Портрет восьмой, неоконченный…
Портрет восьмой, неоконченный…
Теперь расскажу историю о человеке и о флаге.
Сначала о флаге: он самодельный, не из алого легкого шелка, а из куска старой, непарадной ткани, найденной на улицах разбитого войной Берлина весной в сорок пятом. Написаны на нем химическими чернилами номер воинской части и фамилия — Япаров.
Этот флаг был установлен на одной из колонн у входа в рейхстаг, когда за стенами его еще сидели и отбивались фашисты. Через несколько часов сержанты-разведчики Герои Советского Союза М. А. Егоров и М. В. Кантария развернули над рейхстагом алое полотнище победы.
Самодельный флаг не попал ни в один из музеев. Он затерялся в последние дни войны или в первые дни мира… Сержант Япаров был награжден посмертно.
Но и человек и флаг жили незримо для нас — в военных архивах. Их извлекли оттуда через восемнадцать лет — для строки в пятом томе «Истории Великой Отечественной войны Советского Союза 1941–1945».
Отрывок с этой строкой был опубликован еще до выхода тома из печати. Строка, содержащая новое для историков войны имя, поразила марийского журналиста М. Сергеева: в Япарове он узнал — по фамилии — марийца. Стал искать…
Искал и нашел — не письмо героя, даже не флаг, не его семью. Нашел самого Япарова. Живого.
Потому что Япарова не убивали. Он вернулся с войны, женился, дочь его уже окончила техникум. Он живет в городе Пушкино, работает на электромеханическом заводе.
Там и застал его Сергеев.
— Читали? — показал большую статью.
Это была глава из пятого тома «Истории Великой Отечественной войны», посвященная штурму Берлина.
— Читал, — ответил Япаров.
— Внимательно?
— Да.
— А вот это?.. О тех, кто самыми первыми достигли рейхстага… Вот.
Япаров посмотрел на строки, подчеркнутые карандашом, усмехнулся:
— Удивительно!
— Что удивительно?
— Удивительно, что нашли вы меня через адресный стол. Буквы стоят не те. Напечатано: А. И. Япаров, а я Б.Я… Байдемир Япарович…
— Инициалы надо изменить, пока том не вышел. Я поговорю с редакторами…
— Стоит ли шум поднимать из-за двух букв?
— Вы понимаете, что вы совершили в сорок пятом? И молчали. Восемнадцать лет молчали.
В верстку пятого тома, в последний час перед выходом, была внесена поправка: на 285-й странице инициалы А.И. изменили на Б.Я.
Сергеева удивило и то, что из военных наград имеет Япаров только медали: «За боевые заслуги», за Варшаву и Берлин.
— А за штурм рейхстага? За флаг на рейхстаге?
Япаров смущенно пожимал плечами: командованию виднее.
Подняли в наградном отделе старые документы. Из них явствовало: сержант Б. Я. Япаров после победы был награжден орденом Ленина.
И вот через восемнадцать лет ему вручили этот орден.
Узнав об этой истории, я подумал: Япарову посчастливилось совершить то, о чем мечтали четыре долгих года миллионы наших солдат, — самым первым (история сохранила имена десяти самых первых) он взбежал с флагом по ступеням рейхстага. На расстоянии восемнадцати лет я ощутил счастье той минуты. Мне захотелось увидеть человека, который сам ее пережил, а потом держал это «втайне». Я поехал к нему в Пушкино.
По дороге в моем воображении вырисовывался облик застенчивого человека, с небыстрой, смущенной, немного уклончивой речью, замедленными жестами.
И вот, широко, тяжеловато ступая, идет мне навстречу — я ожидал его в партбюро завода — большой, веселый, шумный («А! Из газеты! Мучить будете?»), добродушно улыбающийся и удивительно молодой: не поверишь, что за сорок… Сильно, до боли, стискивает мою руку. Садимся.
И в первые же минуты я замечаю, что он и растерян и обрадован (пожалуй, больше растерян, чем обрадован) славой, похожей на горный обвал: его зовут в воинские части, школы, московская областная газета напечатала его портрет, четырнадцатилетний поэт посвятил ему стихи.
