ПОЛЕМИКА О РОЛИ ИНТЕЛЛИГЕНЦИИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПОЛЕМИКА О РОЛИ ИНТЕЛЛИГЕНЦИИ

В «Дневнике писателя» Зайцев вступает в полемику по поводу одного из самых больных и обсуждаемых вопросов русской истории XIX–XX вв. — о роли интеллигенции. Как всегда, повод для разговора — публикация, на этот раз — статья русского писателя И. С. Лукаша в «Возрождении», посвященная самому Зайцеву, где Лукаш обличает интеллигентных героев его раннего, дореволюционного творчества. Поводом для статьи «Новый Зайцев» послужил выход в 1929 г. сборника «Избранное», куда Зайцев включил и свои ранние рассказы[25].

Предметом анализа и жесткой критики стал тип зайцевского героя, которого Лукаш определил как «интеллигента в кавычках». Оценки Лукаша были бескомпромиссны: «тусклый человек, томительно-теплокровная фигура», «последыш лишних людей», «ненужный человек». Типаж, выведенный Зайцевым, противопоставлен Лукашем подлинной интеллигенции — «волевой и творческой элите народа».

Говоря о «борьбе Зайцева со своим литературным временем», Лукаш попытался выявить новый, прикровенный план раннего творчества художника. Он приводит, в частности, ироничные реплики Зайцева по поводу «русского интеллигента, гражданина Арбата» в эссе «Улица Св. Николая». Однако же в целом тональность Зайцева в этом эссе скорее сочувствующая, он обращается с призывом к своему собрату: «Будь спокоен, скромен, сдержан. Призывай любовь и кротость, столь безмерно изгнанных, столь поруганных» (2, 329). Нелицеприятные оценки в этом эссе дополняются чувствами покаяния, смирения — эти настроения своего пореволюционного творчества сам Зайцев определял так: «некий суд и над революцией, и над тем складом жизни, теми людьми, кто от нее пострадал. Это одновременно и осуждение и покаяние — признание вины» (4, 590).

Но в ранних своих рассказах Зайцев не ставил таких задач. Статья Лукаша — типичный пример критики «по поводу», критики внешней по отношению к субъективному авторскому замыслу. Характеры, сюжеты, типы — лишь отправная точка для собственных историко-социальных построений и жестких, как приговор, оценок. Свое восприятие героев Лукаш пытается приписать автору: «Едва скрываемым презрением к тусклым „интеллигентным“ фигурам полна книга Зайцева — презрением и жестокой иронией». Эти слова несправедливы: сам Зайцев любил своих безбытных и беззаботных «странников».

В ответе Лукашу в «Дневнике писателя», озаглавленном «Об интеллигенции», Зайцев вступается и за своих героев, и за русскую интеллигенцию. Просвещенный слой, по его словам, хотя и не был лишен слабостей, нес много хорошего, «умственное, духовное и артистическое творчество очень высоко стояло в этом слое».

Одним из главных качеств интеллигента Зайцев всегда полагал бескорыстность. Тип раннего зайцевского героя — путник, странник, одинокий, мало привязанный к плоти земли с ее житейскими заботами. Неповторимо смиренный художественный мир Зайцева населен столь же своеобразными персонажами, людьми не от мира сего (Христофоров, столь раздражающий Лукаша, — едва ли не самый показательный пример). «Блаженные», «странники» всегда были близки Зайцеву, к этому же ряду относит он и русскую интеллигенцию рубежа веков.

Писатель возражает критику решительно, вступаясь за выпестованных им персонажей и призывает увидеть их безусловно достойные качества: «Нельзя забывать сотен разных незаметных земских врачей, чеховских фельдшериц, безмолвных, но погибавших на эпидемиях, ведших жизнь истинно подвижническую. А учителя, учительницы?»

Но и характер, и роль интеллигенции, оказавшейся в эмиграции, стали существенно иными по сравнению с дореволюционной Россией. Зайцев подчеркивает очень важную для него мысль: интеллигенция стала главным оплотом веры в эмиграции, да и в катакомбах России. Если прежде опорой православия был народ, то теперь ситуация кардинально изменилась: «Замечательно, что интеллигенция того времени была антиправославна, с церковью почти связи не имела, а в жизнь христианские чувства несла. Противоречием было и то, что во многом она большевизм подготавливала, от большевизма же и приняла наибольшее гонение». Казалось бы, это совершенно те же идеи, что выражал страстно в своих книгах, например, ближайший собрат Зайцева по перу православный писатель И. С. Шмелев. Но тон у Зайцева, в отличие от Шмелева, не обличающий, а понимающий, сочувственный. Негативные стороны образованного круга он расценивает не как роковые и непреодолимые пороки, но как «слабости». Итог по-зайцевски лапидарен: «…страдания интеллигенции в революцию, и посейчас продолжающиеся, все искупают. За грехи заплачено кровью, золотым рублем. Поздно вновь тащить на крест то время».

