3. Послесибирское
3. Послесибирское
В произведениях послесибирского периода жизни Достоевского намеченные ранее философские идеи получили свое полное раскрытие. Здесь-то, по существу, и дана философия человека как система.
В разных произведениях в качестве главных философских идей выделены ее разные аспекты. Философия человека излагается помимо художественных произведений в статьях писателя. В них философские проблемы выделить легче. И в этом преимущество статей. Но философская емкость логического текста уступает емкости текста художественного.
Как синтез понятийного и художественного — «Дневник писателя», не получивший пока у нас заслуживающей его оценки. В нем философские идеи выражены чаще всего непосредственно, хотя порою и через художественные образы.
Записные тетради, письма помогают не только понять лабораторию художественного творчества, но и творчества философского.
Главные философские идеи отдельных произведений: «Записки из Мертвого дома» — кажущаяся простота и фактическая сложность человека. «Униженные и оскорбленные» — «быть» и «иметь» как ценностная ориентация личности. «Скверный анекдот» — нравственные качества человека. «Зимние заметки о летних впечатлениях» — целостность и разрушенность личности. «Записки из подполья» — смысл человеческого существования. «Преступление и наказание» — цель, средство, результат человеческой деятельности. «Игрок» — разум и чувство человека. «Идиот» — идеал человека, положительно прекрасный человек. «Бесы» — лжеидеал человека, положительно безобразный человек. «Подросток» — сложность человека, «иметь» как жизненная ориентация. «Братья Карамазовы» — учителя и ученики.
Каждое из произведений затрагивает проблемы эстетические. В статьях они — в центре.
В «Дневнике писателя» трудно выделить какую-то главную проблему — так многообразно его философское содержание. Но если все же надо выделить главное, то это — смысл человеческого существования. Небольшая, но очень емкая по мысли статья «Приговор» представляет собой ядро «Дневника писателя».
Систематизация рассыпанных мыслей, рассыпанных по тысячам страниц текстов, позволит, как мне кажется, восстановить философскую концепцию Достоевского, его философию человека.
Достоевский говорит о забытии человека и проблем его существования предшествующей и современной ему общественной мыслью. Если и говорят о человеке, то сводят его к результату каких-то внешних сил, создают образ человека-механики. Происходит подмена одного вопроса другим. Спрашивают, что такое человек, а отвечают совсем на другой вопрос: под влиянием каких факторов он формируется. И хотя важность последнего — вне сомнений, связь его с первым — тоже, но подменять одно другим не следует.
Достоевский видит забытие человека как в практике, так и в теории. В «Дневнике писателя» он выделяет формулу деятельности российских железных дорог — не дорога для человека, а человек для дороги. В записных книжках 60-х годов можно прочесть: «Вы только одному общечеловеческому и отвлеченному учите, а еще матерьялисты» [ЛН, 83, 141]. Или: «вы человека не цените, люди без гуманности» [ЛН, 83, 142].
При этом надо заметить, что Достоевский совсем не забывает о роли среды в формировании человека, — о чем и говорилось по кругу второму. Но главным образом его интересует проблема уже сформировавшееся человека. Каков он, человек существующий? Достоевский рассматривает человека не только как становление, но и как ставшее. Можно, конечно, интересоваться, что породило князя Валковского: среда, наследственность? И это важно для урока на будущее. Но, положим, Ихменеву, вынужденному общаться с князем, все равно, что того породило. Ему важнее знать сущность этого человека. Достоевский использует оба подхода к человеку, но главное для него — человек, каков он есть. Как ставшее.
Потому-то Достоевский и отходит от служебной зависимости своих героев. Исследует не столько их официальную, сколько частную жизнь. Тенденция в творчестве Достоевского — именно уход от изображения официальной жизни. И это говорит об усилении внимания не к социологии человека, а к его философии. Писатель не хочет двусмысленности, не хочет, чтоб внешнее, служебное затмило внутреннее, частное.
Более того, в одном из своих наиболее значительных образов Достоевский показал невыразимость сути человека через его служебную деятельность. Инженер Кириллов приехал строить мост. Но его духовный мир совсем иного склада. Он не способен что-либо строить во внешнем. Он способен к строительству внутреннего, он строит свою личность. И не случайно из романа не ясно, как строил этот герой мост и строил ли он его вообще.
Человек у Достоевского всегда в центре повествования. Его не могут подменить никакие «мосты». И сами-то «мосты» интересуют писателя лишь с точки зрения того, что они несут человеку.
Достоевский понимает, что современный ему человек далеко не совершенен. В нам много «грязи». Но есть и «брильянты». И сам он постоянно отыскивает светлое в человеке. Обнажив при этом много «грязи». Писатель в этом не виноват. Он сам по себе незлобив. Он в каждом пытается найти человеческое. И находит. Оказывается, что даже острожный плац-майор его имеет. Он любит свою собаку. Конечно, собаку. Конечно, свою. Но ведь это плац-майор.
Достоевский не торопится с провозглашением величия человека. В человеке должно преобладать величие. Но пока не преобладает. И провозглашать в этих условиях величие означало бы воздвигнуть на пьедестал высокого низкое, увековечить это низкое. Оно при этом будет принято за высокое. И начнется цепная реакция понижения человеческих ценностей. При полном спокойствии мысли и совести. При величии мертвом, при лжевеличии.
Не величие человека видит прежде всего Достоевский, а его сложность. Человек — это сложно, человек — это тайна. Такое признание заставляет думать, искать, анализировать. И уже в этом видна неуспокоенность человека как аспект его сложности.