По-русски он говорит немного неправильно, я сказал бы, пленительно неправильно, как говорят иногда в республиках Поволжья или в Башкирии, мягко комкая слова. Боюсь, что не сумею передать особенности его речи, и постараюсь поэтому лишь сохранить ее ритм, ломающийся, как это бывает у взволнованных детей или в стихах, насыщенных большим чувством.
— Я счастливый, — говорит он мне, — я с самого детства счастливый. Вы на лицо мое посмотрите. Чистое?
— Чистое, — соглашаюсь.
— А я оспой болел, восьми лет не было. Черной. Она, черная, лицо горячим порохом выжигает. А у меня не пошла выше плеч… Счастье?
— Счастье.
— Я и на войне был счастливым. От Курской дуги до Берлина ранило один раз, я даже в санбат не пошел. Невелика боль. Они и сейчас во мне, осколки, вот… Живу и не думаю. И работа была у меня на войне хорошая: разведчик-топограф у артиллеристов. Я пол-России на карты перенес. Пол-Германии — тоже. И вот мы в Берлине… Упал я, помню, с понтонного моста, искупался в Шпрее. В России падали с мостов — не смеялись, а тут весна, победа — шутили… Отбили дом гестапо, вызывает меня капитан Агеенко. Командование, говорит, поручает нам достигнуть рейхстага и установить у входа флаги. А вокруг бой… Видим: матрац на улице, обит темно-красным. Содрали эту материю, порезали — семьсот на восемьсот миллиметров, палки раздобыли — чем не флаги! Захватили с собой двух ребят, на случай: убьют нас, и побежали. Но бежали мало, больше — на локтях и коленях… К рейхстагу. Потом фауст-патрон разлетелся рядом, и ранило сильно моего капитана и остальных. Вижу, одному надо идти. А идти нельзя: бьют фаусты. Особенно один — из соседнего рва. Но перехитрил я его. Переоделся в фашистское, валялось поблизости, перекатился в этот ров и иду к тем двоим, будто бы я не я… Даже лицом изображаю фашиста. Нож у меня был отличный. Обойму подшипника распустил на огне, опять закалил и выточил в начале войны. Из подшипников выходят ножи на редкость. Сталь хороша… Да… Потом выбрался я из этого рва, переоделся опять в наше, советское, захватил флаги и быстрее, чем с горы на лыжах, побежал! Рядом, помню, смуглый, чернявый, тоже с флагом. Наверное, Кошкарбаев… Вечером поздно вернулся в штаб нашей части, а часовой, молодой, незнакомый, задерживает. Говорю: «Япаров я, командир отделения». А часовой отвечает: «Убили Япарова, сейчас подали посмертно на награду». Это Агеенко, капитан, обманулся. На счастье — майор из штаба. «А, разведчик, — обрадовался, — отдохни, поешь… — И удивился: — Да ты живой! Поведешь орудия к рейхстагу. Дорогу не забыл?» Я отдохнул немного, поел хорошо…
Он помолчал и рассмеялся.
Смеялся он ликующе. Я понимал: он смеется от счастья, что остался жив, дважды в пылающем Берлине выполнил хорошо то, что поручило ему командование, и нежданно получил через восемнадцать лет орден Ленина.
Когда он перестал смеяться, я задал ему вопрос, интересовавший меня с самого начала:
— А вы рассказывали эту историю раньше?
— Рассказывал.
— Кому?
— Жене.
— А на заводе?
— Зачем? — пожал он плечами. — Я рассказал сейчас, потому что вам для работы нужно. Я из уважения к работе рассказал…
Потом мы говорили о его работе. Ему хотелось, чтобы я увидел, «как живую», машину, которой он управляет.
— Она большая, высокая, как дом. Сильная. — Он поднял ладонь, стукнул ребром ее по столу.
— Вот… Двести пятьдесят тонн в ударе. Металл гнется, будто бы это и не металл. Будто бы это бумажка от шоколада. Умная машина, послушная. Руки ей мои нужны, без рук моих не может. Ничего не поделаешь, не автомат. — Он говорил о ней, как о добром, сильном и немного беспомощном друге; так можно говорить, например, о слоне.
