Пансион Дайнингер
Пансион Дайнингер
Пансион Дайнингер, в котором мы прожили летние месяцы 1923 года, был проще пансиона Эккерлин. И сами хозяева были проще, и весь уклад жизни, и пища.
Хозяин одновременно выполнял работу и повара. В будние дни он имел типичный облик повара. Полный человек средних лет, с характерной физиономией "пивного немца", он ходил попросту одетым и носил на голове белый поварской колпак. Зато в праздничные дни с ним происходила форменная метаморфоза. Херр Дайнингер облачался в белоснежное белье, черный сюртук и цилиндр. Он принадлежал к числу "отцов города", участвовал в городском управле-нии. Состоял также членом местной певческой капеллы, которая время от времени давала в курзале концерты; несколько раз мы посещали эти концерты и всякий раз удивлялись тому, как простой повар в случае надобности умел принимать величавую осанку и всем своим обликом выражал чувство собственного достоинства. Для России тех лет подобные превращения были новшеством.
Хозяйка пансиона также была совсем простой женщиной. Она делала по дому тяжелую черную работу наряду со своими служанками. У супружеской четы Дайнингер было четверо детей — 3 сына и одна дочка. Двух старших мальчиков мы не знали, их не было в Баденвей-лере, они где-то учились. Дома жили двое младших детей — семилетний Отто и пятилетняя Маргарет.
Маленькие редко бывают несимпатичными, но Отто был именно таков. Своим обликом он больше всего напоминал описанного Марком Твеном в романе "Том Сойер" Сила Сойера. Это был во всех отношениях "примерный" мальчик, послушный, тихий, чистенький; но в то же время — фискал и ябедник. У него было хитрое лицо с мелкими лисьими чертами; он никогда не шалил, ничем не интересовался и начисто был лишен воображения.
Маргарет являла собой полнейший контраст своему брату. Некрасивая, с большим ртом, круглым курносым носиком, с прямыми, светлыми волосами, беспорядочными космами падавшими на лицо, она была живая, как обезьянка, шаловлива и весела, словно солнечный лучик. Выдумкам ее не было конца. Невозможно было предвидеть, какую штуку этот бесенок выкинет в каждый следующий миг. Жильцы пансиона Дайнингер любили прелестную девочку и забавлялись ею. Но, кажется, больше всех возились с ней мы — всей семьей, начиная с папы и кончая мной и Сережей. Каждое утро Маргарет выходила в садик чистенькая, причесанная, с бантом в волосах, в свежем, накрахмаленном белом платьице. Но уже через час-полтора ее туалет приходил в полный беспорядок. Банта не было и в помине, платье было смято, а в сезон черешен измазано соком от ягод. Лицо и руки грязные, коленки исцарапаны. Маргарет очень дружила с моим отцом.
Однажды она на много часов исчезла из дома, мать стала волноваться и повсюду искать свою девочку. В этот день папа куда-то надолго уходил; оказалось, что Маргарет увязалась за ним, и они прогуляли вместе полдня. В другой раз она увидала, что мы с Сережей отправляемся на прогулку, и пошла за нами. Мы намеревались идти далеко в лес на гору Блауэн и потому не могли взять ее с собой. Но она крепко уцепилась за мою руку и упорно шла вперед. Тогда я придумала дипломатический ход и начала рассказывать сказку про Ганса и Гретхен, которые пошли одни в лес и попали в избушку к бабе Яге, которая их съела. Маргарет сначала с интересом слушала; но когда я сказала ей, что Гретхен и есть Маргарет, маленькая ручка дрогнула в моей руке, а потом выскользнула из нее, девочка повернулась и решительно побежала назад к дому.
Летом мы, естественно, гораздо больше гуляли, чем зимой, нередко совершая довольно далекие прогулки. Много раз поднимались по крутой дорожке из парка к развалинам крепости. Тут было трудно влезать, но зато какой чудесный вид открывался с высоты крепостной горы на Баденвейлер и его окрестности! Сами развалины тоже были очень живописны и интересны, так что служили излюбленным местом прогулок всех более или менее здоровых отдыхающих.