Исход философии Достоевского — человек сложен, человек — тайна. В записной тетради есть весьма характерная запись: «Сложен всякий человек и глубок, как море, особо современный, нервный человек» [ЛН, 83, 417]. Конец предложения говорит о социологии человека, начало — о его философии. Сложен всякий человек. Всегда. И всякий. Нет простых людей, простыми они лишь кажутся. Кажимость простоты скрывает сущность сложности. В произведениях Достоевского и обнажается за простотой сложность. Обитатели острога кажутся сначала автору толпой, массой, причем весьма простой — уголовники. Они грубы, безжалостны и покорны начальству.
Затем видимость простоты рушится. Сначала рушится простота покорности. Оказывается, покорны арестанты лишь «до известной степени». Затем рушится простота массы. Каждый из арестантов индивидуален. Каждый сложен по-разному, но сложен каждый.
Сложен герой «Записок из подполья». И само его существование есть упрек упрощающим человека. Этот герой постоянна противоречив. Хочет ссор и уходит от них. Хочет делать добро — делает зло. Если он говорит: «сию минуту уйду», то ясно, что он никуда не уйдет. Замечая свою двойственность, думает переделаться, считая двойственность аномалией. Но затем понимает что это есть норма, что «на самом-то деле и переделываться-то, может быть, не во что» [5, 102].
В противоречиях почти каждый герой «Идиота». Не лишен их и главный. Хотя в нем высветлена одна сторона противоречия — «брильянты». У Рогожина — другая, «грязь». Но и Рогожин иногда проявляет «брильянты». Он вдруг потянулся к чтению. На миг, с утилитарной целью, но все же. Келлер может дежурить у постели больного постороннего ему человека и писать клеветнические статьи. Бурдовский — уже в его фамилии отражена какая-то перемешанность разнородного. Он кажется алчным и бесчестным.
На деле — лучше. Генерал Иволгин — какие изгибы претерпевает в одно и то же время его психология. Вот он выдумывает, как он был у Наполеона. Слушает его князь, человек деликатный, суть Иволгина знающий, но делающий вид, что верит. Генерал, однако, понимает, что не верит ему Мышкин. Он благодарен за то что князь делает вид верящего. Но, понимая, что фактически-то тот не верит, а лишь вид делает, благодарный князю генерал злится на него за оскорбительное снисхождение. Сын генерала, казалось, весь в плену рубля. Но выяснилось — не весь.
Особенно сложен в «Идиоте» Лебедев. Его автор представляет нам в первой сцене романа. С главными героями. Его портрет вызывает неприязнь: «дурно одетый господин, нечто вроде заскорузлого в подъячестве чиновника, лет сорока, сильного сложения, с красным носом и угреватым лицом…» [8, 7].
Он нахален. И в то же время способен пресмыкаться, как это он делает в разговоре с Рогожиным. Начинает обладающий состоянием Рогожин: «…ведь я тебе ни копейки не дам, хоть ты тут вверх ногами передо мной ходи.
— И буду, и буду ходить.
— Вишь! Да ведь не дам, не дам, хошь целую неделю, пляши!
— И не давай! Так мне и надо; не давай! А я будут плясать. Жену, детей малых брошу, а перед тобой буду плясать. Польсти, польсти» [8, 9 — 10].
Позже мы увидим, как ради корысти он притворяется бедным. И узнаем, что он дает деньги в рост. Что «за мошенников в суде стоит». Что причастен к клеветнической статье Келлера.
Создается образ недалекого прихлебателя, не признающего человеческих ценностей. Просто прост.
Но не так это. Не случайно князь, зоркий князь замечает в нем «сердце, хитрый, а иногда забавный ум» [8, 410]. Лебедев, дает меткую и верную характеристику «отрицателям». Он способен философски мыслить. Совершенно неожиданным является наличие у Лебедева собрания сочинений Пушкина. Оказывается, Лебедев — человек начитанный. Он любит детей. Своих детей. Но ведь любит.
Лебедев сложен, загадочен, противоречив. Сам он так раскрывает князю свою суть. «Ну вот вам, одному только вам, объявлю истину, потому что вы проницаете человека: и слова, и дело, и ложь, и правда — все у меня вместе и совершенно искренно. Правда и дело состоят у меня в истинном раскаянии, верьте не верьте, вот поклянусь, а слова и ложь состоят в адской (и всегда присущей) мысли, как бы и тут уловить человека, как бы и через слезы раскаяния выиграть! Ей богу так! Другому не сказал бы — засмеется или плюнет, но вы, князь, вы рассудите по-человечески» [8, 259]..
Отсюда следует, что Лебедев прежде всего преследует всюду выгоду, используя для этого разные средства. Одним из них является эксплуатация своего раскаяния. В чем же тут загадка, кажется, все ясно. Прост. А вдруг и в этом самораскрытии перед Мышкиным — та же метода?
Своеобразным продолжением образа Лебедева является образ капитана Лебядкина. Уже сходство фамилий говорит о близости героев. Оба пьют, оба, в определенной мере, шуты. Оба не так глупы, как кажется на первый взгляд. Оба ироники.
Вот разговор Лебядкина со Ставрогиным, пришедшим к его сестре:
«— Не прикажете ли, я на крылечке постою-с… чтобы как-нибудь невзначай чего не подслушать… потому что комнаты крошечные.
— Это дело; постойте на крыльце. Возьмите зонтик.
— Зонтик, ваш… стоит ли для меня-с? — пересластил капитан.
— Зонтика всякий стоит.
— Разом определяете minimum прав человеческих…» [10,213]. На деле Игнат Лебядкин не считает себя ниже зонтика Ставрогина, он даже позволяет себе жить за счет Ставрогина. Тут ирония. Но и шутовство, лакейство. Оно прослеживается даже в языке: что для Ставрогина «крыльцо», то для Лебядкина «крылечко».
