Часть первая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Часть первая

1

Раннее утро розовело над Москвой.

Лучи солнца, роняя длинные тени, ложились на молодую зелень деревьев, били в стекла новых громадных зданий, золотили крыши старинных домов, теснившихся по московским закоулкам.

Реактивные самолеты, похожие на отточенные до блеска наконечники стрел, с ревом пропороли голубизну утреннего неба, опережая звук своего полета. Вот еще один вынырнул навстречу солнцу, начал круто набирать высоту, оставляя за собой белый овальный росчерк.

И дворники, хлеставшие тротуары водой из шлангов, взглянув на него, стали весело перекликаться, словно приветствовали пилота, который делал свой непостижимый вираж в мирных воздушных просторах.

Солнце тоже стремительно поднималось, затопляя светом улицы, по которым уже прошли водоструйные машины, смывшие пыль и грязь. Началась кипучая жизнь метро. К щебетанию птиц в зелени скверов и бульваров уже примешалась звонкая болтовня детей: матери и отцы, спеша на работу, вели их в детские сады. Наступал будничный беспокойный день послевоенной Москвы.

Иван Иванович, проснувшись в одном из домов на Ленинградском проспекте, сразу подумал о предстоящей сегодня работе. Деловые мысли всегда спешили опередить его пробуждение. Может быть, это постоянное горение и мешало хирургу заплыть жирком, что свойственно людям его возраста. Ведь он уже не молод… Да-да-да! Не стар, но и не молод. Время летит. Прокатилось уже одиннадцать лет с тех пор, как фашистские самолеты сбросили на советскую землю первые фугасные бомбы.

Иван Иванович несколько раз сжал в кулаки большие руки и разжал их, с силой выбрасывая пальцы. Это была зарядка. Да, день предстоял нелегкий. Но Иван Аржанов не помнил, чтобы ему жилось когда-нибудь легко, и не представлял свою жизнь иною.

Он приподнялся в постели и осмотрелся. Жены нет. Спит в кроватке Мишутка… На письменном столе стопки книг, открытая папка с бумагами. Тихо. Значит, Варя занимается на кухне. Понятно: идут госэкзамены. Сидит, наверное, у стола, забравшись с ногами на широкий табурет, и читает, подперев руками черноволосую голову. Иван Иванович живо представил себе эту картину и тепло улыбнулся: он переживал вместе с Варей трудности ее роста. Не все гладко складывалось в их отношениях. Хороший она товарищ: прямая до резкости, смелая до безрассудства, требовательная до педантичности. Таких людей многие не любят, они вносят беспокойство в жизнь. Но на Варю с ее миловидностью и сердечной добротой сердиться трудно. Не сердится и Иван Иванович.

Вот она вошла в комнату, отдернула тяжелую оконную штору.

— Пора вставать, — громко обратилась она к своему маленькому семейству, но еще задержалась у окна, оглядывая широкий двор, окруженный стенами многоэтажного каменного дома, замечательный двор с проездом и дорожками, залитыми асфальтом, с «песочницей» в центре для игр самых юных жителей дома и бассейном фонтана, в котором блестела вода. Квартира Аржановых находилась во втором этаже, и горячее июньское солнце уже заглядывало искоса через крыши в их окно…

— Вставайте, граждане! Смотрите: солнышко смеется над сонями! — С этими словами Варя подошла к детской кроватке и нагнулась так, что ее косы, вновь отросшие после войны, свесились через сетку. — Михаил Иванович, вставать надо!

— Пусть поспит еще немножко, — вступился за сына Иван Иванович, одеваясь и тоже взглянув через окно на солнечную голубизну неба.

— А потом будет хныкать всю дорогу. Нет, он должен явиться «на работу» в лучшем виде. — Варя потрепала розовую щеку малыша, потрогала оттопыренную во сне яркую его губку. — Михаил Иванович! — снова прозвенел в комнате ее смеющийся голос.

Не обращая больше внимания на своего первенца, она начала убирать постель, слетала в кухню, накрыла на стол, почти на ходу успела переодеться и завернуть узлом косы и только тогда вынула из кроватки рослого мальчугана лет трех с круглым смугло-румяным личиком и крупными, черными, чуть раскосыми глазенками. Волосы его, тоже черные до синевы, были коротко острижены и лишь над высоким лбом лежали крохотным чубчиком. Одна прядка отделилась в сторону, свернувшись в тонкое колечко. Перед сном Мишутка обычно накручивал ее на палец, что в семейном общежитии называлось «крутить мельницу» и являлось признаком сонливого настроения у ребенка.

— Дай мне его! — потребовал Иван Иванович и, забрав сына, стал шалить с ним, подбрасывая его к потолку.

— Давайте одеваться! — торопила мать, взяв со стула маленькие чулки, лифчик с резинками, штанишки и башмаки — все, что полагается для такого молодого человека.

Но «молодой человек» неплохо чувствовал себя и в коротенькой ночной рубашонке. Он уже разгулялся и теперь раскатисто хохотал, изо всех сил цепляясь за отца. Обоим было очень весело.

— Довольно вам дурачиться! — Варя начала не на шутку сердиться. — Я опоздаю, а у меня сегодня государственный экзамен.

— Слышишь, Мишутка, у мамы государственный экзамен. Понимаешь?

— У мамы тамин.

— Вот именно! Тамин… А ты знаешь, с чем его едят?

— А т тем? — И Мишутка широко открыл продолговатые глаза с такими же, как и у матери, прямыми ресницами.

— С чем едят-то? — Иван Иванович рассмеялся. — Со шлепками. Вот с чем. Если мама провалится, ей дадут шлепку.

Тут Варя уже не выдержала… Вся вспыхнув, она приподнялась на цыпочки, схватила сына в охапку и принялась ловко одевать его.

— Куда ты провалитя? — встревожился Мишутка, пытаясь повернуть к себе ее лицо.

— Не мешай мне. Папа пошутил, — говорила Варя, отводя широкие в ладонях руки сына.

— Нет, ты посмотри, какие у него здоровенные ручищи! — не отступал Иван Иванович, еще не остыв после возни и смеха. — Совсем как у меня.

— Ваня! Ты сам-то понимаешь или нет? Честное слово, ты не лучше маленького.