Ходили мы по красивой дороге, уводившей за грани поселка, пролегавшей между зеленых лугов с посаженными на них фруктовыми деревьями. В том месте, где от этой дороги отходила в сторону другая дорожка, на перекрестке стояла небольшая католическая церковка; по Празднич-ным дням в ней совершались богослужения, рассчитанные на удовлетворение духовных потреб-ностей католической части населения Баденвейлера.
Несколько раз воскресными утрами мы заходили в эту капеллу во время служения мессы, которая совершалась очень красиво и торжественно, гораздо более празднично, чем в протеста-нтской церкви. Мне особенно нравились участвовавшие в богослужении мальчики, облаченные в голубые и белые пелерины.
Как-то вечером мы с Сережей отправились на спектакль приехавшей в Баденвейлер на гастроли оперетты. Представление происходило на летней сцене под открытым небом. Ничего более глупого мне не доводилось видеть. Оперетта была из русской жизни, являя собой пример "развесистой клюквы" в самом нелепом ее варианте. Все, начиная с русскоподобных имен, кончая убранством сцены, производило поистине дурацкое впечатление. Героя звали "Ипполит Миркович Башмачкин", героиня, правда, носила нормальное имя Вера, но ее три сестры имено-вались "Аннушка", "Ханнушка" и "Петрушка". Стены комнат украшены были дугами, со сцены не сходил самовар, то и дело звучало слово "козак". Представление насыщено было образцами характерного немецкого остроумия. Одну из подобных сцен, вызвавшую самый искренний смех у сидевших в зале немцев, я запомнила. Ипполит Миркович подносит букеты цветов трем девицам. Два букета у него в руках, а третий прикреплен сзади к фалдам фрака. Отдав первые два букета девицам, он отцепляет последний букет от своего зада и преподносит его третьей красавице со словами: "А вот вам цветы от самого сердца".
По юности лет мы не обладали необходимой дозой чувства юмора и всерьез возмущались и негодовали там, где скорее нужно было смеяться, потому недосидели спектакля и ушли в середине.
Проявившееся в этой оперетте чудовищное неведение русской жизни не было случайнос-тью для Германии тех лет. В этом нам довелось вскоре еще раз убедиться. Как-то в праздничный день на улицах Баденвейлера и в парке появились пришедшие с гор фигуры деревенских женщин в национальных костюмах. На некоторых из них были надеты странные головные уборы, представлявшие собой облегающие головы черные шапочки, по обеим сторонам которых располагались как бы перевернутые кверху дном черные блюдца со свисающими вниз длинными кистями. Характерный говор женщин, мало похожий на цивилизованный немецкий язык, был нам совершенно непонятен. Однако папа, знавший немец-кий язык в совершенстве, сумел разговориться с двумя молодыми крестьянками. Поняв, что они имеют дело с иностранцем, они спросили папу об его национальности. Услыхав, что он русский, они сначала не поверили, а потом схватились за бока, стали безудержно хохотать. Очевидно, представления о русском человеке в их сознании никак не вязалось с обликом стоявшего перед ними господина, ничем не отличавшегося от людей других цивилизованных национальностей.
Новых близких знакомств летом мы не заводили. Но были отдельные занятные наблюдения, а порой возникало общение с некоторыми людьми. В нашем пансионе мой интерес, участие и жалость возбудила грустная русская девочка лет 11–12, приехавшая вдвоем со своей матерью. Ее мать также мало уделяла внимание дочке, всецело занимаясь собственной особой. Ее забота о девочке проявлялась только в том, что за утренним завтраком она клала в ее чашку кофе кусок сливочного масла, после чего та пила этот кофе, давясь и глотая слезы; а также в том, что ежед-невно на голове у дочки появлялся огромный бант, каждый раз другого цвета, соответственно цвету мамашиного платья. Девочка целые дни слонялась одна по парку — грустная и подавлен-ная. Один раз ее мать разговорилась с моей мамой и рассказала ей пошлую, мелодраматическую историю из собственной биографии, в которой фигурировало самоубийство ее мужа на пороге ее комнаты и т. п. происшествия.