В Лебядкине, конечно, сложности меньше. Эволюция от Лебедева к Лебядкину — упрощение. Ради укрупнения одной стороны сложного. Лебедев бьет на жалость, Лебядкин — на шантаж. Первый способен на низкое (клевета), второй — на нижайшее (донос). Первый мыслит, второй каламбурит. У первого — Пушкин, у второго — «стишата». Лебедев любит своих близких, Лебядкин — в лучшем случае безразличен к ним. Понижение отражено и в фамилии: Лебедев — Лебядкин.
Дальнейшим этапом в понижении образа будет Максимов в «Братьях Карамазовым». Скорее прост, чем сложен. Но начало образа — Лебедев — это, без сомнения, сложность.
Наиболее полно, однако, символизируют сложность человека Свидригайлов и Ставрогин, похожие друг на друга и разные. Общее — их загадочность, таинственность, о которых я уже отчасти говорил, разбирая эти образы по первому кругу.
Свидригайлов советует Раскольникову беречь сестру, а сам уже в это время думает совершить над нею насилие. «Какое странное, почти невероятное раздвоение. И однако ж так, он к этому был способен» [7, 160]. Это — из подготовительных материалов.
Свидригайлов не лицемерит. Иначе бы его «сложность» была сложностью обычного мелкого мошенника. Но герой не мелкий, и не мошенник. Это личность трагическая. В нем идет борьба разных начал. «Холодно-страстен. Зверь. Тигр» [7, 164]. Но он не только таков. Он может быть заботливым. Способен строго, вплоть до самоубийства, судить себя.
Не менее трагичен и сложен Ставрогин. Злодей и не такой уж злодей и т. п.
Еще один сложный человек — Версилов. С одними добр, с другими зол. А наедине смеется и над теми и над другими. Одни его считают злодеем, другие — нет. Но более верна тут само-характеристика: «Я могу чувствовать преудобнейшим образом два противоположных чувства в одно и то же время — и уж, конечно, не по моей воле. Но тем не менее знаю, что это бесчестно, главное потому, что уж слишком благоразумно» [10, 8, 232].
И тут нет позы. Все это так. Его любовь к Ахмаковой есть одновременно и ненависть. Ему хочется прийти к чему-то одному, самоопределиться. Порою кажется, что он этого достиг. Но только кажется. За самоопределением — новое проявление сложности. Еще большее падение.
Для подчеркивания этой сложности автор идет даже на введение в повествование неправдоподобного: связь трагичного Версилова с уголовником Ламбертом.
Кольцо добра и зла, правды и лжи, кольцо сложности замкнуто так прочно, что найти к нему ключ — дело, кажется, безнадежное. Аркадий Долгорукий называет Версилова честным человеком. Версилов ему о себе на ухо: «Он тебе все лжет» [10, 8, 288]. Вот и замкнутость. В любом случае герой здесь сложен и противоречив. Если он сказал правду, то он лгун, если солгал, то он правдив. В истории философии подобное встречалось. Не берусь судить, знал ли Достоевский об этом. Да это и не так важно. Даже если он и взял готовую формулу, то наполнил ее новым содержанием — противоречивость, сложность человека.
Оттенением сложности является и то, что сказал-то Версилов шепотом, на ухо. Только одному Долгорукому. Тайна. Но и Долгорукому-то скорее задал загадку, чем подсказал отгадку. Сказал серьезно, не шутливо. Но тут же поспешил рассмеяться.
Подросток Долгорукий пытается разгадать загадку сложного человека, Версилова. Он занят этим с детства. Иногда ему кажется, что финал близок. Иногда, — что он лишь удалился.
Более того, в процессе разгадки тайны Версилова (не столько внешней, сколько внутренней, ибо только по первому кругу тайна Версилова — это его отношения с Ахмаковой) Подросток обнаруживает и сложность других людей. Сергей Сокольский «ищет большого подвига и пакостит по мелочам» 1[10, 8, 325]. Загадка. Ахматова, казавшаяся просто хищницей, по сути, совсем иная. Анна Андреевна, казавшаяся доброй, — хищница.
Относительно последней герой говорит: «…а человек к тому же — такая сложная машина, что ничего не разберешь в иных случаях, и вдобавок к тому же, если этот человек — женщина» [10, 8, 465]. Речь здесь идет об одном человеке. Но делается и обобщение — таковы женщины, да и вообще таков человек.
Высказывание Подростка не случайно. Ибо в процессе разгадки других людей герой обнаружил, что и сам-то он — загадка. В поисках «благообразия» он совершает не соответствующие цели поступки. Он видит в своей чистой душе паука и обобщает: «…я тысячу раз дивился на эту способность человека (и, кажется, русского человека по преимуществу) лелеять в душе своей высочайший идеал рядом с величайшею подлостью, и все совершенно искренне. Широкость ли это особенная в русском человеке, которая его далеко поведет, или просто подлость — вот вопрос!» [10, 8, 420].
Обобщение здесь на уровне национальном. Хотя слово «кажется» тут не случайно.
Много загадок открыл Подросток в человеке. Может быть, именно потому, что он подросток? Нет. Скорее наоборот. Подростку все виделось простым. Взрослея, он убеждается в своей упрощающей человека неправоте. Человек сложен, человек — загадка. Теории, человека упрощающие, находятся в подростковом возрасте. Упрощение — признак подростковости. Одна из главных мыслей романа — упрощать человека простительно лишь подростку.
Утверждение сложности человека, впервые высказанное в письме 17-летнего Достоевского, прошло через всю его жизнь и через все его творчество. Достоевский никогда не был в подростковом возрасте, в отличие от своего героя. Он сразу был уверен в сложности человека.
Одной из своих героинь, желающей верить в человека и видящей в человеке недоброе, автор дает такие слова: «Неужели человек может быть способен на такую обиду?» [3, 269]. Здесь выражена очень глубокая мысль — о границе человека.
