Александр Борисович Гольденвейзер (1875–1961)
Александр Борисович Гольденвейзер (1875–1961)
Александр Борисович, "дядя Шура", и Татьяна Борисовна (1869–1953) Таня (я называла ее так, как называла бабушка) долгие годы были для моей матери и для меня самыми близкими людьми. После смерти в 1929 году Анны Алексеевны, жены Александра Борисовича, Татьяна Борисовна переехала к нему, вела его дом как радушная и гостеприимная хозяйка, разделяла его известность, его наполненную творчеством и общественной деятельностью жизнь. Судьба судила им — самой старшей и самому младшему из старой семьи Гольденвейзеров — на многие десятилетия пережить всех остальных — оба дожили до глубокой старости.
Многое могла бы я рассказать и о Тане, и о дяде Шуре, рядом с которым прошла вся моя юность вплоть до достаточно взрослого возраста — он скончался, когда мне уже было 30. Но почему-то ярче всего вспоминается мне сейчас один связанный с ними обоими эпизод — встречу в 1942 году на вокзале в Самарканде, куда мой отец и его семья были эвакуированы с Московским художественным институтом.
А.Б.Гольденвейзер был вывезен из Москвы на Кавказ в июле 1941 года вместе с большой группой известных артистов, художников, музыкантов творческой "элитой", "знатными людьми", как именовались в сталинские времена народные артисты, лауреаты Сталинской премии, депутаты и пр.
Были они сначала в Нальчике, потом в Тбилиси, а когда в 1942 году началось наступление немцев на Кавказ, их сочли за благо перевезти в Ташкент. Мы получили телеграмму от А. Б. о том, что их эшелон проследует в Ташкент через Самарканд.
Что означала даже мимолетная встреча в те страшные годы, знают только те, кто сам пережил весь ужас разлук, потери близких, неведения их судьбы. Даже приблизительного времени прибытия эшелона на самаркандский вокзал узнать было невозможно, и мама решила просидеть на перроне столько дней, сколько понадобится, не уходя ни на минуту. Мы с папой все-таки отправлялись домой на ночь, а утром шли обратно — 6 километров. Папа уходил в институт и снова возвращался; мы с мамой сидели весь день в тени вокзальной стены, а мимо нас по путям шли и шли эшелоны — на запад с солдатами и военной техникой, на восток — с беженцами.
В большинстве своем это были люди с Украины, из Польши, без вещей, давно все потеряв-шие, вот уже второй год скитающиеся по стране, гонимые ветром войны. Они выскакивали из душных теплушек и тут же, у вагонов, справляли нужду; выносили больных и изможденных хоть немного подышать воздухом. И с каждого поезда уносили прикрытые тряпьем горестные носилки с теми, кто не вынес…
У меня по сей день стоит в глазах старуха с очень белыми вьющимися вокруг лица волоса-ми — похожая на меня, теперешнюю. Она бессильно лежала прямо на асфальте в тени, а внук, мальчик лет восьми, собирал по перрону абрикосовые косточки, разбивал их камнем и носил ядрышки бабушке. А мы ничем не могли помочь: у нас с мамой у самих не было почти никакой еды, только немного приготовленных для дяди Шуры и Тани фруктов и узбекская лепешка, самое вкусное, что только может представить детское воображение.
Проходили эшелоны с ранеными. С одного сошел моряк — лицо его от глаз вниз было завешено марлей. Он стоял на перроне белый как мел, страшно напряженный и ждал, и вместе с ним ждали все, кто был рядом, молча, тревожно. Но вот в конце перрона показалась девушка. Она бежала, буквально неслась к моряку, он ринулся ей навстречу… Кажется, сам вокзал, все эти вагоны и теплушки вздохнули с облегчением.
Конечно, никаких сообщений о прибытии и отправлении поездов не было, а шло их по всем путям по пять-шесть одновременно, и я все приставала к маме: "Как же мы узнаем наш поезд?" — "Ну, будет торчать в окне какой-нибудь Мясковский, — отвечала мама. — Вот мы и узнаем".
Наконец, в тот момент когда все мы трое были на вокзале, к первому пути подошел поезд, составленный из пассажирских вагонов, и в окне виднелось одно-единственное лицо — Мясковского. Мама выкрикнула ему: "Где Александр Борисович?" — "Через вагон", — и мы помчались туда. Татьяна Борисовна и Александр Борисович, постаревшие, худые, утомленные долгой и жаркой дорогой, в первую минуту показались мне какими-то чужими и даже вроде не обрадовавшимися встрече. А потом настала радость и казалось война вот-вот кончится, и мы будем вместе, и я все беспокоилась: вдруг они не оценят наших гостинцев.
Александр Борисович долго и пристально вглядывался в мое лицо: "Маша изменилась — к лучшему". За тот год, что он меня не видел, я действительно очень изменилась, стала похожа на свою бабушку, его любимую сестру Марусю.
Эшелон простоял около часа. Мы надеялись на большее — в ту пору составы обычно застревали на станциях на долгие часы, но этот поезд явно шел по какому-то особому, привилегированному расписанию.
Вот так мелькнули перед нами на миг дорогие, любимые лица, слава Богу, живые и более-менее здоровые, и вновь исчезли еще на год. Я до сих пор вижу их в том купе — маленьких, старых, беспомощно влекомых куда-то чьей-то волей, неумолимой военной судьбой.