Более приятное знакомство состоялось у меня с двумя юными англичанками лет 16–17, приехавшими в Ба-Денвейлер в сопровождении воспитательниц — двух чопорных старых дам, которые держали их в крайней строгости, соблюдая все условности английского аристократи-ческого этикета. Бедные девушки не смели ни на минуту отлучиться от своих гувернанток, ни с кем заговорить без их разрешения; по воскресеньям запрещено было вообще чем-либо заниматься. Их звали Терша и Молли. Обе были очень милы, Молли красивее, а Терша изящнее. Но у Терши от рождения недоставало кисти одной руки; из рукава торчал протез с отверстиями, в которые вставлялись ложка, вилка, нож или какие-нибудь другие предметы, с помощью которых девушка выполняла необходимые действия. По-видимому, она легко переносила свое уродство, обладая жизнерадостным, живым характером. Молли была молчаливее и спокойнее. Я часто с ними болтала. Однако свойственная им специфическая, непривычная для меня манера произношения и быстрота речи мешали мне их легко понимать, и потому мы чаще говорили между собой по-немецки. Немецким языком все трое владели одинаково, иначе говоря, весьма средне.
Из числа новых знакомств или встреч, происшедших в летние месяцы, отмечу следующие. По состоянию нашего, особенно папиного, здоровья, нам пришлось завести новые врачебные связи. Врач, с которым мы имели теперь дело, был глава баденвейлеровской корпорации врачей доктор Шверер, пожилой и важный, носивший звание "Херра Гехеймрата", соответствовавшее, как я понимаю, прежнему русскому "тайному советнику". Может быть, он был хорошим врачом, но как человек отличался крайней антипатичностью — надутый, как индюк, строгий, недобрый в обращении со своими пациентами. Помню, как Шверер высмеивал нас, если в дождливую погоду мы появлялись на улице в галошах, подчеркивая этим отсталость русских людей, не умевших владеть привычками цивилизованного мира. В то же время сам он был женат на русской женщине, урожденной Живаго, а в свое время лечил в Баденвейлере Чехова; это звуки его шагов, под которыми хрустел гравий, слышала Книппер-Чехова, когда через полчаса после смерти Антона Павловича присутствовавший при его кончине врач покидал гостиницу.
Как и во время нашей жизни в пансионе Эккерлин, я постоянно наблюдала за жившими с нами под одной крышей людьми, внутреннее их оценивала, расцвечивая своим воображением поступки и поведение всех тех, кто попадал в сферу моего внимания. Нравилось мне подмечать специфические черточки, характерные для немецкого мещанства, принимавшего самые разнообразные обличья.
Запомнился мне один характерный эпизод. Как-то в воскресенье хозяева пансиона решили побаловать своих жильцов лакомым национальным немецким блюдом — супом из бычачих хвостов. Мы с Сережей как вегетарианцы его не ели, а папа с мамой, попробовав, отставили тарелки Это была какая-то отвратительная кровянисто-красная жидкость, подправленная пивом, которая вызывала тошноту одним своим видом. Однако большинство находившихся в столовой немцев были в восторге от этого блюда и ели его с жадностью, по две и по три тарелки. А некоторые, особенно дамы, пришли в полный экстаз Никогда не забуду выражения лица одной немолодой, обычно весьма тихой особы, которая всплескивала руками и восторженно закатыва-ла глаза.
Эпитет "небесный", отнесенный к супу из бычачих хвостов, мог прозвучать только в немецких устах; именно так мы и оценили тогда эту сцену.
Помню я себя в это лето. Слова Тютчева "О, этот юг, о, эта Ницца! О, как ваш блеск меня тревожит. " в той своей части, которая характеризует окружавшую поэта обстановку, ближе всего соответствовала впечатлениям, воспринимавшимся мною в то время. Только блеск юга меня не тревожил и крылья мои не были поломаны, а, напротив, исполненные юношеской силы, словно приподнимали меня над землей.