Вопрос о границе человека ставится в науке под разными углами зрения: способность к абстрактному мышлению, орудийная деятельность. Достоевский ставит этот вопрос под углом зрения нравственности. На что способен человек в этом аспекте? На все способен — отвечает своими действиями князь Валковский. Один делает добро, другой — зло. И часто один и другой — в одном лице.
Человек безграничен. И ждать от него можно чего угодно. Добро и зло уживаются. И нельзя абсолютизировать что-то одно. Когда это делают, то мало думают об истине и больше о прагматике. Искренне болеющие о человеке пытаются найти истину. Но и они исходят из абсолютизации какой-то одной стороны человека. Какой? Это зависит от степени гуманистичности ищущего. Ибо наука и по сей день не ответила на вопрос. Существует мысль, согласно которой человек не добр и не зол, тем и другим его делают обстоятельства. Гуманистическая на взгляд первый, она совсем не такова на второй. Человек сводится к чистому листу бумаги — где же тут гуманизм? Эта точка зрения не подтверждается в должной мере и действительностью. Другие говорят, что человек зол. Отбор — выжил злой. Третьи утверждают, что человек добр. И тоже не без влияния отбора.
В спорах современников одна и та же, что и во времена Достоевского, проблема.
Достоевский высказался по этой проблеме через своих героев и их установки. Разные установки: любовь к человеку и отношение к нему более чем скептическое.
Вот подпольный парадоксалист хочет «обняться со всем человечеством». И с человеком. Идет в гости. А там разговоры одни: о жаловании, о «его превосходительстве» и т. п. Желание «обняться» исчезает. Может быть, в данном случае помеха в том, что, прежде-то всего, герой хочет обняться с человечеством. Любовь его к человеку абстрактна. А героиня другого произведения справедливо говорила: «Можно ли любить всех, всех людей, всех своих ближних, — я часто задавала себе этот вопрос? Конечно, нет, и даже неестественно. В отвлеченной любви к человечеству любишь почти всегда одного себя» [8, 379]. Еще более определенен по этому вопросу Иван Карамазов: «…я никогда не мог понять, как можно любить своих ближних. Именно ближних-то, по-моему, и невозможно любить, а разве лишь дальних» [10, 9, 296]. И далее герой продолжает: «Чтобы полюбить человека, надо, чтобы тот спрятался, а чуть лишь покажет лицо свое — пропала любовь» [10, 9, 297]. И на той же странице: «Отвлеченно еще можно любить ближнего и даже иногда издали, но вблизи почти никогда».
Можно, конечно, пойти по пути простому — обвинить героя (а с ним и автора) в человеконенавистничестве. Но ведь получится ложь. Иван не есть человеконенавистник, ему просто надо «мысль разрешить». В том числе и мысль о природе человека. Он слишком много видел мерзостей, (хотя бы у отца), чтоб просто затвердить слова о величии человека.
В разговоре Ивана с чертом как раз и идет речь о том, что можно и чего нельзя требовать от человека. А черт — это часть самого Ивана. Значит, в самом Иване идет борьба двух начал. Наиболее полно высказывается негативное отношение к человеку. Иван говорит, что человек хуже зверя. «В самом деле, выражаются иногда про „зверскую“ жестокость человека, но это страшно несправедливо и обидно для зверей: зверь никогда не может быть так жесток, как человек, так артистически, так художественно жесток. Тигр просто грызет, рвет и только это и умеет. Ему и в голову не вошло бы прибивать людей за уши на ночь гвоздями, если б он даже и мог это сделать» [10, 9, 299].
Можно, конечно, возмутиться, что Иван оскорбил человека, который ныне слетал туда-то, открыл то-то и т. п. Но это не очень убедительно. Ибо история показала, что человек не только созидал, но и разрушал. История показала все многообразие способностей и возможностей. Я не намерен расшифровывать это. Возьму лишь другое проявление художественной изощренности в жестокости человека.
Волк поймал зайца. И съел. Без изящества и без художественности. Хищник? Бесспорно. Ловит зайцев и человек. Ест. И тем уже сравнивается с волком. Сравнявшись, идет дальше. Разводит домашних «зайцев». В широком смысле слова. Изучает, улучшает породу, заботится, содержит ветеринарную службу. Гуманен. До финала. В финале — сдирает шкуру. И весь-то комплекс гуманности имел конечной целью улучшение шкуры и того, что под шкурой. Скажут, необходимо, или козырем — «а сам-то…». Но пусть будет необходимость доказана, а о «самом-то» и доказывать нечего. Но суть нравственной оценки от этого не меняется: хищник, изощренный. И это тем более верно, что человек, с его собственной точки зрения, наделен высшим — сознанием.
И вот при таком-то даре — да снимать шкуру! Проблема, над которой часто просто не задумываются — так удобнее. Судить-то нас некому. Сами себе судьи. Вот и не возбуждаем против себя дела. Лишь провозглашаем: «звучит гордо».
Видимо, все это имел в виду Иван при своей оценке человека. Иван не верит, что человек мог создать религию. И тут-то появляются вновь сомнения — ведь создал же, значит, не только звериное в нем. Сомнения усиливаются при размышлениях о высокой человечности детей.
О низком в человеке говорилось в «Записках из Мертвого дома», в «Игроке», в «Подростке». В иных случаях с сомнениями, в иных — без них. Но в «Братьях Карамазовых» — с сомнениями. И внутри Ивана, и через противопоставление «чертовской» половине Ивана размышлений о человеке старца Зосимы.
Человек по природе добр. Лишь кажется он хуже, чем есть. В силу обстоятельств. Надо просто уметь разглядеть человека. Вот в чем трудность. Зосима верит, что самый низкий человек способен вернуться к своему доброму началу. Надо лишь помочь в этом человеку. Но главное зависит от него самого.
Через своих обнажающих сложность человека героев Достоевский пытается разобраться, что в природе человека врожденное, что приобретенное.
