Ужасы войны
Ужасы войны
Война полна ужасов, от которых стынет кровь и холодеет мозг. После каждой войны ее участники говорят: нет, того, что мы пережили, уже не в силах будут пережить наши сыновья и внуки. Лермонтов, описывая Бородинское сражение, говорит:
…Вам не видать таких сражений,
Носились знамена, как тени,
В дыму огонь блестел,
Звучал булат, картечь визжала,
И ядрам пролетать мешала
Гора кровавых тел…
Увы — сыновьям и внукам достаются ужасы еще большие, ужасы неслыханные… В эту войну есть и страшные, как выходцы с того света «gueules cassees» — «разбитые морды» — люди с разбитыми снарядами и прикладами лицами, изуродованные до неузнаваемости, такие, какие ужасали в прошлые войны рукопашных схваток, и есть отравленные газами.
— Подождать! Полковника Вологодцева, заместителя, позовите!
Побежали искать. Лопатин лежал, молча. Только когда фельдшер участливо нагнулся и спросил:
— Болит, ваше высокоблагородие? — Он отозвался сквозь зубы: — Больно, сильно…
За Вологодцевым ходили минут двадцать, и Лопатин издали узнал его голос.
— Переверните, — сказал он.
Потом спросил прерывающимся от боли голосом: —, - Взяли? Пусть наступают — дальше. Полк сдаю тебе. Закрыл глаза и сказал тихо:
— Теперь пусть несут… на носилках.
Носилки тоже отыскались не сразу, Лопатин все лежал и не жаловался, только стискивал зубы.
Наконец понесли… Впереди колыхались раскаты нового ура новой атаки…» [4]
В этом блестящем примере, а таких примеров мы знаем в истории Российской Армии тысячи, мы видим образец командирской доблести и тех сложных душевных переживаний страха, не личного, но страха за свою часть, за свою карьеру, которые достаются на долю полковых командиров в бою.
Еще сложнее, еще мучительнее переживания старших начальников. У младших, там, впереди, эти переживания перебиваются явной телесной опасностью. Враг видим. Его снаряды рвутся над головою, мучительные заботы отвлекают страх; решение, выход тут же, под руками. Идти самому вперед, заставить идти вперед людей. Победить, или умереть. И за смертью недалеко ходить.
Иные переживания старших, крупных начальников. Непосредственная опасность для жизни далеко. Неприятеля не видно. Слышна, — и то не всегда и не вполне — только грозная музыка боя, раскаты орудийных залпов и очередей, клокотание ружейного огня, пулеметное стрекотание. В самом штабе тишина. Суетливое перебирание бумаг. Доклады начальника штаба, генерал-квартирмейстера, приезжих с позиции офицеров генерального штаба. Стояние у аппарата на прямом проводе и длинная узкая лента Юза, выбивающая то страшные, то оскорбительные слова. Сделанная карьера длинной жизни еще сложнее, еще чувствительнее. Малейшее замечание уже звучит тяжким оскорблением. Отрешение от должности — позорнее смерти.
Снизу — донесения о невозможности продвигаться вперед. В бою на Стоходе один командир пехотной бригады мне говорил: — «легче везти по песку воз, нагруженный камнями, чем продвигать цепи под огнем». Снизу: — донесения о чрезвычайных потерях, о гибели начальников, о неимении снарядов, об утомлении войск.
Сверху: — требования идти во что бы то ни стало вперед. Напоминание об ответственности… Упреки… Напоминания о долге. При малейшей бестактности: — насмешка… оскорбление.
На душу грозною тяжестью ложится смерть многих людей, часто близких, дорогих, с которыми связан долгою совместною службою, которых полюбил. И та же душа трепещет за исход боя. Неудача, поражение, отход, крушение лягут тягчайшим позором на все прошлое, смоют труды, старания и подвиги долгих лет.
Драма старшего начальника с душою чуткою, не эгоистичною — необычайно глубока.
Внизу, «на фронте» — душевные переживания притуплены усталостью тела, голодом, плохими ночлегами, непогодою, видом раненых и убитых. Человек работает в неполном сознании, часто не отдавая себе отчета в том, что он делает.
Наверху, «в штабах» — известный комфорт домов, наблюдательных пунктов с блиндажами, налаженная жизнь, сытная, вовремя еда, постель и крыша, — но все это не только не ослабляет, но усиливает по сравнению с войсками душевные переживания начальника. И нужна большая работа над собою, большое понимание души строя, чтобы «сытый понял голодного» и в свои распоряжения внес нужную поправку. Поправку — на усталость. Это такое зыбкое основание, тут В грядущей войне наших детей ожидают еще большие ужасы. В прошлую войну мы только пробовали газы, только начинали воздушное единоборство, эту страшную дуэль, где нет ранений, а есть только смерть часто для обоих противников. В грядущей войне нас ждет много нового, ибо мысль человека, гонимая чувством самосохранения, заставляет изобретать все новые и новые средства истребления.
Против первобытного человека, вооруженного только кулаками да зубами, вооружаются дубиною, палицею, ослиною челюстью, на человека с дубиной идут с пращею и камнем, изобретают лук и стрелы, мечи и сабли, арбалеты, метательные машины, ружья, пушки… И так до аэропланных бомб, удушливых газов и фиолетовых лучей, — все для того, чтобы убрать от себя подальше противника.
