Цявловскому, сказал: "Мстислав Александрович, посмотрите на мою жену, как она вырядилась, и не стыдно ли ей". Это было очень жестоко с его стороны; и мама, и Цявловский не знали, куда девать свои глаза. С тех пор мама кофточку больше ни разу не надевала.
В Судаке нам прислуживала девочка лет 15-ти — Анюта. Маме хотелось подарить ей что-нибудь в благодарность, и она отдала ей злосчастную блузку. В это утро блузка была на Анюте, и она вошла в ней к нам в комнату, когда мы завтракали. Папа сейчас же заметил это и, когда Анюта вышла, выразил свое недовольство: "Зачем ты отдала единственную вещь, которая тебе шла?" заявил он маме.
Недавно, перечитывая старые письма, я наткнулась на те два-три письма, которые папа успел написать нам в Судак после своего приезда в Москву, до нашего возвращения.
В эти волнующие, напряженные дни московская интеллигенция переживала жестокий кризис. Многие писатели и философы, прежде произносившие либеральные фразы, теперь испугались надвигавшихся событий и круто повернулись вправо. В том радостно-возбужденном состоянии ожидания чего-то великого, в котором находился папа, он казался почти одиноким. Некоторые из его знакомых отшатнулись от него, называя "большевиком". Резкий разрыв на этой почве произошел у него в те дни с одним из самых близких ему людей Бердяевым, который отнесся к возможности пролетарской революции непримиримо отрицательно.
В письмах к маме папа подробно описал свою бурную ссору с Бердяевым, навсегда отдалившую их друг от друга. В этих же письмах он писал о том, что в Москве исчезают из магазинов продовольственные и промышленные товары, что он "лихо запасает" все, что может. Помнится, он писал о нитках и о масле, а маму просил закупить в Крыму сколько можно сахара.