Признавая социальное в человеке, Достоевский не склонен сводить человека к социальности. В художественных произведениях, в «Дневнике писателя», в записных тетрадях — всюду он выступает против абсолютизации роли социальной среды. Среда не всесильна. Человек выше среды. Он способен поступать вопреки ей. Следовательно, что-то есть в нем до среды. Признается роль биологического. И не случайно. И не без оснований. Ведь и, с нашей точки зрения, социальность как форма движения материи диалектически, а не метафизически отрицает биологическую форму.
Князья, генералы, помещики у Достоевского добры и злы. Люди из народа — то же самое. Раздел на добрых и злых идет не столько через карман человека, сколько через его сердце. Князьями были Мышкин и Валковский. А это два полюса. Князем был и Сергей Сокольский, носящий два полюса в себе. Не все в человеке от социальности.
Кто унижен и оскорблен у Достоевского? Порою люди, представляющие далеко не дно общества. Большинство из них вообще не трудится. Если бы этих людей видели переписчики из ранних повестей Достоевского, то они могли бы подумать: нам бы ваши заботы. Костлявая рука ребенка — от нищеты. Но нищета-то порою от гордости. И все это не случайно. Это есть акцент на асоциальности.
Среда — средою, но выбор у человека есть всегда. В разной степени, но есть. Среда одна, а пути могут быть разные: Разумихин, Раскольников, Мармеладов. Буржуазная действительность одних толкает на путь активной борьбы, а вот Шатова как раз оттолкнула от этого пути. «Низкие потолки» на разных людей давят в разной степени.
Среда не может совершенно искоренить доброе в человеке если оно было. Порою среда в этом аспекте вообще бессильна. В этом Достоевский убежден. И высказывает свои мысли, говоря о каторжнике Алее, добром и кротком человеке. «Есть натуры до того прекрасные от природы, до того награжденные богом что даже одна мысль о том, что они могут когда-нибудь измениться к худшему, вам кажется, невозможною. За них вы всегда спокойны. Я и теперь спокоен за Алея. Где-то он теперь?» [4, 52]. Алей выше среды.
Опираясь на признание не только социального, но и асоциального в человеке, Достоевский делает вывод, что изменить через влияние экономики природу человека никому не удастся. Социальное не способно искоренить заложенное в человеке природою биологическое.
Яркий пример этого — образ Шатовой в «Бесах», о котором я уже говорил. Шатова — лицо эпизодическое. Но нагрузка по третьему кругу на это лицо огромная. Героиня насквозь социальна. Она ждет ребенка и заранее проклинает его. Она женщина дела. Родила. И переродилась сама. Социальное — «по боку».
Биологическое в человеке неистребимо. И было бы большой бедой для человечества, если б наоборот. Некому было бы говорить о социальности. Марии должны прежде всего рожать, а потом уже участвовать в разного рода социальных экспериментах. Достоевский допускает мысль о наличии людей, желающих исправить природу человека. Но верит в неискоренимость биологического, способного противостоять конъюнктуре социальности.
«Человек принадлежит обществу. Принадлежит, но не весь» [ЛН, 83, 422]. Емкость этих двух, по-видимому, заимствованных у Гоголя предложений огромна. Это — и кредо автора и предостережение обществу, посягающему на человека. Ваш человек но не безгранично. Знайте это, человека не уважающие, говорит Достоевский. Это в социальном плане. Но тут есть и план философский. Человек как он есть несет на себе слой социальности. Но слой этот далеко не самый глубинный. Под ним что-то другое, на что накладывается социальность, пытающаяся в лучшую или худшую сторону исправить биологическое.
Переделать решительно природу человека. А можно ли? А надо ли? Это вопросы Достоевского. Ответы на них — более, чем скептические. Нельзя дистиллировать человека. Нельзя избавиться в нем от какой-то одной стороны. Добро и зло диалектически взаимосвязаны. Пока жив человекам «не нужно — ибо еще не известно, лучше ли будет человек при постороннем в него вмешательстве. Тем более, что и знаем-то мы о человеке не так уж много. Что-то мы о человеке знаем, но есть то, об чем мы и понятия составить не можем» [ЛН, 83, 432]. Неисчерпаемость, непроявляемость человека до конца, здесь высказанная, повторяется в «Идиоте»: «Причины действий человеческих обыкновенно бесчисленно сложнее и разнообразнее, чем мы их всегда потом объясняем, и редко определенно очерчиваются» [8, 402].
Человек проявляется не весь. Его «изреченная мысль» может быть ложью. Не сознательной. Это за скобками. Просто существует невыразимость мысли при полном желании ее выразить. Тем более не до конца выразимо чувство. А потому-то мы знаем не всего человека. Он не весь выражен, да к тому же порою и не адекватно понят. В большей степени при этом выражается и понимается социальное, поверхностное, а не биологическое, глубинное. Мы больше воспринимаем сознательное в человеке, чем его неосознанное, бессознательное. Мы знаем, в определенном приближении, сознание, логику. Но человек выше сознания, выше логики.
По Достоевскому, это бесспорно. «Но в эту минуту вдруг случилось нечто тоже совсем неожиданное» [10, 8, 413]. Это из «Подростка». Но подобное можно найти в любом романе. Вдруг — это и есть символ алогичности. Герои Достоевского приходят, уходят, что-то делают. Но предсказать их действия нельзя. Нет логики.
Мать Раскольникова говорит о своем сыне: «Его характеру я никогда не могла довериться, даже когда ему было только пятнадцать лет. Я уверена, что он и теперь вдруг что-нибудь может сделать с собою такое, чего ни один человек никогда и не подумает сделать» [6, 166]. И это верно. Каждый прочитавший роман знает, что поступки ее сына алогичны.
