ГЛАВА 16

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА 16

Отчего гибнет Ставрогин? Оттого же, отчего погибла Россия, — от «беса», искушающего «двумя правдами», чье имя Двойник. «Две мысли вместе сошлись, — говорит уже не „злодей“ Ставрогин, а почти святой князь Мышкин („Идиот“). — Это очень часто случается; со мной — беспрерывно. Я, впрочем, думаю, что это нехорошо; я в этом больше всего укоряю себя. Мне даже случалось иногда думать, что и все люди так, и я начал было одобрять себя, потому что с этими двойными мыслями ужасно трудно бороться». — «Две мысли, сошедшиеся вместе», два сознания или, точнее, два чувства, две бессознательные воли, в своем неразрешимом противоречии уничтожают человека, подобно тому как два исполинских жернова размалывают легкое зерно. В этом раздвоении князь Мышкин, почти святой, чувствует себя «преступником», как будто «неведомая вина, великое злодейство тяготеет над ним». Но и «все люди так»: та же «вина тяготеет» надо всеми людьми, потому что все они родились и участвуют в первородном грехе — в том раздвоении «ветхого Адама» между древом жизни и древом познания, которым открыт был путь Духу Искусителю в сердце человека. В этом смысле все люди — «бесноватые» в возможности.

«Между двумя правдами» гибнет Раскольников. «Я могу чувствовать преудобнейшим образом два противоположных чувства в одно и то же время», — признается и Версилов («Подросток»). Он знает, что «это бесчестно, потому что уж слишком благоразумно», и плоско, «мелко», по слову Ставрогина, но это не мешает им обоим находить в этих противоположных чувствах «совпадение красоты, одинаковость наслаждения». Когда Версилов раскалывает икону Спасителя на две половины, то делает это не он сам, а его Двойник, или не он один, а он «вместе со своим Двойником».

«Я могу пожелать сделать доброе дело и ощущаю от того удовольствие; рядом желаю и злого и тоже чувствую удовлетворение. Но и то и другое чувство всегда слишком мелко», — признается Ставрогин.

«Правда ли, будто вы уверяли, что не знаете различия в красоте между какою-нибудь сладострастною, зверскою штукой и каким угодно подвигом, хотя бы и жертвой жизнью для блага человечества? Правда ли, что вы в обоих полюсах нашли совпадение красоты, одинаковость наслаждения?» — спрашивает Ставрогина Шатов.

В те же самые дни Ставрогин проповедует Христа, Богочеловека — Шатову и Антихриста, Человекобога — Кириллову; увлекает обоих с одинаковой силой и потом с одинаковым презрением покидает. Но они его не покинут: по тому глубокому чувству, с каким Кириллов ему говорит: «Вспомните, Ставрогин, что вы значили в моей жизни», — видно, что он все еще верит в него. И Шатов точно так же «осужден верить в него во веки веков», готов «целовать следы его ног», «не может вырвать из сердца своего Николая Ставрогина» и считает себя «учеником, воскресшим из мертвых», а его — «учителем, вещавшим огромные слова».

Это — Кириллов и Шатов, а что же сам Достоевский? Неужели он не боится кощунства, влагая в уста такого учителя, как Ставрогин, величайшую святыню свою — мысль о русском народе «Богоносце»? Или он не сознает, что делает? Нет, кажется, слишком хорошо сознает и, если все-таки делает, то, может быть, потому, что именно здесь, в этом «соприкосновении противоположностей», в страшных «двойных мыслях» Ставрогина, в последней глубине раздвоения предчувствует единственно возможный путь к соединению — к той ослепляющей молнии, которая должна вспыхнуть между «обоими полюсами». Отчего же молния так и не вспыхнула?

Две нити вместе свиты,

Концы обнажены.

То «да» и «нет» не слиты,

Не слиты — сплетены.

Их темное сплетенье

И тесно, и мертво.[42]

Кажется, это именно и происходит в Ставрогине: две полярно противоположные силы его бессознательного существа бесконечно растут, напрягаются, но не доходят до своих обнаженных в сознании «концов» и потому не могут сосредоточиться и разразиться; не соединяясь, только смешиваются, так что высшая сила, не родив огня и света, вырождается в низшую — в рассеянную, стынувшую и темную теплоту — тление смерти.

Когда «черт», «двойник» Ивана Карамазова говорит: «Для меня существуют две правды: одна тамошняя, ихняя (Божия), а другая — моя», то он лжет и кощунствует: для него существуют не «две правды», а только две полу-правды — две лжи, потому что ложь и есть полу-правда — правда не до конца, не до Бога, — одна половина правды, не соединенная с другой. Когда черт говорит «Богочеловек» и когда говорит «Человекобог», — он одинаково лжет, потому что не знает, «есть ли Бог», — не хочет знать Бога, а следовательно, не может знать ни Богочеловека, ни Человекобога. Если бы он признал Бога, то не мог бы не признать, что Богочеловек и Человекобог — не два, а одно с того мгновения, как сказано: «Я и Отец одно». Но в том-то и ложь Отца лжи, что он не хочет соединения, — не хочет, чтобы Два всегда было Двумя, и для этого сам притворяется одним из Двух — то Отцом против Сына, то Сыном против Отца. Вот почему две главные движущие силы в социальной демонологии русской и всемирной революции — Противоотчество и Противосыновство — воля к Отцеубийству и Сыноубийству в Боге.

Все это может казаться отвлеченным, но на самом деле это единственно жизненно и действенно в борьбе с революционной демонологией. Если царство русских коммунистов так прочно и длительно («Царствию нашему не будет конца», — предсказывали они уже в первые дни после Октября), то лишь потому, что вся борьба с ними велась и доныне ведется только на социальной поверхности, а не в той религиозной глубине, где заложено основание этого царства.