— Нет, лутте, — запротестовал мальчик, выглядывая из воротника рубашки. — А я лутте втех. — Он не выговаривал многие буквы, заменяя шипящие и свистящие энергичным «т», и постороннему человеку не так-то легко было понять его забавную речь.

— Каково? — Иван Иванович, снова расхохотался. — Неси чай, Варюша, а мы тут оденемся.

— Оденетесь из куля в рогожку! Ступай-ка сам на кухню.

— А знаешь, на кого он похож? — неожиданно спросил Аржанов, и не собираясь трогаться с места. — На Софью Вениаминовну, нашего фронтового врача. Ей-богу, похож!

— Ну уж выдумал! — Варя едва успела заслонить мальчишку плечом от нового покушения отца. — А что Софья Вениаминовна?

— Я получил от нее письмо. Ее, наверно, переведут к нам невропатологом.

— Да?..

— Я же говорил тебе: она запрашивала насчет вакансии. Как раз освободилось место, и вот — едет к нам.

— А Лариса? — вдруг спросила Варя, прижимая к груди сына, уже одетого и порывающегося бежать.

— Лариса? — Иван Иванович улыбчиво и недоуменно моргнул, но лицо его тут же стало серьезно. — При чем здесь Лариса?

«Все еще ревнует Варенька! — подумал он. — Зря ведь! Что было, то прошло. Да и не было ничего». Но сразу ему представилась Лариса Фирсова, талантливый хирург и красивая женщина, которой он так горячо увлекся во время войны. Не сладилось, не сбылось. Зачем же вспоминать о ней?

— При том что они подруги и, наверно, захотят работать вместе! — пояснила Варя, отвечая на восклицание мужа. Голос ее вздрагивал, а руки машинально поправляли пристегнутые к резинкам детские чулки.

— Навряд ли! А насчет Софьи Вениаминовны я тебе говорил, и ты тогда ничего не возразила.

— Значит, не до того мне было. — Женщина задумалась, вспоминая весенние дни: учеба, практика в клинике, домашние дела…

— Это так понятно, что Софья Вениаминовна хочет перевестись сюда: приехали же Решетов и Злобин… Впрочем, Злобин и до войны жил в Москве… Фронтовые друзья, хочется работать вместе, и возможности для врача тут большие. Да, — спохватился доктор, вспомнив об очень важном для них обоих, — стрептомицин Елене Денисовне я сегодня достану, и надо будет срочно отправить авиапочтой. Плохо там дело, судя по выписке из истории болезни: недолго протянет Борис… Конечно, мать не теряет надежды, но вряд ли поможет ему стрептомицин!

— Поможет! — с горячей убежденностью сказала Варя. — Подбодрить, обнадежить больного и его родных уже помощь! Сдала моя мамочка после смерти Дениса Антоновича. На сердце жалуется. А ведь казалось, износу не будет.

— Еще бы! С тремя детьми осталась с первого дня войны и никогда не плакалась, а теперь все сказывается. — И Иван Иванович с душевной болью вспомнил мужа Елены Денисовны, убитого в Сталинграде. Верный был друг, замечательный фельдшер. Когда пришлось Хижняку стать солдатом, то и в строю он оказался не просто бойцом, а героем.

— Знаешь что, Ваня, давай напишем ей: пусть приезжает к нам в Москву. Мальчики уже выросли, работают совсем в других местах, семьями обзавелись… и жены их не хотят жить со свекровью. Да у нее еще дочка… А для нас Елена Денисовна и Наташка как родные… Надо их пригреть, приголубить.

— Хорошо, пусть перебираются к нам, — согласился после небольшого раздумья Иван Иванович, который всегда жалел Наташку — крошечную беловолосую девочку.

Варя просияла, хотя и не ожидала иного ответа. Внезапно возникшее решение было подсказано обоим и глубокой привязанностью к Северу, и верностью старым друзьям.

2

Варя отвела сына в детский сад и сразу заспешила на Калужскую. На Калужской в клинической больнице работал Аржанов, там же и в соседних клиниках была учебная база медицинского института, в котором училась Варя.

«Вот и закончила институт! Теперь сдать бы еще на „отлично“ госэкзамены!» — думала молодая женщина, торопливо шагая по тротуару и быстрым взглядом окидывая зеленую свою улицу, Ленинградский проспект! В дождливый ли летний вечер, когда свет фонарей отражается в зеркале мокрого асфальта вдоль густых аллей, в морозный ли зимний день, с белокружевным убором бульваров — чудесно выглядит этот широкий проспект, убегающий в бесконечную даль. Сплошной поток машин шелестит шинами по асфальту за живыми изгородями и липовыми аллеями: к Белорусскому вокзалу, к центру Москвы, а по Вариной стороне — к стадиону «Динамо», новому району Песчаных улиц, к бывшему поселку Сокол, к Ленинграду… Июньский день голубеет над городом. Один из тех редкостных дней, когда воздух над Москвой прозрачно чист, точно промыт, неизвестно куда исчез туман, именуемый нежно «промышленной дымкой», и четко вырисовываются все очертания домов, кроны деревьев и даже паутина самых дальних электролиний. От прозрачной этой ясности еще прекраснее выглядит и Варина улица, радуя взор своей стройностью. Но сегодня Варе не до красот. Экзамены по терапии начались с девяти утра, и завтра и послезавтра они будут, пока весь курс не сдаст их. Кто-то уже сдал. Кто-то срезался. Холодок пробегает по ее плечам. Нет-нет! Хирургию она сдала на прошлой неделе на пять. Дней через восемь — акушерство и гинекология. То, что уже сдано, кажется легким, то, что впереди, представляется смутно: мысли сосредоточены на сегодняшнем испытании. Да, нелегкое дело медицина! Но ни разу за время учебы Варя не пожалела о своем выборе. Разве она почти с детства не мечтала стать врачом!

Молодая женщина еще раз окинула взглядом улицу: дома как горы, и все новые растут на площадках, освобожденных от старых деревянных построек. Огромный город Москва! Варя и не грезила о таком на снежном Севере. Но снегу и здесь бывает много. В солнечные весенние дни после снегопада сугробы в скверах кажутся теплыми. И когда однажды Мишутка, сбросив варежку, сгреб на ходу с деревянной решетки комок молодого снега и поспешно сунул его в яркий зубастый ротик, Варя сказала совсем не строго, — ей самой хотелось отведать этого теплого снежку:

— Нельзя есть снег: он грязный.