Человек видит несчастье другого. Логично предположить его огорчение. А в «Бесах» веселятся возле самоубийцы. Люди не самые лучшие — верно. Но там есть и обобщение рассказчика: «Вообще в каждом несчастии ближнего есть всегда нечто веселящее посторонний глаз — и даже кто бы вы ни были» [10, 255].
Мысль эта не случайная. В «Подростке» она повторяется. С точки зрения героя, существует «обыкновенное человеческое чувство некоторого удовольствия при чужом несчастии, то есть когда кто сломает ногу, потеряет честь…» [10, 8, 175]. Повтор говорит, что это не только позиция героев.
Человек способен не только любить, но и ненавидеть. Любить одного, ненавидеть другого. Логично. Но не совсем логично, когда любят и ненавидят одного и того же. А у Достоевского так бывает.
Два человека не могут терпеть Друг друга. Логика говорит, что они должны расстаться. А они, вопреки логике, не расстаются. «Есть дружбы странные; оба друга один другого почти съесть хотят, всю жизнь так живут, а между тем расстаться не могут» [10, 12]. И это не только слова. Факт жизни Степана Трофимовича и Варвары Петровны, по поводу которых и произнесены эти слова, положительно их подтверждает.
Оскорбленный человек должен бы, по логике, чувствовать себя плохо, если не внешне, то хотя бы в душе. Здесь наоборот… Вот размышления тонкого психолога Свидригайлова: «…у женщин случаи такие есть, когда очень и очень приятно быть оскорбленною, несмотря на все видимое негодование. Они у всех есть, эти случаи-то; человек вообще очень и очень даже любит быть оскорбленным, замечали вы это? Но у женщин это в особенности. Даже можно сказать, что тем только и пробавляются» [6, 216]. Мысль выношенная — из опыта. Позднее эту же мысль, но более расширительно, выскажет Зосима: «Ведь обидеться иногда очень приятно, не так ли? И ведь знает человек, что никто не обидел его, а что он сам себе обиду навыдумал и налгал для красы, сам преувеличил, чтобы картину создать, к слову привязался и из горошинки сделал гору, — знает сам это, а все-таки самый первый обижается, обижается до приятности, до ощущения большого удовольствия, а тем самым доходит и до вражды истинной…» [10, 9, 58].
Поступки героев Достоевского — постоянный переход «за черту», переход, который замечал у себя и сам автор. Некоторые герои и начинают с того, что «за чертой». Вспомните ставку на zero в «Игроке». Вопреки логике ставят. Вопреки логике выигрывают. Потом логика возьмет свое — ставящая на zero «бабуленька» проиграется. Но свое возьмет логика рулетки, а не человека. Человек же склонен поступать алогично. И «черту», разумом установленную, не признает.
Человека оскорбили. Ему кажется, что его видят лакеем. Логика подсказывает — покажи им, видящим, свою высоту. А он, человек, вопреки логике, «назло», хочет показать им свою низость — грозит доносом. Не для мести. Он просто хочет показать — я еще и доносчик. Вот вам. Алогично. Но так поступает Подросток.
Показателем алогичности у Достоевского является рок. Кто-то вне нас находящийся как будто толкает нас куда-то, даже если мы идти туда не хотим (если хотим — толкать не надо). Рок связывает воедино какие-то в разных местах происходящие события. Именно рок соединяет трагедию старика Смита с предотвращенной этим соединением трагедией Ихменева. Рассказчик в «Униженных и оскорбленных» встречает старика с собакой. Случайно. Впервые. Интуитивно чувствует неслучайность встречи. Позднее, вопреки логике, снимает квартиру этого умершего старика. Отсюда — знакомство с Нелли, которая и предотвращает беду в семье Ихменевых.
Роковыми были встречи Раскольникова со студентом и офицером, Мармеладовым, Лизаветой. Эти логически не мотивированные встречи приводят героя к определенности: он перестал колебаться и сделал свое черное дело.
Роковой является встреча Мышкина и Рогожина.
Частое повторение роковых ситуаций кажется даже недоработкой автора. На деле — это выражение устойчивости идеи алогичности человека.
Человек выше логики. И это не недостаток, а благо человека. Ибо все принципиально новое в теории и в практике появляется вопреки логике, благодаря перерыву логичности.
Человек выше сознания. Человек есть и бессознательное. Не только ум, но и сердце.
Бессознательное проявляется через чувство тоски, так часто владеющее героями Достоевского. Чувство устойчивое, неискоренимое. Да герои и не склонны, опять вопреки логике, его искоренять.
Раскольников, когда ему тошно, любит ходить по неприглядным улицам, «чтоб еще тошней было» [6, 122]. И это не есть какая-то тоска по чему-то определенному. А тоска вообще, казалось бы, беспричинная. «Тоска до тошноты, а определить не в силах, чего хочу» [10, 9, 333]. Это не Раскольников. Это Иван Карамазов, у которого тоже какая-то смутная тоска. Тоска как способ выражения бессознательного, чего не выразишь в словах. Это выражение чего-то глубинного в человеке, о существовании которого он, может быть, и сам не подозревает.
Кроме того, бессознательное выражается через более яркое явление, чем тусклая тоска. Через страх. Это более яркое, но нельзя сказать, что более определенное. Это не есть боязнь чего-то конкретного, а это абстрактная боязнь, боязнь неопределенности. Страх как таковой, чистый страх. То, что ощутил герой «Униженных и юскорбленных» в комнате, принадлежащей умершему Смиту. Не покойника боится герой. Хотя и в боязни покойников есть выражение какого-то бессознательного, ибо разум говорит нам, что бояться-то надо живых. Страх представляет собой «неопределенность опасности» [3, 208].