Помнится мне, как всей семьей мы пошли на главную улицу Баденвейлера, в модный магазин покупать мне летнее платье, т. к. у меня ничего не было надеть в жаркие дни Сначала нам всем приглянулось синее платье из какой-то легкой ткани, вероятно из маркизета. Но хозяйка магазина, как и все другие владельцы баденвейлерских лавок, хорошо нам знакомая, предложила купить другое платье, представлявшее собой национальный шварцвальд-ский костюм Оно было сшито из ярко-зеленой материи, вроде ситца, расцвеченной букетами красных цветов. Лиф плотно облегал фигуру, к нему была по талии пришита широкая юбка в сборку, прямоугольный вырез вокруг шеи украшали тонкая черная бархатная ленточка и белое кружев-цо. Мне всегда шли яркие цвета, и когда я померила это платье, все нашли, что именно его и надо купить. С этого дня оно стало моим любимым нарядом, я почти из него не вылезала, и потом, уже в Москве, в течение нескольких лет продолжала носить его с величайшим удовольст-вием. Волосы мои все еще оставались короткими; чтобы обуздать их непокорность, я обвязывала голову черной бархатной лентой, под которую заправляла торчавшие во все стороны жесткие пряди. Получалась довольно красивая прическа.
Все меня радовало тогда; жизнь казалась лучезарной. Но были в это лето и действительно радостные события. Самым значительным из них оказался приезд в Баденвейлер Лили.
Вышло так, что она смогла прожить в Германии всего шесть недель. Причиной этого была неопределенность нашего положения во время весеннего пребывания в Берлине. Она думала приехать гораздо раньше, но сообщение о том, что мы в апреле собираемся в Россию, принудило ее отменить поездку. Когда же ей стало известно, что мы вернулись в Баденвейлер, где остаемся до осени, она спешно возобновила хлопоты о выезде за границу и в середине июня приехала в Германию.
Трудно передать то чувство ликования, которое охватило нас, когда мы получили телеграм-му о приезде Лили в Баденвейлер. За несколько дней мы начали готовиться к ее приему. На втором этаже пансиона Дайнингер оказалась свободная комната, которую наши родители сняли для нее. Зная ее особую любовь к цветам, накануне знаменательного дня мы с мамой отправи-лись в садоводство за розами. Это была огромная цветочная плантация, где кусты роз рядами росли на грядках. Обходя ряд за рядом, мы указывали на те цветы, которые нам нравились, а хозяин садоводства, следовавший за нами с садовыми ножницами в руках, срезал отмеченные нами розы. Составился огромный букет, который с вечера наполнил приготовленную для Лили комнату дивным ароматом.
Мы с Сережей решили встретить Лили в Мюльхейме {и в день ее приезда отправились туда с утра.
Помню, с каким нетерпением ждали мы прибытия берлинского поезда, как бросились навстречу бесконечно родной, знакомой в каждой мелочи фигуре Лили, когда она, полная и неловкая, обвешанная сумками и мешочками, спустилась с подножки вагона на перрон. Она не сразу увидела нас и стояла, озабоченно озираясь кругом сквозь стекла пенсне, очевидно, соображая, куда направить свои шаги, чтобы найти остановку баденвейлеровского трамвая. Мы подбежали к ней сзади и со спины обхватили ее руками. Общей нашей радости не было границ. Мы визжали от восторга, а у Лили глаза были полны слез.
Полтора месяца, проведенные ею с нами в Баденвей-лере, были, как она много раз сама говорила впоследствии, последними счастливыми беззаботными днями ее жизни. Приехав к самым любимым, близким людям в сверкающую красоту юга, Лили со свойственным ей умением по-детски, без оглядки отдаваться радостным впечатлениям действительности пере живала окружающее как праздник.
Она наслаждалась всем: больше всего, конечно, близостью с нами, но и красотой природы, цветами, чистотой комнаты, вкусной едой. Никогда не забуду выражения ее лица в первую минуту, когда она вошла в приготовленную для нее комнату, увидела огромный букет роз на столе, ощутила их аромат. После всего пережитого в Москве в течение целого ряда лет, полных тревог и всяческих лишений, приезд в Баденвейлер и та обстановка, в которую она здесь попала, воспринимались ею как волшебный сон.
