Переезд в Тальгрен
Переезд в Тальгрен
Всю первую половину зимы 1921–1922 годов Лидия Мариановна хлопотала о получении нового дома для колонии.
Несколько раз она вместе с другими сотрудниками или старшими ребятами ездила смотреть предлагавшиеся колонии свободные помещения, но все они оказывались неподходящими. Нако-нец, дом был найден. Колонии предложили переехать в бывшее имени Тальгрен, расположенное дальше по тому же Ярославскому шоссе, в 9 километрах от станции Пушкино и 5 километрах от Ильина.
В Тальгрене был прекрасный каменный дом прочной постройки, по прихоти прежнего владельца стилизованный под облик средневекового замка. При нем был двухэтажный флигель. Когда наши старшие впервые посетили этот дом, они застали его в довольно плачевном состоя-нии. Очевидно, он перед тем долго пустовал, и окрестные жители использовали его в качестве отхожего места. В большинстве комнат полы были покрыты толстым слоем нечистот, в то время крепко замерзших. На стенах клочьями висели грязные, загаженные обои.
Ремонт помещения решили не откладывать до весны и сразу приступили к работе.
Каждое утро ребята гурьбой отправлялись по шоссе из Ильина в Тальгрен. Целый день там шла тяжелейшая работа. Вечером возвращались домой. Дом в Тальгрене стоял холодный, обледенелый Только в одной небольшой комнате внизу топилась железная печурка. Туда время от времени все бегали греться. На печурке нагревали в ведрах воду. Горячей водой обливали стены и, стоя на лесенках и табуретках, ножами соскабливали обои. Кипятком поливали на замерзшие нечистоты и лопатами очищали полы. Когда все стены были очищены от обоев, началась их побелка.
Условия, в которых нам приходилось все это делать, были крайне трудные, особенно из-за холода в помещении. Недоедание также давало о себе знать. Нелегко было и ежедневно прохо-дить по 10 километров пешком. Тем более что все время стояли сильные морозы, а одеты мы были не слишком тепло В один из дней я сильно отморозила себе руки, так что прибежала в Тальгрен в слезах и ребята оттирали мне пальцы снегом. Но несмотря на значительные трудно-сти, работали мы очень весело. Такая страда продолжалась, вероятно, около месяца. Наконец, основной ремонт дома был закончен, и начали перевозку имущества колонии. Постепенно, частями, переселялись и сами колонисты.
Случилось так, что вскоре после этих событий я поехала в Москву к родителям. Сидя у папы на коленях, я рассказывала о нашем переезде, о последней ночи, проведенной в Ильине. Очевидно, мои слова были пронизаны большим волнением, которое потрясло папу, потому что внезапно он с рыданием крепко сжал меня в объятиях и стал судорожно покрывать мое лицо поцелуями. Позже я поняла его чувство: он думал о том, какие недетские впечатления, порож-денные смятенной жизнью страны, довелось пережить его юной четырнадцатилетней девочке.
Конец зимы и начало весны 1922 года, т. е. время нашего первоначального устройства в Тальгрене и налаживания жизни колонии на новом месте, как-то ускользнули из моей памяти. Я помню Тальгрен уже в полном своем расцвете и колонию вполне акклиматизировавшейся в измененных условиях существования.
Среди друзей колонии, наезжавших в гости, а временами и подолгу живших у нас, также обнаружились новые лица. В Тальгрене стали чаще появляться теософские единомышленники Лидии Мариановны. Двое из них весной и летом 1922 года жили в колонии почти безвыездно. Это были молодые люди: типично русский блондинистый Юра Бобылев и еврей Юлий Юльевич Лурье, как мы его тогда называли, Юлик. Они оба принадлежали к, группе теософской молоде-жи, объединившей под именем "Оруженосцев", в качестве образа духовного идеала использова-вшей символ чаши Грааля.
Для простого, веселого парня Юры Бобылева, самозабвенно увлеченного театром, теософия явно была чем-то наносным, что не затрагивало глубокой сущности его довольно бесхитростной натуры. Ребятам было с ним в село. Он понемногу беспорядочно занимался с нами театральны-ми выдумками, ни одна из которых не доводилась им до завершения; участвовал в некоторых сельскохозяйственных работах, ходил с ребятами на прогулки. Помню, как однажды я с ним вдвоем отправилась с ведрами в лес за грибами. То и дело наклоняясь за росшими на каждом шагу боровичками, мы весело и бездумно вели какую-то философскую беседу.