Можно, конечно, отвергать реальность тоски и страха как выражения глубинного, бессознательного. Можно идти и таким путем: это, мол, от экзистенциализма, а последний есть учение буржуазное и т. д. Но такой путь лишь закрывает, а не разрешает проблему. Я не намерен здесь касаться сути экзистенциализма. Ибо это предмет особого большого разговора, соответствующего очень сложному, хотя в нашем изложении и часто упрощаемому, явлению. Замечу только, что категории «тоска», «страх», ставшие позднее весьма важными в современном экзистенциализме, раскрыты Достоевским очень давно и независимо от Кьеркегора. Раскрыты как явления действительности. По Достоевскому, они выражает не выдуманное, а реально существующее в человеке. Эти явления «тоски» и «страха» может ощущать и ощущал каждый, в ком еще не умер человек. Каждый, кто не поставил себя целиком на службу рационализму, способному притупить чувства. Человек, не ощущающий чувства тоски и страха, тоски и страха беспричинных, необъяснимых, выражающих глубинное, есть утерявший само глубинное или загнавший его на такую глубину, откуда оно вообще не может пробиться. Это деградирующий или, в лучшем случае, уснувший человек.
Бессознательное в человеке, по Достоевскому, играет большую роль. В том числе и роль профилактическую, предохранительную. Обмороки, так часто встречающиеся в романах, так часто, что читающему по первому кругу они просто надоедают, очень необходимы автору для выражения идей третьего круга. Обморок — это отказ разума. Ограничение разума чувством. Обморок не случайно иногда спасает человека, как спас он Мышкина от ножа Рогожина. Это есть проявление какого-то внутреннего страха. Чаще всего обморок спасает не от явлений внешнего порядка. Он спасает от пути, на который толкает человека разум. Это защитная реакция бессознательного в человеке против действий сознательного в нем.
Но бессознательное и не позволяет забыться человеку, перешедшему «грань». Иллюстрация этого — состояние Раскольникова. На другой день после убийства герой — в беспамятстве. О том забыл. Но постоянно помнит, что о чем-то очень важном забыл, о том забыл, чего забывать нельзя. Подсознание постоянно тревожит сознание, не позволяя последнему избавиться от трудного для себя напоминания.
Бессознательное в человеке проявляется через различные чувства и состояния. Познать его, однако, весьма трудно. Особенно рассудком.
Рассудок не может познать всего человека. И он не является представителем всего человека. Как говорил герой «Записок из подполья», рассудок есть лишь 1/20 часть человека. «Рассудок знает только то, что успел узнать (иного, пожалуй, и никогда не узнает; это хоть и не утешение, но отчего же этого и не высказать?), а натура человеческая действует вся целиком, всем, что в ней есть, сознательно и бессознательно…» [5, 115].
Одна двадцатая или более — не в количестве дело. А в мысли, что рассудок не есть представитель всего человека. Этот тезис не только героя, но и авторский. И повторялся он не один раз. Сошлюсь лишь на одну из записей: «Наука — теория. Знает ли наука природу человеческую? Условия невозможности делать зло — искореняют ли зло и злодеев? — И не явится ли голос, который скажет, хочу иметь возможность делать зло, но… и т. д.» [ЛН, 83, 453].
Наука, рассудок упрощают человека. И отношение к их претензии на знание человека у Достоевского скептическое. Достоевский считает, что надо «наблюдать природу человека во всех ее видах» [ЛН, 83, 403]. Во всех видах — значит с учетом коэффициента на неполную выразимость сознательного и трудную доступность для разума бессознательного.
Относительно некоторых компонентов последнего Достоевский говорил, что, например, «чувство и влечение дело необъяснимое» [П, 1, 200]. Умом не объяснимое. Вернее, рассудком. Ибо слово «ум» употребляется писателем в разных значениях. Не главный ум сводится к рассудку. Ум главный — это рассудок и чувства.
Почти все герои Достоевского — люди с умом. Но с разным. Ум Валковского, Лужина направлен всецело на обделывание делишек. Относительно Лужина Раскольников заметил: «Человек он умный, но чтоб умно поступать — одного ума мало» [6, 180]. Очень глубокая мысль, из которой и следует наличие двух умов. Это мысль, высказанная в 60-х годах героем. Но она авторская. Ее можно встретить в записных книжках последних лет жизни писателя: «Я не скажу, что у вас нет ума: обыденный ум у вас есть, но повыше чего-нибудь у вас действительно нет. Вы середина» [ЛН, 83, 562].
Итак, уму не главному, обыденному противопоставляется главный. Интересен в этом отношении ум следователя Порфирия Петровича. Глубокий психолог, хорошо понимающий человека, следователь фактически без всяких внешних улик уличает убийцу. Опираясь лишь на наблюдения за его натурой — бессознательным. Всякая попытка Раскольникова скрыть свою натуру оказывается неудачной, бесполезной. Вот он пытается скрыть свою тревогу за беззаботным смехом. И тем выдает себя. Три «дуэли» следователя с преступником — пример того, как глубоко может один человек проникнуть в суть другого. И тем самым этот обычный государственный служащий обнажает глубину и сложность себя как человека.
Но ум следователя еще не самый главный. Он как бы предглавный. До главного ему не хватает той степени доброты (хотя следователь — человек не злой), какая есть, положим, у Мышкина. Для того чтобы ум следователя стал главным, ему нужна большая, чем есть, доля иррационализма. Ибо проникновение в суть человека у него более рассудочное, чем иррациональное. Способные же в большей мере чувствовать и более добры к человеку. Рассудок, выпрямляющий человека, как выпрямляют гвоздь, и относится к человеку, как к гвоздю.
Главным умом обладают люди сердца. Это Тихон из «Исповеди Ставрогина», Зосима, Алеша, князь Мышкин. Последний безошибочно определяет человека даже по портрету.
