Храбрость
Храбрость
Храбрость, по большей части, является, как совокупность работы ума, воли и чувства или в полном их объеме, или частично. Храбрость является иногда как следствие умствен ного расчета, иногда как следствие сознательной выучки, иногда как следствие высокого подъема благородных чувств, вызывающих презрение к опасности и смерти.
Как трусость, так и храбрость бывают разнообразны и многогранны. Бывает храбрость разумная и храбрость безумная. Храбрость экстаза атаки, боя, влечения, пьяная храбрость и храбрость, основанная на точном расчете и напряжении всех умственных и физических сил. Храбрость рядового бойца существенно отличается от храбрости старшего начальника, и храбрость старшего начальника, часто стоящего далеко от физической опасности, должна выливаться в гражданское мужество взять на себя ответственность за жертвы и за пролитую кровь, а в случае неудачи, — за позор поражения. Качество, к сожалению, такое редкое среди высших начальников, более редкое, чем рядовая храбрость.
Бывает храбрость отчаяния, храбрость, вызванная страхом смерти или ранения, или страхом испытать позор неисполненного долга.
В боях под Краковом, у Скалы, в ноябре 1914 года я с 10-м и 13-м Донскими полками задерживал наступление австрийцев, находясь на левом фланге 1-й гвардейской пехотной дивизии. Бой шел в спешенном порядке. Мы лежали в большой близости от противника, поражаемые жестоким ружейным огнем. Вдруг сотня 13-го полка, есаула А. встала и без приказа, по личному почину, бросилась на ура, захватив участок позиции и взяв пленных. Поступок А. меня удивил. Это был человек тихий, ленивый, не способный на порыв, на риск, притом человек многосемейный. Когда я спросил его, как это вышло, он ответил: — «Мы так сблизились, что я увидел, что они меня сейчас атакуют. Уйти назад нельзя. Весь скат под обстрелом. Мне стало так страшно, что я выхватил шашку и бросился с криком ура вперед. Казаки меня поняли. Забросив ружья за плечи, они бросились в шашки*. Должно быть, и австрийцам было также страшно. Они сейчас же сдались. Соседние сотни рванули за мною, и австрийцы убежали…»
Это была храбрость отчаяния, подсказанная разумом и чувством страха неизбежности смерти, если не действовать.
29-го мая 1915 года 2-й кавалерийский корпус с приданными ему частями Саратовского ополчения сдерживал наступление австрийцев, переправлявшихся у Залещиков и Жезавы через Днестр. Я с утра занимал спешенными всадниками 2-го Дагестанского, Ингушского и Чеченского полков и батальоном Саратовского ополчения заранее приготовленные окопы, без проволочного заграждения около станции Дзвиняч. Сзади меня, верстах в пяти, в местечке Тлусте-Място, находились штабы 2-го кавалерийского корпуса и Кавказской Туземной дивизии, командир корпуса барон Раух и начальник Кавказской Туземной дивизии Великий Князь Михаил Александрович. Берег Днестра у Залещиков охранялся Черкесским конным полком и ополченцами генерала Мунте; весь день шел вялый артиллерийский огонь, и туземцы и ополченцы держались. Под вечер, когда мне прислали конную бригаду Заамурской пограничной стражи (8 сотен), которую я поставил в резерве в балке, за станцией Дзвиняч, на шоссе в Залещики, — бой совсем затих. Вдруг левее меня, на участке генерала Мунте начался сильный беспорядочный огонь. Вслед за тем ко мне прискакал прапорщик Заамурец, бывший в разъезде для связи, и доложил мне, что черкесы под напором австрийцев покинули Залещики. Австрийцы переправились через Днестр у Жезавы и Залещиков, сбили ополченцев и громадными силами наступают вдоль шоссе на Тлусте. Они не более, как в двух верстах от Дзвиняча. Это было так грозно, так неожиданно и так ужасно, что я не поверил прапорщику.
Местность между мною и Залещиками была ровная, покрытая полями с только что зазеленевшими пшеницею и овсом. Она сначала очень полого поднималась, потом также полого спускалась к Днестру. Перегиб скрывал от меня Залещики и то, что было перед ними. Я вскочил на лошадь и в сопровождении одного всадника, урядника Арцханова, поскакал к Залещикам.
У меня было это драгоценное право начальника лично поехать на место боя и своими глазами убедиться в размере опасности.
Едва я вскочил на перегиб, я увидел ужасное зрелище. В версте от меня жидкою цепью, понуро шли ополченцы. За ними шестью цепями шли австрийцы. Все поле, казалось, было покрыто ими. Они шли, стреляя на ходу по ополченцам. Их пули долетали до меня.
