5

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

5

«Нормальный» этнический язык, которым мы пользуемся, сам справляется с гёделевским препятствием, не заботясь о «качелях» логикосемантических уровней. Это следует из места, которое он занимает на нашей шкале, — полоса в середине. Именно там язык располагается, являясь достаточно «кодово» твердым, чтобы понимание было возможным, и одновременно — достаточно «мягким», чтобы можно было понимать его тексты с различными отклонениями. Это спасает от падения в «пропасть Гёделя». Я сказал «пропасть», поскольку в языке, освобожденном от возможности многих истолкований, разнозначности, зависимости смысла от контекста, то есть в «мономорфическом» языке (в котором каждое слово означало бы одну-единственную вещь) преобладал бы страшный численный излишек, настоящая вавилонская энциклопедия — таким языком невозможно было бы пользоваться. Каждая же попытка окончательно «плотно закрыть» знаково несовершенные системы приводит к regressus ad infinitum. Таким образом, наш язык в восприятии является немного «размытым», и чем длиннее тексты, тем больше вокруг них возникает неоднородно воспринимаемых «ореолов». Он существует, не попадая в ловушки Гёделя, противопоставляя им свою гибкость, эластичность или, одним словом, благодаря тому, что является метафорическим и способен ad hoc создавать метафоры. Как язык это делает? Когда я скажу «мужчина смотрит на женщину через гормон андростерон», каждый, кто знает, что это мужской гормон, определяющий сексуальную ориентацию у самцов, поймет меня, хотя буквально это нонсенс, так как гормон не имеет ни оправы, ни стекол. Метафоры с разнообразной амплитудой значений мы находим везде: также и в языке теоретической физики, космологии, эволюционной биологии и, в конце концов, математики. Математизация точных наук — это следствие постоянных усилий по СОКРАЩЕНИЮ излишков языковой метафоричности. Когда метафоричности слишком много, язык отклоняется в поэзию и, в конце концов, становится также непригодным как инструмент коммуникации, как и картины художников-абстракционистов, поскольку «прочитать» такие картины можно очень по-разному, и каждый зритель может понять их по-своему (не зная, впрочем, что в его эстетическом познании возникают попытки увидеть в них определенное «сообщение»). Даже среди знатоков нет согласия в том, что касается значения картины, зато картины натуралистов по сути своей не являются знаковыми «мягкими» системами. Они скорее своего рода целостные символы (но в эту довольно спорную проблему я здесь вникать не хочу). Тот, кто пользуется нормальным этническим языком, получает как бы «бесплатно», до тех пор, пока учится пользоваться этим языком, стратегию избежания гёделевских провалов. Многообразие, количество, качество метафор в разговорном языке бывает вообще меньшим, чем в литературе; больше всего метафор, означающих «почти произвольную растяжимость», субъективную расширяемость, восприимчивость многих толкований значений, мы встречаем в поэзии. Итак, если произведение начинается словами (у Лесьмяна в «Пане Блышчинском») «Снился сад», то мы УЖЕ имеем дело с полиинтерпретационной метафорой, а кто согласия на противодословность такого элементарного сказуемого не дает, тот на читателя поэзии (лесьмяновской) не тянет. На «нулевом» уровне языка он был бы прав, поскольку «сады СЕБЕ не снятся», потому что не могут видеть сны. «Пестрота» красноречия в большой степени зависит от оригинальности изготовления ad hoc воспринимаемых потребителем метафор, таких, которые будут «свежими». (Расхваливаемые сегодня авторы, такие как Бучковский и Парницкий, «пересаливали» свои тексты такой чрезмерной метафоричностью, что возникали произведения, очень сильно противопоставленные однозначному пониманию, — средний читатель не желает, чтобы автор с помощью текста водил его по бездорожью, ложными путями, по лабиринтам, которые, впрочем, в глазах искушенного «метафорофила» могут стать как раз жемчужинами прозы.) Но вернемся к нашей шкале и выводимым из нее заключениям.