Хорошо, когда человек обладает умом и сердцем. Но это редко случается. А если отдать предпочтение чему-то одному, то Достоевский предпочтет сердце. Лучше чувства без знаний, чем знания без чувств. Так, не слишком образованный Алеша глубже понимает человека, чем обладающие знаниями следователи Мити.
Интересна характеристика Аглаей «идиота» Мышкина: «… я вас считаю за самого честного и за самого правдивого человека, всех честнее и правдивее, и если говорят про вас, что у вас ум… то есть что вы больны иногда умом, то это несправедливо; я так решила и спорила, потому что хоть вы и в самом деле больны умом (вы, конечно, на это не рассердитесь, я с высшей точки говорю), то зато главный ум у вас лучше, чем у них у всех, такой даже, какой им и не снился, потому, что есть два ума: главный и не главный» [8, 356].
Обладатели главного ума имеют более широкий набор средств для познания. У них, в частности, интуиция. Интуитивное восприятие в романах Достоевского — безошибочное. Оно — у рассказчика в «Униженных и оскорбленных». Оно у парадоксалиста, чувствующего, когда придет к нему героиня. И безошибочно. Интуиция гонит Мышкина на вечер к Настасье Филипповне — а там основное действие. Интуитивно чувствует Мышкин преследования себя со стороны Рогожина. Интуитивно узнает дом Рогожина. Интуитивно предчувствует опасность Лебядкина. Единственное доказательство Алеши в пользу невиновности Мити — «по лицу вижу». И прав. Правда у Достоевского, как правило, на стороне видящих «по лицу».
Способный чувствовать может определить суть человека даже по смеху, ибо в смехе она проявляется ярко. Мышкин находит у Гани Иволгина детский смех. А это признак того, что человек в герое еще жив. Аркадий Долгорукий видит и слышит смеющегося Макара. Смех его веселый. А смех, как он утверждает, «есть самая верная проба души» [10, 8, 391]. Ибо в нем проявляется глубинное в человеке. Люди в душе мрачные, живущие слишком серьезно, не могут и смеяться. «Смех требует прежде всего искренности, а где в людях искренность? Смех требует беззлобия, а люди всего чаще смеются злобно. Искренный и беззлобный смех это веселость, а где в людях в наш век веселость, и умеют ли люди веселиться?» [10, 8, 389–390]. Это говорит герой. Но мысль авторская. Она, в разных вариантах, повторялась часто. «Может быть, я ошибаюсь, но мне кажется, что по смеху можно узнать человека, и если вам с первой встречи приятен смех кого-нибудь из совершенно незнакомых людей, то смело говорите, что это человек хороший» [4, 34]. Это из «Записок из Мертвого дома».
Смех выражает бессознательное в человеке. Можно ли поставить смех на службу сознанию, создать лжесмех? В принципе можно. И смех, иногда еще нами слышимый чаще всего есть лжесмех. Дель его — замаскировать суть смеющегося.
Цель смеха — это уже несуразица. Смех бесцелен, непроизволен, неуправляем. Целенаправлен, произволен и управляем именно лжесмех. Смех ума, а не чувства, внешний смех, а не внутренний, смех сознательного, а не бессознательного.
Конечно, и лжесмех помогает понять человека. Во всяком случае, отражает одну его черту — отсутствие искренности. Именно лжесмехом хотел сбить с толку следователя Раскольников. Но сбил себя — следователь умел чувствовать смех. И лжесмех стал еще одной «уликой» против убийцы.
Восприятие смеха — интуитивное. Через смех как бессознательное умеющий слушать может многое узнать о человеке.
Не случайны в произведениях Достоевского часто встречающиеся галлюцинации. По первому кругу это — болезнь. По кругу третьему — символ проявления бессознательного.
Галлюцинации помогают человеку познать себя. В них в концентрированном виде выражается то, что мучает человека, выражается суть человека. Ставрогину видится «какое-то злобное существо, насмешливое и „разумное“» [11, 9]. Он видит «паучка». Это есть проявление одной из сторон самого Ставрогина.
Иван видит черта. Черт — это часть самого Ивана, смердяковское в нем. Иван и сам это понял: «Ты моя галлюцинация. Ты воплощение меня самого, только одной, впрочем, моей стороны… моих мыслей и чувств, только самых гадких и глупых» [10, 10, 163]. Это он говорит черту. А позднее — Алеше: «А он — это я, Алеша, я сам. Все мое низкое, все мое подлое и презренное!» [10, 10, 183]. Иван узнает себя лучше и безошибочнее именно через галлюцинацию, когда не главный ум уснул, полуразрушен, и бессознательное высветлило суть глубины.
Много внимания Достоевский уделяет снам. По первому кругу это форма проявления сюжетики. По кругу третьему сны имеют большое самостоятельное значение. Это тоже выявление сути человека через бессознательное. В снах отчеканивается еще не оформленное на уровне сознания, но уже существующее на уровне подсознания.
Один видит в снах свое прошлое. Много, видимо, испытавший обитатель острога говорит: «…я ведь и теперь, коли сон ночью вижу, так непременно — что меня бьют: других и снов у меня не бывает» [4, 146]. Другие видят в снах будущее. Вспомните сон Раскольникова, о котором я уже говорил. Достоевский дважды в своем творчестве говорит о значимости снов. Первый раз в «Преступлении и наказании», о чем сказано выше, второй — в «Братьях Карамазовых»: «…иногда видит человек такие художественные сны, такую сложную и реальную действительность, такие события или даже целый мир событий, связанный такою интригой с такими неожиданными подробностями, начиная с высших ваших проявлений до последней пуговицы на манишке, что, клянусь тебе, Лев Толстой не сочинит» [10, 10, 166].
Понимание снов таково, что это есть способ самовыражения глубинного. Через сны человек узнает о себе такое, чего он никогда не знал.
Таким образом, по Достоевскому, глубинное, бессознательное в человеке существует и проявляется.