Совсем другим обликом отличался Юлик. Небольшого роста, коренастый и смуглый, с черными вьющимися волосами, он имел красивое лицо, на котором выделялись бархатистые карие глаза с длинными ресницами и густыми темными бровями. Юлик был безусловно одарен-ным человеком; образованный, обладавший знаниями в самых разных областях, он имел велико-лепную память, которая позволяла ему часто по вечерам рассказывать нам разнообразные исто-рии (помню, как мы увлеченно слушали сказки Гофмана, которые он рассказывал мастерски). Не знаю, действительно ли ему присуща была человеческая значительность, но держался он так, как будто ему свойственны были некоторые качества, недоступные другим людям. Говорили, что он умеет читать мысли окружающих и способен видеть ауру, т. е. духовное излучение, по убежде-нию теософов, присущее каждому человеку. Мы, маленькие девочки, верили этому и видели в Юлике необыкновенное существо. На многих из нас, в том числе и на меня, он оказывал прямо-таки магнетическое воздействие, что явно льстило его самолюбию. Мужская часть нашего коллектива, а также более взрослые девочки, и в частности Фрося, не ощущали в Юлике ничего особенного и к нашим воззрениям на него относились, кажется, довольно скептически. Лидия Мариановна с ним очень дружила. Несмотря на разницу в возрасте (Юлику тогда было 24 года), их дружба, как мне позже говорила Фрося, по-видимому, была слегка окрашена в романтические тона.
Став взрослой, я поняла, что методы воздействия на психику девочек, которыми пользовал-ся Юлик, носили довольно дешевый характер и, быть может, заключали в себе известный элемент чувственности: ведя с нами задушевные беседы, неизменно поглаживал ручку, обнимал за талию и т. п. Однако мы сами были настолько далеки от мыслей, направленных в сторону чувственных эмоций, что даже если испытывали их в какой-либо степени, не могли отдавать себе в этом отчета.
Нам казалось, что ничто земное не может касаться такого возвышенного человека, каким в нашем воображении перед нами выступал Юлик. И мы поочередно бегали к нему исповедовать-ся. Это было жутко и одновременно притягательно. В назначенный час пойдешь к заветной двери и с замирающим сердцем постучишь. Войдешь, а там сидит твоя предшественница — Марина, только что закончившая волнующий разговор. Ее прелестное лицо порозовело, на глазах блестят слезинки. Она убегает, наступает моя очередь. О чем я сообщала Юлику, в какие детские душевные тайны его посвящала — решительно не помню; вероятно, это было что-нибудь наивное, голубое и в то же время отчаянно возвышенное.
Как-то летом наше свидание состоялось не в комнате, а на свежем воздухе. Мы долго ходили под руку взад и вперед по дороге, таинственно освещенной лунным светом, а когда, вернувшись потом домой, я легла в свою постель, сердце мое замирало от невыразимо-сладостного чувства; и хотя позже, в Москве, былой кумир потерял в моих глазах свое обаяние, я навсегда осталась благодарна этому человеку за то, что он во дни первоначальной юности заставил звучать в моей душе самые лучшие, самые тонкие струны.
Почти каждый человек, обращаясь в воспоминаниях к своей молодости, с особенно радостным чувством мысленно останавливается на каких-нибудь летних месяцах или днях.
Одним из таких заветных воспоминаний остались для меня лета 1922 и 1923 годов. Лето 1922 года было последним периодом моей жизни в колонии. Его я прожила так ярко, светло и весело, как никогда не жила прежде.
Вероятно, это во многом зависело от того, что оно пришлось на самое начало моей юности, когда, подходя к своим пятнадцати годам, я уже перестала быть ребенком, а постепенно стала превращаться в девушку, сознание которой было во власти радужных мечтаний и напряженного ожидания несбыточного на Земле счастья.
Все, что включало в себя это лето, сохранилось вечно живым в моей памяти — не только события, люди, но и звуки, запахи. Так, одним из символов моей юности для меня остался запах душистой ночной фиалки, которой особенно много росло в Тальгрене. С тех пор всю жизнь, когда в моих руках оказывается пучок этих лесных цветов раннего лета и я подношу его к свое-му лицу, в моей груди на мгновение возникает чувство безотчетной радости — как отголосок прежнего, молодого счастья.
В Тальгрене при том, что содержание и уклад жизни колонии остались прежними, сложился в некоторых отношениях новый быт, который определялся новым помещением, новой природой, новыми соседями.
В существование ребят большое новшество внесли своеобразные особенности дома. Вечерами сходились в зале; во время бесед или хорового пения рассаживались на ступеньках лестницы. Любители уединения располагались на темных хорах. В холодные вечера, особенно когда лето начинало склоняться к осени, сидели, обнявшись, или лежали на полу перед горящим камином. Юношескому воображению импонировало то, что дом напоминал средневековый замок. Элемент таинственности вносили круглая башня с винтовой лестницей — обширный чердак с балконами. Очень любили мы большую кухню, помещавшуюся в подвальном этаже.
Особую прелесть нашли ребята в том, что получили возможность мыться в бане; это была крошечная, типично деревенская банька с деревянным полом и лавками. Ее топили каждую неделю; в отведенные для них часы девочки и мальчики поочередно веселой гурьбой бежали в баню и радостно, с криками и шалостями, окруженные клубами пара, плескались в горячей воде.
Жилое помещение колонии расширилось благодаря флигелю. Там обычно жили гости, но временами поселялся кто-нибудь из сотрудников или ребят, искавших тишины.
