Русское общество перед Великой войной 1914-17 г.г
Русское общество перед Великой войной 1914-17 г.г
Обратимся к столь недавнему печальному нашему прошлому. Русское общество…
Эта уже не та компактная, монолитная, единая масса, прослоенная дворянством, служилым и поместным, какая была перед Отечественной войной 1812 года.
Крестьяне были не одни. Подле них выросла громадная городская армия рабочих. Появилось целое сословие людей, не имеющих ни собственности, ни определенных занятий, — пролетариат.
Крестьянство, рабочие и пролетариат получили все обычные свойства психологической толпы — подражательные наклонности, способность ко внушению и легкую возбудимость, импульсивность.
Крестьяне только что прошли через искушение погромов, грабежей и убийств 1905-го года. Они еще не забыли об этом и не успокоились. Так недавно были пожары усадеб и карательные экспедиции с расстрелами и порками. Молодежь выросла на этом и этого не забыла к 1914-му году. Она была уже развращена.
Не в лучшем положении были и рабочие. Забастовки только что закончились. Рабочие потрясали столицы и города, — они сознали себя силою.
Средств внушения этой толпе каких угодно идей было много. Газета широко проникла в деревню и в рабочие кварталы. Для малограмотных всегда находились толкователи и учителя из интеллигентной молодежи, устремившейся «просвещать» народ. Настроение этой молодежи и большинства самой интеллигенции было антипатриотическое. Слово «патриот» было оскорбительно. К нему постоянно приклеивали приставку «ура», либо присловье «квасной» — «ура-патриот», «квасной патриот». Любить Родину становилось неприличным.
Один весьма крупный писатель отозвался о России — «самая печальная страна в мире». Или он не знал России, или он ничего не видел, кроме России.
Народ с одной стороны возвеличивали, с другой затаптывали в грязь. «Мы ни к чему не годные люди. Кишка у нас тонкая. Чуть постреляли — и в кусты.»
Интеллигенция, шедшая «просвещать» народ, не забывала и армии. В рассказе М.Горького «Солдаты» описывается, как девушка «просвещает» солдат, поставленных для охраны имения. Какого рода мысли витали в это время в головах тог дашней молодежи, как она относилась к России и армии, в каком духе просвещала она народ, что она готовила и к чему стремилась, можно видеть из следующих слов Назанского, одного из героев Купринского «Поединка».
«Да, настанет время, и оно уже у ворот. Время великих разочарований и страшной переоценки. Помните, я говорил вам как-то, что существует от века незримый и беспощадный гений человечества. Законы его точны и неумолимы. И чем мудрее становится человечество, тем более и глубже проникает оно в них. И вот я уверен, что по этим непреложным законам все в мире рано или поздно приходит в равновесие. Если рабство длилось века, то распадение его будет ужасно. Чем громаднее было насилие, тем кровавее будет расправа. И я глубоко, я твердо уверен, что настанет время, когда нас, патентованных красавцев, неотразимых соблазнителей, великолепных щеголей станут стыдиться женщины и, наконец, перестанут слушаться солдаты. И это будет не за то, что мы били в кровь людей, лишенных возможности защищаться, и не за то, что нам, во имя чести мундира, проходило безнаказанным оскорбление женщин, и не за то, что мы, опьянев, рубили в кабаках в окрошку всякого встречного и поперечного. Конечно, и за то и за это, но есть у нас более страшная и уже теперь непоправимая вина. Это то, что мы слепы и глухи ко всему. Давно уже, где-то вдали от наших грязных вонючих стоянок совершается огромная, новая светозарная жизнь. Появились новые, смелые, гордые люди, загораются в умах пламенные свободные мысли. Как в последнем действии мелодрамы, рушатся старые башни и подземелья, и из-за них уже видится ослепительное сияние. А мы, надувшись, как индейские петухи, только хлопаем глазами и надменно болбочем: «Что? Где? Молчать! Бунт! Застрелю!» И вот этого-то индюшечьего презрения к свободе человеческого духа нам не простят во веки веков…