— Нет, не грязный. Он белый, — возразил Мишутка, и Варя, завтрашний врач, ничего не ответила. Не объяснять же такому карапузу, что такое микробы!.. По собственному опыту она знала: чем меньше бережешься, тем крепче себя чувствуешь. Возможно, у каждого человека должны быть свои «прирученные» микробы, помогающие бороться с настоящей инфекцией. Нечего и Мишутку стерилизовать! Иначе любая хворь будет сбивать его, изнеженного, с ног, не встречая никакого сопротивления.

Конечно, на госэкзамене по терапии Варя и словом не обмолвится о «приручении» микробов: жизнь жизнью, наука наукой. Бактерия — враг человека, значит, надо ее Уничтожать. Ничего не упущено из учебной программы, многое освоено сверх того, что полагалось, и совершенно необходимо сдать экзамен на пятерку.

«А с чем его едят?» — вспомнился вопрос Мишутки, и женщина усмехнулась, матерински гордясь сынишкой…

Не было случая за пять лет в институте, чтобы она сорвалась на экзамене. Но волновалась всегда. Волнуется и сейчас. Ведь нужно не просто ответить по билету на вопросы, а самой в присутствии экзаменаторов осмотреть больного и составить историю его болезни. Хорошо, что была практика во время летних каникул и на последнем, шестом курсе. Но во время экзамена могут быть заданы различные дополнительные вопросы, на которых легко срезаться. Ох, попался хотя бы обыкновенный больной! Не подвернулся бы коварный случай, на котором может осрамиться и опытный врач…

— Тогда и правда провалится твоя мама! — сказала Варя вслух, мысленно обращаясь к Мишутке.

Летят, покачиваясь, сверкающие вагоны метрополитена… Мягкие, обтянутые кожей диваны, сверкающие никелем поручни, на станциях разноцветные мраморы и бронза люстр, движущиеся лестницы-эскалаторы. В первые дни своего житья в Москве Варя не могла войти в метро без улыбки. А сейчас лицо ее озабочено, в уме так и роятся названия всевозможных болезней: язвы желудка, бронхиты, плевриты, воспаления легких, пороки сердца… Тут мысли Вари перешли к работе Ивана Ивановича, и она нахмурилась. «Не надо об этом сейчас!» — приказала она себе.

Ее смущало новое увлечение мужа хирургией сердца, заставившее его сойти с того пьедестала, на котором он стоял в представлении многих на Севере. Там он был всемогущим, здесь же, в Москве, начал все заново, и хотя получил уже звание доктора медицинских наук и стал профессором, но столько нападок со стороны крупных врачей, столько трудностей приходится ему преодолевать, что Варя, жалея и сочувствуя, невольно настраивалась против таких поисков в работе. Однако переубедить Ивана Ивановича было невозможно… Значит, и расстраиваться сейчас зря незачем.

Пересев в троллейбус, идущий на Калужскую с площади Свердлова, окруженной лучшими театрами страны, Варя подумала:

«Приедет Софья Вениаминовна! Она, наверное, первым долгом побежит на оперу в Большой или на концерт в консерваторию». В сталинградском госпитале все знали Софьино пристрастие к музыке… Не раз за эти годы Варя, смеясь, напоминала Ивану Ивановичу мечты о театре возле фронтовой печурки: сколько в Москве театров, но ходить в них удается редко. Иногда пугало то, что он разлюбит ее из-за постоянной занятости: так мало бывают вместе, разлучаемые повседневной трудовой горячкой. Она боялась, что из-за этого и Мишутка не будет по-настоящему привязан к ним. Иногда Варю смущало и чересчур спокойное отношение к ней Ивана Ивановича: ни разу не приревновал! Его не волновали длительные отлучки молодой жены. Единственная забота — не попала бы под машину…

3

— Шутя ему живется за широкой спиной Гриднева! — сказал один из профессоров, проходивших мимо Вари, которая пристроилась у окна в коридоре, чтобы еще раз заглянуть в свои конспекты.

— Ему уже два раза угрожало расследование, запрос был из прокуратуры.

— Да, рискует, рискует многоуважаемый коллега! Но эта смелость — типичное не то. За счет чего, спрашивается? Опять у него нынче два случая со смертельным исходом, — громко сказал знаменитый уролог Ланской, обдав Варю ветерком от развевающихся пол своего просторного халата. — Говорят, что детишки уже прятаться от него начинают. Как обход — так все врассыпную. На операцию из-под койки вытаскивают.

Холодок прокатился иголочками по спине Вари, когда «божество» студентов профессор Медведев сказал предостерегающе:

— Тсс! Не всякому слуху можно верить!

Варя хмуро взглянула исподлобья, встретилась со светло-стальными глазами Медведева и, вспыхнув, снова уткнулась в тетрадь.

— Жена! — донесся до нее уже приглушенный расстоянием голос Ланского. — Профессор не так уж молод!..

«Как ему не стыдно: треплется, точно старая баба! — подумала Варя, ненавидя в эту минуту седовласого, но румяного Ланского, с его привычкой поглаживать свой утиный нос. — Конечно, у Ивана Ивановича бывают смертельные случаи, но ведь он и оперирует на сердце больше всех! „Детишки под койку прячутся!“ — И так больно и обидно стало Варе, что у нее круги перед глазами заходили. — Надо же нарваться на такой разговор перед сдачей экзамена! И не стесняются перед студентами! Ох, дорогой мой Иван Иванович, когда вот так говорят о тебе, все во мне возмущается! Но когда раздумаюсь одна, мне самой страшно становится!»

В аудитории, где проходили экзамены, празднично, несмотря на общее напряжение. Скамьи вынесены. Белизна стен при ярком солнечном свете, так и льющемся в большие окна, слепит глаза. И масса цветов: люпинусы, сирень, кавказские оранжевые маки пестреют в вазах на длинном столе комиссии, на маленьких, отдельно поставленных столиках, за которыми студенты готовятся к ответам.