Иначе проходили работы на новой земле; иначе сложились отношения с водой. Лишившись старого друга — чудесного ильинского пруда, мы обрели нового — в лице поэтической речки, купанье в которой оказалось по-своему не менее привлекательным.
В Тальгрене ближе пришлось соприкасаться с деревенскими жителями. Мне особенно запомнились дружеские отношения, установившиеся у колонистов с девушками, работавшими на разработке торфа на расположенных поблизости торфяных болотах. Мы называли их тор-фушками, большинство из этих девушек были приезжие, главным образом из Рязанской губернии.
Они часто приходили к нам в дом — одетые по-праздничному в пестрые деревенские одеяния — поплясать и попеть частушки в большом зале. Одна или две девушки, особенно голосистые, выходили в центр круга и начинали плясать и на высочайших нотах визгливо петь частушки. Они знали их такое множество, что могли петь безостановочно сколько угодно времени, ни разу не повторяясь. Нам очень нравилось их слушать.
Позже, когда меня уже не было в колонии, старшие ребята организовали во флигеле маленькую школку для детишек ближайших деревень, не имевших собственной школы.
Сельское хозяйство колонии в Тальгрене приняло более организованный и упорядоченный характер. Подросшие ребята обладали уже известным опытом и навыками. Колония имела несколько сельскохозяйственных машин; у нас были две хорошие рабочие лошади и корова. Был сторож — всеобщий любимец и баловень — рыжая дворняжка Кубарь. С этим Кубарем связано у меня одно из тех трогательных воспоминаний о животных, которые за долгую жизнь хранит память почти каждого человека.
Как-то среди лета Кубарь пропал и отсутствовал дня три; вся колония о нем горевала. Когда мы уже начали терять надежду вновь с ним увидеться, кто-то из соседей рассказал нам, что он сидит не очень далеко на шоссе на перекрестке двух дорог около умирающей, попавшей под колесо собаки и лижет ее раны. Скоро после этого Кубарь объявился; очевидно, собака издохла, а он, выполнив долг милосердия, вернулся домой.
Светлому, радужному настроению этого лета, так ярко мне запомнившемуся, не помешали мои болезни. Уже в июне, после какого-то довольно безрассудного купания, я заболела экссуда-тивным плевритом и слегла на целый месяц. Приехала из Москвы мама и осталась на все время моей болезни.
Лежа в постели, я нисколько не скучала. Мне все время было очень весело. Физические страдания меня беспокоили мало (хотя бок болел довольно сильно и я лежала в компрессе), температура была не слишком высокой. Я была окружена такой любовью и таким вниманием со стороны ребят и взрослых, какие редко достаются людям в удел.
Все сборища и занятия проводились в нашей комнате; тем более, что на другой кровати лежала Фрося, здоровье которой к этому времени изрядно расклеилось (она страдала какими-то неопределенными болями в животе, которые впоследствии оказались неврологическими и сохранились у нее на всю жизнь). Около моей постели стояли букеты полевых и лесных цветов. В это время как раз цвела ночная фиалка и наша комната по вечерам наполнялась томительно-сладостным ее ароматом. Из открытого балкона вливался душистый воздух.
Лечил меня Мариан Давидович; опытная в болезнях и в уходе за больными, мама не только выполняла его предписания, но и сама знала, что нужно делать. Ухаживала она и за Фросей, с которой ее связывала нежная дружба.
Когда кончилась моя болезнь и мама уехала, я очень недолго оставалась здоровой и вскоре слегла со вторым, на этот раз сухим плевритом в другом боку. Маму опять вызвали. Эгоистичес-кая в своем юношеском радостном настроении, я совсем не задумывалась о том, как трудно было ей в это лето. Она оставила папу больным, так как за последний год его туберкулезный процесс сильно прогрессировал. Во время маминого пребывания в колонии папа жил под Москвой в Вишняках на даче у своей молодой ученицы Веры Степановны Нечаевой. Ему было там тоскливо и не очень удобно и мама мучилась этим. Не совсем здоров был и Сережа, который в это лето температурил; по-видимому, его легкие тоже были не в порядке. Хотя в колонии маму очень любили и относились к ней с большой лаской, ей было неловко так долго пользоваться гостеприимством колонии и питанием. Об ее настроениях я в то время ничего не подозревала, а Узнала через десятки лет, прочтя ее записочки к папе и записи в ее дневнике. Кроме внешних трудностей и забот, она была полна глубоких внутренних исканий и дум. В ее дневнике расска-зано о том, как в летние дни 1922 года в колонии, выбрав свободные полчаса, она убегала в див-ный по красоте лес недалеко от Тальгрена и там одна среди природы мучительно, с отчаянием в душе "искала Христа".
Но я в свои 14 лет ничего этого не знала и, хотя нежно любила свою мать, увлеченная жизнью в колонии, меньше всего задумывалась о ее внутренних состояниях, а все ее заботы обо мне принимала по-детски бездумно, как должное.