Лили сообщила о своем приезде в Германию старому Другу их семьи некогда выполняв-шей роль гувернантки при Екатерине Николаевне мадам Морф, как они ее звали, в то время жившей в Цюрихе у своего сына священника. Вскоре мадам Морф приехала в Баденвейлер и прожила у Лили в одной с ней комнате дней десять. Это была маленькая, востроносенькая сухонькая старушка лет 76 или около того, подтянутая, аккуратная и чрезвычайно приятная своим умом, тактом и безукоризненной воспитанностью. У нее все было размеренно, в опреде-ленное время она вставала, после обеда каждый день ложилась и спала ровно 15 минут, а потом поднималась бодрая, свежая и деятельная.
Мы много гуляли все вместе, показывали Лили все самые прекрасные, любимые наши места, переживая вместе с ней ее радость и глядя на знакомую нам красоту новыми — ее глазами.
Как-то в один из воскресных дней в самый разгар роскошного шварцвальдского лета к нам приехали из Фрейбурга гости: философ Степун с женой и сын московского пианиста профессора Д.С.Шора, молодой человек 26 лет — Евсей Давыдович Шор, как его звали по-домашнему, Юша. Они приехали в Баденвейлер утром и провели у нас весь день до вечера. Для меня этот жаркий воскресный день оказался одним из памятных дней моей жизни. Почти все время мы провели, гуляя по окрестностям Баденвейлера среди лугов и плодовых деревьев по белым дорогам с прекрасными виллами по сторонам. С нами неотлучно была Лили, а Сережа, по своему обыкновению тех дней, ушел куда-то один.
Степуны и папа с мамой вместе с Лили медленно шли сзади, ведя какие-то отвлеченные беседы, а я с молодым Шором, отделившись от них, удрали вперед в луга и долго бродили вдвоем по мягкой траве между деревьями. На траве под ногами лежало множество перезрелых черешен, упавших с ветвей, и мы их поднимали и ели. Говорили о разных московских впечатле-ниях, почему-то о йоговской системе дыхания, о которой оба слыхали. Понимали друг друга с полуслова и очень хорошо чувствовали себя вдвоем. Это было чем-то вроде однодневного романа, светлого, беззаботного, без всякой грусти и жизненной тяжести.
Больше я этого Шора никогда не видала. Знаю только, что ко времени нашей встречи он уже был женат и успел развестись с женой, что в Германии чему-то учился (кажется, филосо-фии), а позже, когда его отец из Москвы переселился в Израиль, он туда поехал и остался в Израиле, где живет и сейчас.
Около середины августа мы покинули Баденвейлер, с тем чтобы на этот раз окончательно, пробыв недолго в Берлине, уехать в Россию. За день-два от отъезда я обошла всех наших баденвейлеровских знакомых, забежала во все магазины и лавочки проститься. Особенно нежно простились со мной владельцы кондитерской — старый отец и две дочери, одна из которых насыпала в пакет конфет из всех банок и преподнесла мне на прощание.
В Берлине мы пробыли десять дней, которые целиком были заполнены хлопотами, связан-ными с отъездом. Папу и нас с Сережей смотрела какая-то медицинская знаменитость. Нас обоих нашли в хорошем состоянии, а папу, хотя и отдохнувшим, в отношении туберкулеза легких мало поправившимся. Но это не изменило наших планов. Оставаться за границей мы больше не могли: не было ни желания, ни денег. Надо было возвращаться домой.
В Берлине мы своей семьей сначала попали в какой-то маленький пансион, где нам было неудобно и не слишком приятно. Снятые нами две комнаты находились на разных этажах. Когда приходилось спускаться со второго этажа вниз, у подножия лестницы обычно стоял огромный хозяйский бульдог с оскаленными зубами, который зловеще рычал. Я его панически боялась. К счастью, мы прожили в этом пансионе не более двух-трех дней, после чего переехали в тот же пансион на Викториа-Луизе-плац, где жили весной, Лили остановилась у какой-то своей дальней родственницы.
На этот раз мы занимали в пансионе другое помещение — одну большую комнату с балкон-чиком, выходившим на площадь. В жаркие вечера я выходила на этот балкон и слушала музыку, гремевшую над площадью, разносившуюся из открытых окон и дверей двух находившихся на Викториа-Луизе-плац кафе, и любовалась на залитую огнями, убегающую в две стороны Мотц-штрассе.