Налево шесть коек с больными. Проходя мимо, Варя покосилась на них — который же достанется ей?! Экзаменующиеся студенты прослушивают, выстукивают, прощупывают своих «пациентов», просматривают температурные листы, рентгеновские снимки… Волнуются все, но одни внешне спокойны, у других мраморные пятна румянца на щеках, на шее, глаза лихорадочно блестят, даже уши красные. Больные терпеливо отвечают будущим врачам: они сочувствуют молодежи. Но попадаются и скептики, и нервозные люди…

Варя подошла к столу комиссии, взяла билет, чувствуя сильное сердцебиение, назвала свою фамилию:

— Громова.

Да, фамилию она из неясных ей самой побуждений оставила в браке девичью. Может быть, из гордости, из желания подчеркнуть свою самостоятельность. А Мишутка носит фамилию отца: тут Иван Иванович не уступил жене.

Председатель комиссии профессор Медведев отлично знает Громову, но для формы спрашивает:

— Какая группа?

Варя называет студенческую группу. Она все еще под впечатлением нечаянно подслушанного разговора, и ей неловко смотреть в лицо Медведева.

— Куда вы получили назначение?

Распределение будущих врачей происходило в марте — апреле в спецкомиссии Министерства здравоохранения. Варя не захотела остаться в аспирантуре при кафедре. Она стремилась получить сначала хорошую практику, и ей дали направление в глазное отделение Первого Московского госпиталя.

Медведев, руководитель кафедры, называет фамилию больного, которого Громовой предстоит сейчас осмотреть. Она послушно склоняет голову и, на ходу засматривая в билет, идет в дальний угол комнаты, к койкам. В билете четыре вопроса: «1) Острая дистрофия печени. 2) Абсцесс легких. 3) Неотложная терапия при инфаркте миокарда». Четвертый вопрос во всех билетах посвящен терапии в военно-полевых госпиталях. Но сейчас мысли студентки сосредоточены на больном…

Полозова — фрезеровщица с завода, женщина лет тридцати, у нее большой вздутый живот, а плечи острые и очень тонкие руки. Лихорадочно блестящие глаза впали, на лице темно-сизый румянец… Ее температурит… Но похоже, что у молодого врача тоже высокая температура: также лихорадочно блестят глаза, а щеки просто пылают.

С трудом подавив волнение, Варя берет руку больной, находит пульс. Да, частый, неровный.

«Или это у меня так бьется сердце?» На столе спасительный градусник! Надо немедленно дать его пациентке и, пока та сидит, скособочась, с приподнятым плечом, овладеть собою. Заметив тяжелую одышку у больной, Варя спрашивает тоном профессионала:

— На что жалуетесь?

— Слабость. Задыхаюсь. Отекли ноги, товарищ доктор. — Больная, явно иронизируя над студенткой, улыбается.

Слово за словом восстанавливается история заболевания, потом осмотр больной… Повышенная температура лишь осложнила течение болезни. Здесь явно ревматический порок сердца… Снова вспоминаются, но уже с благодарностью, беседы с Иваном Ивановичем… Интересно, почему ей дали именно эту больную.

— Громова! Готовы?

— Да! — Варя еще раз заглянула в билет, пальцы, протянутые к составленной «истории болезни», дрогнули.

У профессоров подчеркнуто праздничный вид… Они понимают состояние студентов, однако снисхождения ждать не приходится.

Глядя на своего экзаменатора Медведева, узколицего, изящного, даже хрупкого доктора медицинских наук, Варя невольно отмечает, что и он принарядился ради дня, в который решается судьба его слушателей. На нем под ослепительным халатом чесучовый костюм, на белоснежной рубашке серый с белыми полосками галстук, даже сандалии и те белые. Держа в руке очки, он пытливо из-под неприметных бровей смотрит на студентку светлыми глазами. Ей даже холодно становится от этого взгляда.

— Какой диагноз?

Громова докладывает о болезни фрезеровщицы и своих выводах.

— Как лечить?

Сообщив намеченный план лечения, Варя уже в присутствии экзаменатора осматривает Полозову. Заведующий кафедрой наблюдает, по-прежнему держа очки в руках, взгляд его заметно потеплел: он знает Громову как способную студентку и явно желает ей успеха. Не оттого ли вопросы его становятся сложнее и неожиданнее? Но Варя отвечает без промедления, невольно ожесточаясь на него в глубине души, как на злейшего врага.

«Ты хочешь срезать меня, а я не поддамся!» — будто говорит она, собирая все свои познания и всю волю в этом поединке.

Лечение ревматического порока обычно консервативное, но не лучше ли прибегнуть к хирургии? Припоминая случаи из практики мужа, Варя говорит о показаниях к операции. Медведев слушает, опять приняв холодный вид: он не согласен с оперативным вмешательством, а когда Иван Иванович защищал докторскую диссертацию, очень резко возражал ему. Свое несогласие с трудами Аржанова он высказывал открыто и в беседах со студентами. Варе не раз приходилось краснеть от резкости профессора. Но сейчас, рискуя навлечь на себя его недовольство, подогретая досадой на злую болтовню Ланского, она приводит все известные ей доводы за активное лечение. Больная очень заинтересована, и Варя тоже увлекается: в самом деле — разве можно возражать против сердечной хирургии как отрасли медицины?! Вопрос только в том, нужно ли именно Ивану Ивановичу заниматься ею.

— Хорошо. Теперь по билету. Вы готовы?

— Конечно, — почти с вызовом заявляет Варя, направляясь за профессором к столу.

С той же боевой собранностью она отвечает на перекрестные вопросы членов комиссии. Особенно ей досталось по первому пункту билета — о дистрофии печени. Но это воля экзаменаторов, они могут насесть на любой пункт. Варя рассказывает, в чем проявляется грозное заболевание, как кормить и лечить больного.

— Выпишите рецепт на глюкозу для внутривенного влияния.

Рецепт немедленно выписывается.

Полковник с кафедры военной подготовки просто восхищен ответами по четвертому вопросу.

— Отлично? — спрашивает он утверждающим тоном, провожая взглядом бывшую фронтовую сестру.

Медведев просветленно улыбается.

— Да, это человек с ясной головой. Не только зубрежкой берет. — И профессор с удовольствием вывел новую отметку в журнале.