Рассказал он мне и о том, что с семью товарищами работает сейчас по ночам, хотя на заводе ночных смен нет. («Оборудованию не даем отдыхать, надо за три месяца выполнить годовой план по кронштейнам, но вы не пишите об этом. Подумают, нет у нас ритма. А ритм у нас замечательный, тут документации не было раньше…»)
Расставаясь с ним, я вернулся к тому, что меня интересовало:
— А вот не удивляло вас, Байдемир Япарович, что остальные товарищи получили награды за рейхстаг, а вы нет?
— Награда была… — ответил он серьезно. — Если бы не было, я, может, и удивился бы. Но была. Нашу часть стали именовать: Берлинская… Это большая честь. И говорили: не без моего флага тут обошлось…
Возвращаясь в Москву, я думал: удивительно не то, что совершил этот человек (то, что он и его товарищи совершили, стало уже достоянием большой истории), удивительно то, как он к этому отнесся. Прекрасна простота этого молчания — молчания глубиной в восемнадцать лет.
Современная геология рассказывает о «слепых» месторождениях. Эти месторождения расположены на огромной глубине. Они «слепые», потому что поверхность земли не открывает самому остроглазому наблюдателю тайны их существования. Обнаруживать их, разумеется, несравненно труднее, чем те «неслепые», что лежат на небольших глубинах. Но геологи научились сейчас находить дорогу и в недостижимые ранее недра…
Думаю, что глубинными месторождениями богаты не только недра планеты, но и человеческое общество.
Я хочу, конечно, чтобы читатель почувствовал как живого моего героя. Но сам я все же пишу с ощущением, что он не узнан, не исследован мною до конца. И это тот редкий случай, когда автору даже, дорого ощущение неисследованности: я хочу, чтобы оно передалось читателю. И не только в отношении к Япарову — нет, шире! — в отношении ко всем, кто нас окружает. Удивительны насыщенность и емкость современных биографий. Открытия возможны чаще, чем мы думаем.
И я кончаю с неясной, но побуждающей к деятельным поискам тревогой, похожей, возможно, на тревогу геолога, который возвращается из экспедиции с чем-то ценным, но и с беспокойной мыслью, что главное все же пока не найдено…
Я уже говорил, что завидую художникам-портретистам, их умению увидеть и понять человеческое лицо, руки, на небольшом куске холста уместить содержание повести, даже романа. Пока я показывал моих чудаков, эта зависть возросла. И я понимаю отчего — с каждым портретом я все меньше показывал и все больше размышлял: получались не «чистые» портреты, как хотелось бы мне, а портреты с размышлениями. Чтобы этого избежать, надо, видимо, начинать «писать» человека тогда, когда ты уже понял его по-настоящему — рождение портрета в этом случае будет результатом, а не спутником раздумий.
Я же писал до того, как понял, писал, чтобы понять.
Может быть, восемь портретов — не более чем варианты, наброски, эскизы будущего «большого» портрета современника-чудака? Нет, нет! Я люблю этих людей и не хочу, чтобы их изображения — пусть несовершенные и незавершенные — растворились в собирательном образе. Я оставил им настоящие имена, я не выдумывал событий их жизни. Это портреты-документы.
Мне бы хотелось, чтобы они стали человеческими документами нашего времени. Солдат, водрузивший флаг у рейхстага и молчавший об этом восемнадцать лет, потому что наша великая победа была для него наивысшей личной наградой; инспектор технадзора, делающий все, чтобы дороги служили народу вечно; краевед, открывающий новое на карте района; рабочий, для которого любое изобретение — все более глубокое познание мира, — эти люди воплощают в себе ту «поэзию действия», в которой во все века революционеры видели высшую поэзию бытия.
Да, я остро завидую художникам-портретистам, которые оставляют за холстом размышления и поиски истины, но меня успокаивает надежда, что мой обнаженный поиск, мои неспрятанные раздумья помогут понять молодому читателю, как человек создает себе лицо — лицо, «на котором отражается все… И отражается не на час, не на день, а навсегда».
Что объединяет моих героев? Молодой Максим Горький писал:
«Не жалей себя — это самая гордая, самая красивая мудрость на земле».
Мудрость чудаков…
«Да здравствует человек, который не умеет жалеть себя!»
Они именно не умеют. Не это ли их и объединяет?
Большая радость — увидеть в человеке «самую гордую, самую красивую мудрость на земле». Не рассмотреть ее вовремя — непростительная близорукость сердца.