Напряжением воли я заставил работать мысль для оценки положения. Это продолжалось несколько секунд. Стоять на лошади под пулями — дело неприятное. Ополченцев не остановить… Туземцев, если их двинуть вперед, на что рассчитывать нельзя, слишком мало. Мой левый фланг обнажен. До Тлусте Място, где находятся Великий Князь и Командир 2-го кавалерийского корпуса, пять верст — около часа хода. Если я пошлю туда донесение — там будет спешная запряжка больших обозов, там будет — паника. Следовательно — позор неизбежен. Единственное средство — противопоставить пешей наступающей части конную атаку — атаку бешеную, людьми, которые еще войны не знают. Такие люди у меня есть — Заамурская конная бригада, предводительствуемая моим старым другом, доблестным генералом Черячукиным. Он не задумается атаковать, если будет знать обстановку, но рассказывать ему обстановку нет времени. В моем распоряжении те 20 минут, которые нужны австрийцам, чтобы дойти до станции Дзвиняч — вот тот ураган мыслей, который примчал меня к решению броситься в конную атаку на нерасстроенную победоносную пехоту.
Повторяю — это продолжалось несколько секунд. Я повернул свою чистокровную (Лазаревскую) «Одалиску» и, уже не думая об Арцханове, через две минуты был у станции Дзвиняч, где находился генерал Черячукин.
Когда я скакал, в моем мозгу молоточки отбивали — идут… идут… идут…
Казалось, я слышал шаги австрийских цепей.
Я не ошибся в моем друге генерале Черячукине. Ни расспросов, ни требования ориентировки… Он меня понял сразу. Лицо его стало бледным. Вероятно, и я не был красен. Помню, сердце отчаянно колотилось — Идут… идут… идут…
— Садись на лошадь и скачем к бригаде. Четырьмя сотнями атаковать.
Бригада стояла в балке за шоссе. Маленькие белые монголки точно снегом покрыли балку. Между ними стояли рослые молодцы Заамурцы в свежих зеленоватых рубахах, еще не тронутых походом и войною.
Помню: когда подошли командиры полков, еще пешие, узнать в чем дело, мелькнула мысль удлинить и поставить уступом сзади, четырьмя сотнями, пешую цепь. Неосознанная, к счастью, тогда и никому невысказанная мысль: «а если не удастся конная атака?»
Было назначено 2 сотни 3-го полка и 2 сотни 4-го полка. Наскоро была указана обстановка и показаны от рубежа до рубежа боевые участки.
Остальные: по коням! садись!
Эта команда прозвучала уже уверенно.
Такая знакомая, столько раз в мечтах повторенная команда. Ряды колыхнулись. Звякнули пики о еще свободные стремена. Зеленовато-серые Заамурцы накрыли белых монголок. Снимали фуражки, крестились.
Знали: — атака!
Черячукин подавал команды и вел сотни за мной.
— Строй взводы!
Как только взводы подтянулись, скомандовал:
— В резервную колонну! марш!
— В линию колонн! марш!
Шли рысью. Еще было тихо, и впереди краснело небо. Закатное солнце опускалось за Днестр. Сразу грозною канонадой ударил там залп двенадцати орудий и, опережая звук залпа, заскрежетали высоко над головами двенадцать снарядов. Лопнули сзади. Высоко.
— По пыли, верно, — вздохнул я и сказал генералу Черячукину: — двумя лавами на пехоту!
Мы еще не прошли перегиба, и он скрывал нас от неприятеля и неприятеля от нас.
— Строй фронт. Марш!
Сзади был слышен галоп подходящих взводов.
— Передняя шеренга в лаву. Шашки к бою, пики на бедро! Как-то глухо раздавались вправо и влево голоса сотенных командиров. Широко раздвинулась первая шеренга.
— Задняя шеренга в лаву на триста шагов. Эшелоном… На перегибе показалась наша ополченская пехота. Она остановилась.
Шедшая за нами лава как бы вздрогнула.
— Наши… Наши это… Наши!.. — шорохом пронеслось по ней. Мы показались на перегибе. Теперь весь очень пологий скат к Днестру и Залещикам, ровный, чуть подернутый пылью, был виден, как на ладони. Он весь был покрыт голубовато-серыми австрийцами. Секунда замешательства. Стало видно, как одни ложились, другие бежали в кучки, третьи бежали назад. Суматоха… И сейчас же бешеный огонь пулеметов и ружей стегнул нам в лицо железным бичом. Ему в ответ было ура и стремительный карьер белых монголок.
Огонь внезапно стих. Так быстро, так неожиданно, как погасает задутое пламя свечи.
Редкие по полю всадники. Толпы пленных, окруженные отдельными Заамурцами. И страшная после грохота пушек, скрежета снарядов, пальбы ружей и пулеметов, свиста пуль тишина. Наши — до самого Днестра. Много убитых. Много белых пятен на зеленых нивах убитых монгольских лошадей.