4

После сдачи экзамена Варю вынесло из клиники точно на крыльях. Теперь она готова была расцеловать всех: и своего недавнего противника Медведева, и преподавателя с военной кафедры, и любого из однокурсников, только Ланского не простила и сейчас. От пережитого волнения румянец сошел с ее щек, резче обозначились легкие морщинки между бровями и возле глаз. Она была старше многих студентов, но что из того — при всех трудностях не хотелось ничего изменять в своей жизни. Разве только одно: прибавить бы к суткам три-четыре часа, но и это добавочное время ушло бы, наверное, не на развлечения…

— Поздравляю, женушка! Но ты даже похудела сегодня, — сказал Иван Иванович, когда Варя явилась в его кабинет в соседней клинической больнице на Калужской.

Больница совсем не похожа на ту, в которой они работали на Севере. Там, на милой далекой Каменушке, где окна доверху обрастали хрупким серебром инея, где дыхание захватывало от мороза, когда вылетишь, бывало, из дверей вместе с клубом белого пара, там даже не снился Варе такой прекрасный дом с высокими, как столетние лиственницы, колоннами над парадным входом. Коридоры с белокафельными стенами. Просторные операционные хирургического отделения полны света и воздуха. Но здесь меньше цветов. Сколько хлопот и забот доставляли зимой сестрам и санитаркам на Каменушке их зеленые питомцы, которых надо было переносить в самые теплые комнаты, оберегать, укутывать… Ах, Север! Вспомнишь — и защемит, затоскует сердце. Горы гольцовые с серыми каменистыми осыпями на склонах, покрытые черными шубами стлаников, и, куда ни глянь, синева дремучей тайги, точно волны морские с сизыми гребнями, уходящие в бескрайнюю голубую даль. В зимнюю стужу шорох звезд в леденисто-прозрачной глубине неба, шипение и свист поземки по белым долинам скованных рек и щелканье копыт оленей, стремительно несущих нарты в клубящейся дымке от своего дыхания.

— Ты что? — Иван Иванович нежно взял жену за плечи и заглянул в ее точно застывшие глаза.

— Здесь мало цветов, и я подумала о Каменушке…

— Вот уж где было цветов! — сказал он с доброй усмешкой.

— А в больнице! — напомнила она, все еще скованная нахлынувшими воспоминаниями.

— Понятно! Прости, что поздравляю тебя без букета…

Варя рассмеялась, представив своего хирурга в цветочном магазине.

— Может быть, я не сдала…

— Такое решительно невозможно.

— Ты прав: для меня это было бы невозможное огорчение. И ты не зря поздравил меня.

— Я так и знал! — Он еще наклонился, но не поцеловал жену — служебный все-таки кабинет, — а, не снимая ладоней с ее плеч, легонько нажимая на них, посадил ее в кресло.

Понимая его сдержанность и радуясь любовному прикосновению, она посмотрела на него и вспыхнула.

«Вот самое дорогое — наша любовь! И надо беречь ее, но и его беречь надо… Ведь столько трудностей ему приходится преодолевать! И, пожалуй, самое трудное — преодолеть недоброжелательство некоторых коллег!»

— Билеты в театр я купил.

— А как же с Мишуткой?

— Мы оставим его у Решетовых.

— Нет, я не хочу, чтобы он в такой день оставался без нас!

— Когда ты сдашь все, тогда будем праздновать дома, вместе, а сегодня ты должна отдохнуть.

— Хорошо, — не совсем охотно согласилась Варя.

«Ведь просто чудо, что он купил билеты сам, когда я его даже не просила, и помнил обо мне весь день, — вдруг подумала она. — Но самое главное чудо заключается в том, что я научилась возражать ему, и уже способна не оценить его заботу. Неужели это я?» Взгляд молодой женщины задержался на любимых руках, достававших из-под стопки книг на столе театральные билеты, и сердце ее затрепетало от гордости.

— Да что такое? — опять спросил Иван Иванович, заметив, как то вспыхивали оживлением, то словно тускнели ее глаза. — Если тебе не хочется…

— Напротив! Мне очень, очень хочется пойти с тобой куда угодно! А в театр… это моя всегдашняя мечта. — И Варя легко вздохнула, переложив поудобнее на коленях объемистый портфельчик с тетрадями и учебниками.

— Ну то-то «всегдашняя моя мечта!» — весело передразнил Иван Иванович.

5

В детском саду тоже кончился рабочий день, и Миша Аржанов вместе с другими малышами спускался по широким и низким ступеням к выходу в раздевалку, где сейчас было тесно: папы, мамы, бабушки, тетки и сестры забирали домой ребятишек. Миша, держа руки в карманах коротких штанов, шагал на этот раз по лестнице не торопясь, не вприпрыжку, как иные девочки и мальчики. Он не ускорил шаг даже тогда, когда увидел среди общей толчеи высокого своего отца и мать, тянувшуюся ему навстречу с распахнутым маленьким пальтецом. Белая панамка сына была у нее под мышкой, притиснутая локтем к туго набитому портфельчику, и вместе с ним съезжала вниз от нетерпеливого движения и непременно съехала бы на пол, если бы отец не успел ее подхватить. Он всегда и все успевал сделать. Мишутка с удовольствием глядел на родителей, но почему-то не спешил к ним навстречу. Наоборот, он зашагал еще медленнее.

— Да иди же скорее! — поторопила Варя. — Подумаешь, какую моду взял, руки в карманы! — И она присела на корточки, охватывая сына пальтецом. — Давай руку, ну, надевай! Теперь другую…

Но тут произошла неожиданная заминка: мальчик не захотел вдевать вторую руку в рукав, а стоял потупясь и молча сопел, выставив губы и животик.

— Ты сегодня такой вялый, просто на себя не похож! — Варя вытащила руку сына из боковой прорези штанишек — кармана там не было — и смутилась: из маленького крепко сжатого кулака торчали заячьи уши. Да! Смуглый ребячий кулачок и белые уши игрушечного крошечного зайца.

— Вот так фокус! — Иван Иванович заглянул в лицо сына, потрогал, пригладил его черный чубчик с привычно закрученной прядкой, ощутив на мгновение под широкой ладонью беззащитное тепло понуренной детской головки. — Ай-яй! — добавил он, недоумевая, не зная, как поступить дальше.