Да наступает новое, чудное, великолепное время. Я ведь много прожил на свободе и много кой-чего читал, много испытал и видел. До этой поры старые вороны и галки вбивали в нас с самой школьной скамьи: «Люби ближнего, как самого себя, и знай, что кротость, послушание и трепет суть первые достоинства человека». Более честные, более сильные, более хищные говорили нам: «Возьмемся об руку, пойдем и погибнем, но будущим поколениям приготовим светлую и легкую жизнь». Но я никогда не понимал этого. Кто мне докажет с ясной убедительностью, — чем я связан с этим, черт бы его побрал! — моим ближним, с подлым рабом, с зараженным, с идиотом? О, из всех легенд я более всего ненавижу — всем сердцем, всей способностью к презрению — легенду об Юлиане Милостивом. Прокаженный говорит: — «Я дрожу, ляг со мной в постель рядом. Я озяб, приблизь твои губы к моему смрадному рту и дыши на меня.» Ух, ненавижу! Ненавижу прокаженных и не люблю ближних. А затем, какой интерес заставить меня разбивать свою голову ради счастья людей тридцать второго столетия? О, я знаю этот куриный бред о какой-то мировой душе, о священном долге… Любовь к человечеству выгорела и вычадилась из человеческих сердец. На смену ей идет новая, божественная вера, которая пребудет бессмертной до конца мира. Это любовь к себе, к своему прекрасному телу, к своему всесильному уму, к бесконечному богатству своих чувств»… «Кто вам дороже и ближе себя? — Никто. Вы — царь мира, его гордость и украшение. Вы — бог всего живущего. Все, что вы видите, слышите, чувствуете, принадлежит нам. Делайте, что хотите. Берите все, что вам нравится. Не страшитесь никого во всей вселенной, потому что над вами никого нет и никто не равен вам. Настанет время, и великая вера в свое «я» осенит, как огненные языки Святого Духа, головы всех людей, и тогда уже не будет ни рабов, ни господ, ни калек, ни жалости, ни пороков, ни злобы, ни зависти. Тогда люди станут богами. И подумайте, как осмелюсь я тогда оскорбить, толкнуть, обмануть человека, в котором я чувствую равного себе светлого бога? Тогда жизнь будет прекрасна. По всей земле воздвигнутся легкие, светлые здания, ничто вульгарное, пошлое не оскорбит наших глаз, жизнь станет сладким трудом, свободной наукой, дивной музыкой, веселым, вечным и легким праздником. Любовь, освобожденная от темных пут собственности, станет светлой ре лигиеи мира, а не тайным, позорным грехом в темном углу, с оглядкой, с отвращением. И самые тела наши сделаются светлыми, сильными и красивыми, одетыми в яркие, великолепные одежды. Так же, как верю в это вечернее небо надо мной, так же твердо верю я в эту грядущую богоподобную жизнь!.."[17]
Эти Ницшеанские идеи, преломившиеся по-русски, написаны почти за двадцать лет до Великой войны. Они были общи тогдашней Русской литературе и театру. Вы найдете такое же презрение к серому «мещанству» обыденной жизни и такое же мечтательное устремление к какой-то необычайной, светлой, легкой жизни, которая должна наступить как-то сама собою через сто, двести лет, в произведениях Леонида Андреева, Горького, Сологуба и особенно в пьесах Чехова. Ими жило Русское образованное общество, на их мечтательной, акварельной никчемности создавались новые течения театра.
Русское общество к началу великой войны было точно чем-то утомлено, искало чего-то нового, ожидало чего-то необычайного. Оно жило в каких-то сумерках. Оно не жаждало побед, оно готово было к поражениям, ожидая за ними светлую новую жизнь. Эти мысли были ему внушены. Оно восприняло их. Наша молодежь предвоенного времени ждала той бури, которую воспел М.Горький в стихотворении в прозе «Буревестник»…
«…Буря! Скоро грянет буря! Это смелый буревестник гордо реет между молний над ревущим гневно морем; то кричит пророк победы: пусть сильнее грянет буря…»
Это ожидание бури, это желание бури, а не победы над врагом, постепенно, с непостижимой силою и быстротою, охватывало Русское общество во время самой войны. Оно веяло с газетных листов, оно звучало с трибуны Государственной Думы, оно смотрело с экрана кинематографа, оно говорило со сцены театра, и общество постепенно обращалось в психологическую толпу, импульсивную, невменяемую, легковерную, восприимчивую, то верящую в свои силы, то отчаивающуюся и легко падающую духом. Внушать такому обществу стало легко, и чем невероятнее была внушаемая ложь, тем легче ей верили. [18]