Эта позиция Зайцева была неизменна. В очерках, написанных в годы революции, катастрофические события он расценивает как итог предшествующего исторического процесса, возмездие за «распущенность, беззаботность… и маловерие», за самоупоенные разглагольствования, когда страна стояла на краю исторической катастрофы: «Много нагрешил ты, заплатил недешево» (2, 329).

Зайцев вводит творчество русской интеллигенции (в частности, литературу) в мировой культурный контекст, сопоставляет его с французской литературой, находя объединяющее их начало — серьезность, высоту идей. Но характерно: интеллигенция остается чисто русским явлением, Зайцев тонко чувствует слово и поправляет сам себя: «Во Франции интеллигентность или, точнее, интеллектуальность гораздо большее место заняла, чем в других странах, более уважается и дает лучшие плоды». Осознавая понятие «интеллигент» как специфически русское, Зайцев отделяет его от понятия «интеллектуал», обозначающее человека умственного труда. И приветствует то, что насквозь позитивистский французский интеллектуализм быстро приходит в соприкосновение с христианством.

Спустя две недели в «Возрождении» появилась ответная реплика Лукаша под названием «Путаница» — критик имеет в виду путаницу в понятиях, которую допускает Зайцев: Лукаш вовсе не уничижал тот слой интеллигентного (без кавычек) общества, за который вступился его оппонент. Однако же тип интеллигента в кавычках, по мнению Лукаша, не заслуживает похвал, расточаемых Зайцевым: все «сложности» и «духовные утонченности» на самом деле были только «пошлыми толками умственной черни о последних модах».

Явное раздражение Лукаша вызвали и мысли Зайцева о том, что в эмиграции интеллигенция стала носителем христианства. Эту «привилегию на христианство» Лукаш решительно оспаривает. Вторая половина статьи «Путаница» (даже превышающей по объему статью Зайцева) — краткий очерк происхождения и эволюции русской интеллигенции. В отличие от нигилистически настроенной «умственной черни» — порождения эпохи 1860-х гг., подлинные носители российской просвещенности — «это духовная эманация народа, его интеллект, его воля, разум, действие и творчество, его гений», — полагает Лукаш.

Эта полемика не помешала двум писателям сохранить дружественные отношения и высоко ценить таланты друг друга. В 1940 г. Зайцев, призывая, в числе других, помочь больному Лукашу, так отозвался о его творчестве: «И. С. Лукаш несет в облике и писании своем широкое, теплое и доброе дыхание России. Сын настоящей российской литературы, вольной и бедной, вышедшей из самых высоких источников русского духа, — в изгнании независимо и непримиримо держит он свой путь»[26].

Своеобразный реквием российской интеллигенции звучит в заметке «Памяти погибших», представляющей собой раздумья над одноименным сборником. Она относится к жанровой разновидности мемуарно-биографических заметок Зайцева, которую можно определить словом «памятование». Их цель — благоговейно отдать дань памяти людям замученным, страдавшим, погибшим, многих из которых Зайцев знал лично. К этому жанру относятся очерки «Спас на крови», «Крест», «Знак креста».

Книга «Памяти погибших» была издана в Париже под редакцией Н. И. Астрова, В. Ф. Зеелера, П. Н. Милюкова, князя В. А. Оболенского, С. А. Смирнова и Л. Е. Эльяшева. В сборник материалов, посвященных памяти членов кадетской партии, расстрелянных большевиками, вошли воспоминания очевидцев и непосредственных участников событий, биографические материалы, фотографии. Алданов, в частности, так отзывался об издании: «Книгу эту нельзя читать без волнения. А. А. Шахматов, умерший от истощения и голода, физик Трифонов, „прочитавший в „Известиях“ о своем якобы уже состоявшемся расстреле за несколько часов до самого расстрела“, сцены ареста Щепкина и засады в его квартире — все густо насыщено трагедией, быть может с инквизиционных времен небывалой <…> К книге этой должно быть такое же отношение, как к вечному огню, горящему под Триумфальной аркой» (Современные записки. 1930. № 41. С. 541).

Подобным мотивом («Поклониться памяти людей честных и мужественных, ведших неравную борьбу, но не отступивших…») вдохновлен и Зайцев при написании отклика. Многих из упомянутых в книге Зайцев знал лично, и его воспоминания-миниатюры о Шингареве, Кокошкине, которому сдавал когда-то экзамен, Щепкине, Алферовых, Астровых воссоздают их неповторимые облики, вызывая у читателя живое сочувствие.

Как и многие записи «Дневника…», эта имеет кольцевую композицию: в начале и в конце Зайцев вспоминает дни осени 1919 г., проведенные им в усадьбе Притыкино, свои ощущения того, как «погибала в свисте вьюг вековая Россия».