Варя, все еще сидя на корточках, высвободила игрушку из сжатых детских пальцев и взглянула снизу на подошедшую воспитательницу.

— Чуть не унесли вашего зайчика! Очень уж он нам понравился. — Она улыбнулась материнской смущенной улыбкой и строже, для Мишутки, добавила: — Разве можно? Все унесете по игрушке, а завтра чем играть будете? — И прежде, чем застегнуть легонькое пальтецо, приподняла полу и крепко шлепнула сына пониже спины.

Иван Иванович малодушно отвернулся, когда на него просительно устремились два чернущих глаза, вдруг подернутые слезами: не жалобу, не боль боялся в них прочесть, а сожаление об утраченном трофее.

— Завтра я куплю тебе самого большого, — пообещал он позднее, на квартире у Решетовых, когда страсти поостыли и все обернулось смехом.

— Кого? — Сразу угадав единомышленника, Мишутка так и вцепился в отца, умиленно заглядывая ему в глаза. — Его?

— Его! Бо-ольшого!

— Не надо большого. Пусть будет маленький. Вот такой. — И Мишутка, все еще ощущая в кулаке зайчика, показал мизинец.

— A-а, хорошо. Купим такого… и большого тоже возьмем.

— О чем вы там шепчетесь? В угол его надо, а не баловать! — Однако выражение глубокого счастья на лице Вари так противоречило ее строгим словам, что пожилая жена Решетова невольно усмехнулась.

Улыбнулся и Григорий Герасимович, но тут же тяжело вздохнул — опустело гнездо Решетовых после войны: расстрелян фашистами в Днепропетровске старший сын, инженер-металлург, а жена его и двое детей — решетовских внучат — убиты на путях во время эвакуации, дочь с младшим внучонком погибла на волжской переправе, зять пропал без вести: то ли утонул, то ли сгорел при первой бомбежке Сталинграда, младший сын шестнадцати лет ушел в армию добровольцем и тоже убит. Недолго перечислить эти потери, а каково пережить их? Сколько радости было, и забот, и надежд, и бессонных, выстраданных над малышами ночей, и гордости за них, и все развеяно: остались от большой дружной семьи лишь двое стареющих людей.

«Надо бы нам усыновить парочку сирот из детского дома, чтобы на душе не было пусто», — подумал Григорий Герасимович, следя за тем, как накрывала обеденный стол его Галя, будто и не изменившаяся за тридцать с лишним лет семейной жизни. Но так только казалось Решетову, до сих пор влюбленному в свою жену. Очень изменилась она — Галюшка, Галочка, Галина Остаповна: те же широкие черные брови, почти те же глаза, чуть прищуренные, черные, а на висках веером разбежались морщины, от вздернутого носа к углам рта прорезались глубокие складки, губы поблекли, а щеки выцвели, пожелтели: слишком много слез пролилось по ним. Пополам разделили горе. Согнулся от душевной тяжести Решетов, но зато еще дороже ему стали сморщенные, в прожилочках руки жены, мытые-перемытые руки врача и домашней труженицы, приглушенный ее голос и седина в угольно-черных волосах, затянутых в узел над смуглой шеей.

— Я тебе помогу! — Он встал, высокий, сутуловатый, и пошел к столу, но Варя весело опередила его:

— Идите к мужчинам! Только, пожалуйста, не балуйте Мишу.

Она ловко достала из буфета стопку недорогих фарфоровых тарелок. Все имущество Решетовых пропало в огне Сталинграда, и супруги теперь заново обзаводились хозяйством.

— Приехали сюда, а тянет обратно, — пожаловалась Галина Остаповна, задержавшись возле Вари, еще статная в вишневом с вышивкой шелковом платье, облегавшем ее небольшую фигуру. — Как вспомню Волгу, небо синее, теплый ветер со степи, арбузы на бахчах… Так бы и улетела обратно! Перед поездкой сюда недели две там жили. Приехали, посмотрели на развалины, да как заплачем оба. Все голо, завалено щебнем, все вытоптано, выжжено. Но, знаете, чуть не остались мы там. Гриша уже хлопотал об отмене назначения в Москву, да у меня сердечные припадки начались. Куда не взгляну — одно расстройство. Вот и уехали… А сейчас тянет домой. И то нехорошо: город восстанавливается, в кино посмотришь — целые улицы домов уже отстроены, а мы, коренные сталинградцы, как будто сбежали от трудностей. Даже стыдно!

Разговаривая, Галина Остаповна отрывалась от дела и стояла, подбоченясь либо горестно, по-бабьи подперши щеку рукой…

— Вы, Остаповна, это бросьте. Не сбивайте с толку Григория Герасимовича, — с мягким укором сказал Иван Иванович. — У него сейчас большая работа. Введет в практику метод активного лечения переломов шейки бедра, аппарат пустит в производство, тогда и поедете на Волгу.

— И я? — Мишутка с разбегу повис на ноге отца.

— Обязательно и ты, а сегодня останешься у тети Гали. Мы придем за тобой позже.

— А вместе?

— Вместе нас в театр не пустят.

— Пу-устят, — уверенно сказал Мишутка. — Пустят, — повторил он с меньшей уверенностью, вспомнив недавнюю свою провинность. — Я больше не буду. Мама, мы зайчика-то отдали… Правда ведь? — Мать, не оборачиваясь, продолжала звякать посудой у стола, и тогда Мишутка прибег к последнему средству; яркое личико сложилось в плаксивую гримасу, послышалось хныканье.

— Бедное мое дитя! Не плачь, ты маленький Бодисатва — буддийский божок, который приносит людям счастье. — Решетов погладил мальчика и взял его на руки, вызвав у него своим сочувствием уже безудержное рыдание. — Не плачь, нехай они пойдут в театр, отдохнут немножко, а я тебе такие игрушки дам — только здесь поиграть, конечно, — какие тебе и во сне не снились.

— А что ты мне дашь? — сразу перестав плакать, деловито осведомился Мишутка.

— Да уж найду, чем тебя развлечь. А у тети Гали конфеты есть…

— Конфеты! — Глаза Мишутки хищно заблестели.

— Ух ты, жаднюга! — укоризненно сказала Варя.