Война становится все ужаснее. Точно в насмешку над человеком, она требует именно его участия в бою, непосредственного, личного, и как бы ни сильна была военная техника, как бы ни умели войска наступать огнем, — люди должны быть воспитаны так, чтобы они были готовы к рукопашному бою.
«…В эпоху Суворова, когда бои решались исключительно шоком холодного оружия, — пишет генерал Головин в своем последнем труде «Мысли об устройстве будущей Российской вооруженной силы», — подготовка нашего отличного матерьяла была очень проста: она ограничивалась обучением колоть штыком, пикой, рубить саблей. Ныне условия усложнились. Несомненно, что подобное обучение имеет педагогическое значение, чтобы заставить бойца не бояться последнего момента сближения — рукопашной схватки.»
То, что открывается за завесою боя, смущает человеческий дух, и нужно что-то необычайно высокое для того, чтобы человеческая душа превозмогла страх перед тем, что представится ее телесным очам.
Вот как описывает штабс-капитан Попов результаты артиллерийского огня немцев 4-го июля 1915 года у фольварка Заборце:
«…К 4-5-ти часам дня немецкий артиллерийский огонь начал ослабевать. Я подошел к командиру 2-го батальона, подполковнику Пильбергу, и мы с ним пошли в окопы рот 3-го батальона ознакомиться с разрушениями и потерями.
Картина, представившаяся нам, была невиданно ужасна и леденила кровь. В окопах сидели уцелевшие гренадеры. Все они казались ненормальными. На вопросы или совсем не отвечали, или отвечали невпопад. Козырьки частью были пробиты, частью обрушены, местами был совсем снесен бруствер и для того, чтобы пройти к окопу, нужно было на минуту показаться совершенно на открытом месте. Из-под обломков укрытий и обваливавшейся земли торчали руки, ноги, стены окопов залиты сплошь кровью и усеяны миллионами собравшихся Бог весть откуда мух. Вот лежит гренадер, буквально изрешеченный бесчисленным количеством попавших в него пуль, но он еще жив, а вынести его нельзя, — ходы сообщения засыпаны. Поодаль лежит труп гренадера без головы. Выходит подпоручик Аборин, в руках у него дистанционная трубка тяжелой немецкой шрапнели, еще теплая. «Вот, — говорит он, — пробила дверь моего блиндажа и чуть меня не убила.» Состояние духа у всех подавленное.»[5]
Переживания бойцов в гражданскую войну были еще более ужасными. Некий поручик под Майкопом рассказывал: «Я три года провел на той, большой войне и чувствовал себя все-таки человеком. По крайней мере, ни разу не забыл, что я человек. А тут забыл… Иногда колешь штыком, на минуту остановишься и задумаешься: человек я или зверюга? Образ человеческий теряем… Не судите нас… На большой войне мы штыковые схватки наперечет помним. Одна, две, три и достаточно… Годы о них рассказывать. Только и помним их, а остальное на той войне было такое серое, обыкновенное: сидим и постреливаем; убиваем или нет, — не знаем, не видим. А знаете, что здесь происходит? Здесь ад. Здесь то, от чего можно умереть, увидевши раз. Мы не умираем, потому что привыкли и совершенно убили в себе человека. Мы пять ме сяцев подряд ежедневно, ежечасно идем штыковым боем. Только штыковым, ничего другого. Понимаете, — пять месяцев видеть ежедневно, а то и два, три раза в день врага в нескольких шагах от себя, стреляющим в упор, самому в припадке исступления закалывать несколько человек, видеть разорванные животы, развороченные кишки, головы, отделенные от туловищ, слышать предсмертные крики и стоны… Это непередаваемо, но это, поймите, так ужасно. А между тем, все это стало для нас обыкновенным. Я в воде вижу постоянно кровь и все-таки пью. Иду и замечаю, что пахнет кровью, или трупом, а мне все равно. Когда я почувствую на своей груди штык, я не испугаюсь. Это так для меня обычно. Я даже знаю, какие боли от штыка. Иногда, когда безумно устанешь, мыслей в голове нет, а нервы дрожат, как струны, безумно хочется этого штыка или пули. Все равно ведь рано ли, поздно ли… Разве можно уцелеть в этой войне?..» [6]
Какое же средство помочь человеку превозмочь все эти ужасы войны и заставить его через них и, невзирая на них, идти к победе?
Научить человека победить смерть — самое лучшее средство сделать его равнодушным к страху. Ибо выше всего именно страх смерти, страх неизвестности по ту сторону бытия. Человек цепляется за жизнь, потому что он не знает смерти. Всего неизвестного человек боится. Но, если человек уверует в то, что его мыслящее и чувствующее «я» со смертью не погибнет, — будет ли это загробная «жизнь бесконечная» христианства или Магометов рай, или Буддистское перевоплощение души в новое существо для новой жизни, — все равно эта вера поддержит дух в минуты смертельной опасности и даст мужество смело умереть. Тогда чего же бояться на войне, если я не боюсь смерти? Ран, увечья? Но все это преходящее, за всем этим не смерть, но новая жизнь.
Жизнь!.. Этим все сказано. Такая вера дает утешение при виде гибели близких, боевых товарищей, тех, с кем жил и служил и кого полюбил больше родных.
В этом громадное значение всякого религиозного воспитания и в этом ужасное, разлагающее государство и его армию влияние атеизма и равнодушия к религии…