Память о вещей грозе
Память о вещей грозе
Холсты и акварели Константина Сомова зеркало для меня. Я вижу знакомые черты женщин в его «Арлекине и даме». В его портретах. Великая богиня научила меня видеть душу. Слова эти встречались читателю. Добавлю: во внешности, в глазах, даже в морщинах на лбу, во всем облике проглядывает душа. Это как прохожий виден через слегка заиндевелое стекло. Талантливый художник убирает иней и лед, оставляет нас наедине с внутренним миром.
Все остается почти на месте: столько же морщин, такие же глаза, такие же складки кожи, тот же овал, те же черты. Изменяется рельеф, свет, качество. И вы уже видите внутреннее. Но и в обычном портрете все же видна душа. Нужно ее чувствовать. Если вы художник — вам это обязательно удастся.
Прошлое сжимается, преобразуется, я начинаю различать другое, то, что раньше оставалось вещью в себе. Картина Сомова «Зима. Каток» кажется вершиной. Она написана по законам внутреннего мира.
Даже его смешные фигурки — из того же плохо постигнутого мира. Я вижу себя в его автопортрете.
Законы жизни сложны. В шестьдесят третьем мы расстались с Жанной. Это было в начале лета, когда летел тополиный пух. Никогда потом я не видел таких белых метелей, которые встречали меня на Таганке, на сопредельных улицах. Родился я на Рогожской Ямской, которую кому-то было угодно переименовать в Школьную.
Тогда все и показалось мне похожим… на жизнь. До этого была живопись. Я снова входил в мир моих улиц, ведь мы жили с ней три года в другом районе, я вернулся на старую квартиру, где жил мой дядя с семьей, куда вскоре приехала мать. Я казался себе пожилым, никому не нужным, и только поездка к морю изменила ход времени. Заодно я оказался и в новом измерении. С тех пор я советовал в подобных же ситуациях моим коллегам одно и то же: море, заплывы, пляжи, озера, в крайнем случае бассейны. Это лечит.
Очнулся я не вдруг, не сразу после поездки. Все окунался в прошлое — тогда меня трясла лихорадка. Бродил по тем улицам детства, куда меня вернула судьба. Помню эпизод. Тротуар, казалось, покачивался, как покачивается палуба корабля. Огни машин… Плыли вверх витрины, светящиеся окна, гирлянды фонарей. Все это казалось зыбким или было зыбко на самом деле. Настроение мое передавалось окружающему, сообщало ему беспорядок, движение. Свернул в переулок, остановился у окна. За занавеской женщина в светлом переднике гладила. И рука ее словно отмеряла и отсчитывала те отрезки, из которых слагался для меня рассыпавшийся мир.
Я точно впитывал в себя движения красивых, бело-розовых полных рук, видел, как поднималась грудь женщины, как свет от люстры оживал на округлых ее щеках, исчезал в складках антрацитово-черной блузки, оживал в темных глазах женщины и помогал ей, указывая тенью от утюга, как вести правильные линии.
Потом двинулся дальше. Магазины. Редкие прохожие. Редкие возгласы на другом, казалось мне, языке… темная пустота неожиданного тупика, огонь сигареты, звук поцелуя, еще и еще…
Все таяло, исчезало здесь, я не просто находил себя снова. Та, отдаленная временем гроза повторилась, сбылось то, что она предвещала!
Меня тянуло к людям, я бродил не помню сколько времени, бесцельно, не зная, по какой улице я иду, и стрелки круглых часов на столбах дергались, безуспешно напоминая о буднях, которые еще не мог понять и принять… Подобно невидимке я добирался в такие вот вечера до центра Москвы и возвращался… Гроза, потом свет.
Есть молитвы об избавлении от воспоминаний. Но я не хочу от них освобождаться.
Я вновь в Таганском парке, почти сведенном на нет строителями. Я один помню место, где была танцверанда с тесовым полом, оркестровой площадкой, навесом, скамейками — чудо из чудес. Как помню вещую грозу. Порой задаю себе вопрос: готов ли я был тогда узнать, что боги есть, и есть творец, и Богоматерь может являться к людям и беседовать с ними? И отвечаю себе же: скорее всего нет.
Я поверил бы, но кто знает, какой причудливой могла бы оказаться моя жизнь — в те времена!..