6

— Все-таки мне неловко, что мы доставили Решетовым лишние хлопоты. Люди целый день на работе, а мы им еще Мишу подкинули, — говорила Варя, шагая к себе, на второй этаж, чтобы переодеться.

— Я думаю, они не в обиде. Ведь оба просто расцветают, когда приходит Мишутка.

Иван Иванович еще закрывал входную дверь, а Варя уже распахнула шифоньер и, держа за рукав съехавший с плеча летний плащ-пыльник, рассматривала висевшие платья, прикидывая, что надеть.

Их было немного для такой вечно занятой, но молодой женщины: черное, узкое, из шерсти, отделанное черным же блестящим шнурком, серая юбка, две блузки — белая и серая в клеточку — и шелковое платье из темно-голубого фая с мелкой плиссировкой. Вот и все, не считая шелкового халата да одного сатинового, в котором так ловко было хозяйничать на кухне, а особенно купать Мишутку. Варя раздумывала недолго и сняла с вешалки шерстяное платье.

Иван Иванович невольно засмотрелся на нее. Она стояла перед зеркалом в прозрачных чулках и блестящих лакированных туфлях, обтянутая шелком белья и по-новому укладывала тяжелые волосы, закручивая жгутом.

— Красивая ты, Варя!

— Правда? Я тебе нравлюсь? Спасибо, дорогой дагор! — И она осторожно, чтобы не растрепать прическу, стала натягивать платье.

— Ты пополнела, раза в два теперь толще, чем на Каменушке, — говорил он, весело следя за ее усилиями.

— Еще бы! Тогда я была стройная, как стрелка! — Варя, шутливо бахвалясь, провела ладонями по бокам, изогнувшись, посмотрела на себя со спины: тоненькая и сейчас в черном. Рукава на четверть выше запястья, крохотные часики на узкой браслетке. Похожа на девушку, но платье, правда, стало тесновато, даже подхватывает под мышками. Значит, действительно пополнела!..

— Что ты рассматриваешь у себя на спине? И почему это вы, женщины, всегда так изгибаетесь перед зеркалом?

— Разве ты часто видишь женщин перед зеркалом? — Варя подушила руки и шею, провела ладонью по подбородку мужа. — Откуда такие наблюдения?

— Два раза в день вижу перед зеркалом тебя. Этого достаточно…

— Нет, недостаточно! Теперь я хочу видеть тебя почаще. Раньше я не была эгоисткой. Но мне кажется, мы слишком однобоко живем. Все в работе, без конца заняты… Может быть, я устала: то учеба, то хозяйство, не хватает времени даже на Мишутку — мелочи быта заедают меня!

— Я думал, ты дорожишь тем, что я во многом подчинил свою жизнь твоим стремлениям, — сказал Иван Иванович, почти оскорбленный ее словами, напомнившими ему упреки первой жены.

Ну, хорошо, там он был в известной мере виноват, а здесь? Разве он не заботится о Варе, не помогает ей в учебе, разве он сам не устает? Он гордился ее успехами, но складывалось так, что она начала небрежнее относиться к его делам. Иван Иванович огорчался, но объяснял это обоюдной занятостью, а сейчас в ее возгласе: «Мелочи быта заедают меня!» — прозвучало и некоторое зазнайство. Что, если, окончив институт и по-настоящему встав на ноги, она будет относиться к нему с пренебрежением?

Очень похоже на то!

— Ты упрекаешь меня? — в свою очередь вспыхнула Варя. — Выходит, я изломала твою жизнь!

— Я этого не говорил. Но ты пойми, ведь и я много времени уделяю мелочам быта, которые заедают не только нас. Нельзя же так бесцеремонно относиться к близкому человеку!

— Ты не понял… Я совсем не собираюсь перекладывать на твои плечи иногда невыносимую тяжесть этих «мелочей». Тем более что скоро нам будет легче. Но я всегда боялась, что из-за своей вечной занятости мы отвыкнем друг от друга. Мы так мало видимся, нам даже некогда посидеть и поговорить.

Доктор невесело усмехнулся.

— Может быть, это и к лучшему. Вот видишь: выдался свободный вечер, и чуть не поссорились. Отвыкнем?.. Такого никогда не будет! Старше я, вот ты и пользуешься своим преимуществом.

— Ой, только не это! Пожалуйста, забудь о моих словах. Я никогда больше не повторю их.

— Да, прошу тебя! Не надо злых подковырок, — сказал Иван Иванович, чувствуя, однако, что все осталось по-прежнему: она привыкла уже немножко злоупотреблять его сердечным отношением. Хорошо еще, что это шло ей на пользу. — Для меня теперь немыслима жизнь без тебя и Мишутки.

— И для меня…

— Мир?

— Да, прости, дорогой!

Иван Иванович поднял на руки прижавшуюся к нему Варю, и, поносив по комнате, как ребенка, присел с нею на широкий подоконник.

— Смотри, сколько огней кругом. Нравится?

— Очень.

— Дарю тебе все это. Целый город приношу в дар, и огни, отраженные в бассейне, в придачу.

— Спасибо! Как хорошо, что мы живем здесь! — Не снимая рук с его шеи, она обвела взглядом свою единственную, но большую комнату: спальня, столовая, детская и кабинет Ивана Ивановича (Варя занимается на кухне) — все тут. — Совсем как у Хижняков бывало!

— Что бывало у Хижняков, Варюша?

— В одной комнате жили… Бедная Елена Денисовна! — Варя сжала ладонями голову мужа и крепко поцеловала его в губы, в глаза и снова в губы. — Я так боялась потерять тебя там, на фронте. Ой, как боялась! Но оказалась счастлива, а у Елены Денисовны все рухнуло. Да, я до сих пор не собралась написать ей о переезде в Москву. Завтра же напишу: пусть едет к нам. Только как мы разместимся?

— Пока она соберется, мы получим другую квартиру в новом, западном районе, в Черемушках. А эту комнату я отобью для нее.

— Вот было бы славно! Работа для нее в Москве всегда найдется. И комната — прелесть! Наташка учиться будет… Ты знаешь, сколько ей лет исполнилось?

— Двенадцать, должно быть…

— Нет, уже пятнадцатый. Столько воды утекло с тех пор, как мы расстались! Мне скоро тридцать пять…

— Не так уж много! Впереди у тебя большая жизнь. Это только в юности кажется, что человек под сорок лет старый. На самом деле эти годы — расцвет всех творческих сил.