Генерал Черячукин ехал ко мне оттуда, от места сечи. Все еще бледен, взволнован, но уже свет победы на его лице.
— Ну… поздравляю… Прикажи трубить сбор…
Заиграла труба в тихом мерцании летних горячих сумерек.
Наши потери были очень велики. Из 12 офицеров совершенно целы только 2. Восемь ранено и два убито. 50 %, то есть около 200 пограничников, было ранено и пало смертью храбрых, но более 600 австрийцев было зарублено и поколото и 200 взято в плен. Победа была полная. Наступление остановилось. Даже батареи были оттянуты. Положение спасено блестящей атакой генерала Черячукина с его Заамурцами…
Я благодарил еще возбужденных боем и схваткой солдат.
Из рядов раздались голоса.
Они звучали как-то особенно… Доверительно… Дружески… Братски… Спаянные общим делом.
— Не благодарите нас, ваше превосходительство. Мы не причем. Мы, как его увидали, как стеганули по нам его пули, повернуть хотели. Да лошади наши так заучены, как увидели неприятеля, — пошли в карьер — не свернешь, не удержишь. Ну, тут — коли, да руби!..
Скромность солдатская… Русская, застенчивая, сама себя боящаяся храбрость!
Так вот она — храбрость!!
Сколько раз я мечтал о конной атаке, о победе, о георгиевском кресте. Я получил его за это дело. В мечтах это было иначе. Это было сознательно. Были в мечтах и мысли о смерти, о ранении, но все было прикрыто поэтической дымкой красоты подвига. В действительности подвиг не ощущался. О смерти, о ранах некогда было думать: были — забота, беспокойство, боязнь ответственности, страх позора — этот страх был сильнее всего — сильнее страха смерти. Было знание — понимание, что из такой беды выручить может только конница. А потом было возбуждение на всю ночь, пока нас не сменила пехота. Ночь была тихая — стонали раненые, которых убирали. Ни одного выстрела, никакого шума… Потом наступила апатия.
Душа восприняла все, как выполнение долга. Тело исполнило веления духа почти бессознательно.
У солдат Заамурцев дело обстояло еще проще. Воинская дисциплина и выучка заставили их исполнять команды, а когда стала перед ними грозным бледным ликом смерть, когда веления тела готовы были заглушить и дисциплину, и выучку, помогли справиться с собою монгольские кони, не сознающие опасности, но приученные на маневрах скакать на огонь.
Ура! — Коли и руби!..
Но я знаю и не конченные, повернувшие назад атаки, когда тело победило дух…
Быть может, много после, переживая происшедшее, люди еще думают о подвиге и рисуют его теми чертами, какими создавали его раньше в мечтах. Но в самый момент его свершения помыслы и заботы о другом.
Мне рассказывал подполковник 10-го Уланского Одесского полка Попов, участник знаменитой атаки 10-ой кавалерийской дивизии графа Келлера на 4-ю венгерскую дивизию, у деревни Волчковце, как после атаки возбужденный победою он подъехал к своему командиру полка.»
…Я нашел его стоящим на поле с двумя трубачами. В восторге, упоенный всем пережитым, я подскочил к нему и, забыв субординацию, молодо и весело воскликнул:
— Победа! Какая красота, какой восторг, господин Полковник!
Он посмотрел на меня через пенсне равнодушным взглядом усталого толстяка и протянул чуть в нос:
— Вы находите? Что хорошего? Хаос, хаос! Один хаос! Никакого порядка, никакого равнения! Все в беспорядке… Хаос!..
Неподалеку от нас на зеленом осеннем клевере лежал, раскинувшись, убитый венгерский гусар.
Его красивое выразительное лицо брюнета, с тонкими усами и черными изящно изогнутыми бровями, было спокойно. Он будто спал на этой траве, картинно разметавшись руками и ногами. Синий ментик отлетел в сторону, и синий доломан с черными шнурами охватывал тонкую талию уже бездыханного тела. Он умер смертью храбрых, и покой на его лице говорил о счастье его души в той новой жизни, куда он попал героем.
— Посмотрите, господин полковник, — сказал я, — как красив этот убитый. С него можно картину писать.
— Ну что хорошего, — мертвец, как мертвец. Тяжело смотреть. Ничего красивого. Хаос… Что граф скажет! Эскадроны совсем не равнялись в атаке…
Но граф Келлер был доволен и всех благодарил…
Так по-разному переживали впечатления только что совершенного подвига, храбрости, проявленной перед светом, молодой горячий офицер и пожилой командир полка, полный забот и страха ответственности перед грозным графом Келлером.