— Мне очень хочется стать настоящим глазным врачом. Скорее бы приступить к работе в городском госпитале, куда меня назначили. А театр?.. — вспомнила Варя и взглянула на часики. — На первое действие уже опоздали! Что сказала бы Галина Остаповна!

— А что сказал бы Мишутка? — пошутил Иван Иванович. — Пойдем скорее!

Они спустились вниз, совсем не на шутку труся, когда проходили мимо дверей Решетовых: в самом деле, что сказал бы Мишутка?

7

Наташке действительно шел пятнадцатый год.

— Ты скоро выше меня станешь! — Елена Денисовна вздохнула, закалывая булавкой вытачку на лифе дочернего платья (она научилась шить во время войны и теперь даже принимала заказы от модниц прииска). — Какая ты рослая будешь, Ната!

— Я больше не вырасту! — пообещала Наташка и рассмеялась, повертываясь кругом под ловкими руками матери.

Ее смех заставил улыбнуться и Елену Денисовну.

Очень изменилась жизнерадостная жена Хижняка. Как и раньше, крепкая женщина, которую не сломили ни годы, ни горе, но резкие морщины над переносьем, запавшие глаза и суровость, ставшая привычным выражением, сразу говорили о пережитом.

— Сибирячка! У-у, кремень! — судачили соседки, и в этих отзывах звучало и уважение, и невольная гордость за нее.

Но вот Наташка… Еще не смягчились порывистость и угловатость подростка, а очарование юности уже привлекало каждого, кто останавливал на ней взгляд.

Длинноногая девочка со вздернутым носом, с выступающими косточками ключиц и красными, обветренными, как у мальчишки, руками не много обещала бы в будущем, если бы не ее собранные в кудрявые косы светлые волосы — зависть сверстниц, если бы не румянец, так и заливавший круглое личико. Была она не по годам серьезна и сдержанна.

— Яблоко от яблони недалеко падает, — определяли те, кто не знал прежней веселости Елены Денисовны.

А мать и гордилась и тревожилась: взрослеет девочка, расцветает. Вот уж маленькие грудки приметно обозначились под платьем. Начала стесняться, переодеваясь при матери. Еще не испытала девушка силы своего очарования, но все в ней полно предчувствия пробуждающейся женственности. Мальчишки уже пробуют ухаживать…

— Я больше не вырасту, мама, — повторила Наташка, стараясь рассмотреть себя в зеркале, вытягивала шею, вставала на цыпочки.

— Хорошо будет, — заверила Елена Денисовна.

Первое платье из дорогой шерстяной материи. Не школьная форма из полубумажного кашемира, а выходное платье, простое, без всяких финтифлюшек, но очень изящное. Совсем красавицей выглядит в нем Наташка. К лицу ей синий цвет!

«Посмотрел бы отец! — думает Елена Денисовна. — Как он любил детей!.. И тебя, — подсказывает беспощадная память. — Да, и меня. Как он ласков был перед разлукой, точно предчувствовало его сердце, что больше не суждено нам встретиться!»

Ушел и остался навсегда на далекой от северной Каменушки сталинградской земле. Сталинград — святое это слово для советского человека, и священна для верной подруги память о погибшем муже-сталинградце.

— Ты о чем? — обеспокоилась Наташка, обнимая мать юношески сильными руками. — Почему ты вздыхаешь?

Взгляд ее, лучащийся нежностью, переходит с лица матери на портрет под стеклом, где запечатлен чубатый, видимо озорноватый, во многом схожий с Наташкой Денис Антонович Хижняк. Рядом на стене, тоже в рамочке под стеклом, орден Отечественной войны на алом бархате, грамота, выданная семье бывшего фельдшера Хижняка, посмертно отмеченного званием Героя Советского Союза, и две выписки о награждении орденом Ленина.

В затаенных думах девочки жила мечта быть такой храброй, как отец. Так же, как он, стать героем родины. Но каким образом этого достичь? Что сделать? И когда недавно она принесла домой двойку в школьной тетради, то несколько дней не смела смотреть на портрет отца.

— Ты знаешь, мне так жаль, — зашептала она, прижимаясь щекой к пышноволосой голове матери. — Братья помнят его, говорили с ним, а я… Ну, о чем я могла с ним говорить тогда? Знаю: он самый замечательный человек, а совсем не помню, какой он был. Когда вы о нем вспоминаете, мне кажется, будто меня жестоко обделили, отняли самое лучшее. Мама, голубушка, не сердись! — Наташка снова порывисто обняла мать, царапнула ее булавками, заколотыми в швах платья, и, встав перед ней на колени, заставила ее присесть на стул. — Ты хорошая, ты ласковая, но знаешь, как я завидовала тем ребятам, отцы которых вернулись с фронта? Я тоже все ждала. Не верила, что наш папа не вернется. А когда подросла, поняла, сама прочитала его письма, то почувствовала, будто мне не восемь лет, а много, много больше. Помнишь, я тогда бросила играть в куклы?.. Ну, ты понимаешь: укладывать их спать, поить чаем… Ведь для этого надо думать, что все делается взаправду, на самом деле… А у меня это нарушилось. Я поняла, какие мы несчастные!..

Мать слушала. Сердце ее больно сжималось, взгляд был сух и неподвижен. Она сделала все, чтобы ее дети были счастливы. Но что можно сделать против беды, которая ворвалась в жизнь? Да разве одна ее Наташка повзрослела прежде времени?

Елена Денисовна вспомнила день, когда дочь рассталась со своим кукольным хозяйством. Слезы ее она объяснила себе тем, что девочка жалеет о розданных игрушках, а это было большое, недетское горе. «Поняла, какие мы несчастные!..»

Женщина усмехнулась горько, одними губами.

— Отец погиб за родину…

— Не надо так… Я сама знаю. Но почему ты вздыхаешь про себя? Почему не расскажешь мне ничего? Ведь я теперь не маленькая!

Это была прямая попытка проникнуть в сердечную жизнь матери. Может быть, надо больше чуткости к родному детищу? Но нежелание растравлять старую рану, неумение жаловаться на свою судьбу (да еще перед такой девочкой!) превозмогли возникшее сомнение.