I
I
Руки эти казались мне чудом. Они волновали меня ничуть не меньше, чем руки Рихтера или Коненкова.
В них не было ничего удивительного, если отвлечься от того, что они делают, — обыкновенные рабочие, широковатые в кости, с тяжелыми пальцами, отполированными металлом до темного блеска. В автобусе, передавая деньги, и вчера и сегодня я видел почти у самого лица руки, похожие на эти…
И вот ощущение чуда. Эти руки делают детали математической быстродействующей машины: элементы ее памяти, имитирующей черты жизни, может быть, самого «таинственного острова» мыслящей материи.
Голос моего собеседника — тихий, удивленный голос человека, осязающего что-то новое, сложное.
— Что меня особенно волнует?.. — рассказывает он. — Волнуют новые металлы: их странность. Раньше я имел дело со сталью. Металл чистосердечный. А теперь? — Он понизил голос почти до шепота. — Альфинол… Слышали? И тому подобные… Возможности у них большие, но характер сложный. Обманывают иногда… Не понимаете? Объясню. Вы литератор, ваш материал… — помолчав, подумав. — Слова! Не чернила же и бумага… Вот если бы они изменились: будто бы те же на вид, на слух, а углубишься — иные… А?
Раньше, читая о том, что «химические диковины» становятся «рабочими элементами», я не задумывался, что означает это для рабочего человека, для его рук. Наивная параллель моего собеседника открыла это мне с ошеломляющей ясностью: если бы в самом деле в «старых добрых словах» обнажались новые смысловые грани, открылась игра неисследованных оттенков, появилась еще большая «странность», чем сейчас, «странность», делающая одержимыми сегодняшних физиков и электроников! И не постепенно по ступеням столетий, а в течение одной человеческой жизни… Видимо, не один писатель сломал бы в отчаянии стило.
От этой фантастической мысли мне еще больше передалось ощущение новизны, неисследованности земли, на которой живет и работает мой собеседник.
— Слышал я, — улыбнулся он, — что будто бы начали синтезировать белок. Это вам не металл, даже новый… — посмотрел на меня с веселой хитринкой старого мастерового.
И тут я подумал о том, что этот человек, московский рабочий, Алексей Иванович Кузнецов, тридцать пять лет назад начинал на вагоноремонтном в Сокольниках: там трамваи латали.
Трамвай и память математической машины. Это то же, что динозавр и… Архимед! Живой материи понадобились миллионы лет, чтобы совершить путь от динозавра к Архимеду. Рождались океаны; формировались горы; разливались в небе новые галактики.
Рукам Кузнецова дано было немногим более четверти века…
— Алексей Иванович, — говорю я, — а вычислительная машина, то сложное, что в ней совершается, не вызывает ли это у вас ощущения чего-то загадочного? То, что может она переводить с языка на язык, доказывать теоремы, играть в шахматы или шашки?..
— Да, — думает он над моими словами. — Да. Вызывает…
И опять думает, теперь уже молча, без улыбки. Лицо строгое, торжественное, точно отстраняющее собеседника. В эту минуту он похож на старинного мастера — вот в детских книгах об истории и красоте человеческих ремесел можно увидеть их портреты: ювелиров, литейщиков, часовщиков, каменщиков, людей, углубленных в мастерство, в его таинство.
И это торжественное «старинное» лицо уводит мою память в узкую, как шпага, улочку Праги. Несколько лет назад возвращались мы с международной ярмарки в Брно — журналисты из разных стран, — путь наш лежал через Прагу, и чехи захотели показать нам достопримечательности города. Уже под вечер мы вошли в эту странную улочку, улочку-музей, воссоздающую архитектуру, быт, самое атмосферу эпохи старинных мастеров. Мы заглядывали в их сумрачные жилища, видели таинственные фигуры за работой, у колыбели, за ужином, темную утварь, тяжелую бедную мебель и дивные плоды их искусства.
После XIII века современный город казался фантастическим видением. И вот по дороге в гостиницу разгорелся полусерьезный, полушутливый, беспорядочный и суматошный спор о том, богаче ли духовно старинные мастера современных рабочих — спор о влиянии техники на человека.
Сторонники старины говорили об утрате тайн искусства, о вырождении индивидуальных особенностей мастерства, о том, что рабочий сегодня не создает целостно чудесных вещей, он лишь слепой исполнитель, имеющий дело с элементарными частицами могущественной индустрии. «Великий соблазн техники» — соблазн не думать…
С лица Кузнецова сошла строгость, губы подобрели.
— Я говорил вам сейчас о материалах, но ведь и степень точности новая, — опять терпеливо повел он меня за собой в сердцевину мастерства. — Микроны. Я ночь сегодня не спал…
Я посмотрел на его руки; пальцы пульсировали, точно стрелки, соединенные с системой высокого напряжения.
— Вам тяжело?
— Тяжело? — Он пожал плечами, поскучнел, точно человек, которого не поняли или поняли поверхностно, мелко. Усмехнулся с явным вызовом: — Я в Феодосии отдыхал в декабре. Ветер большой подул, окна запечатали. А я ухожу на гору — сижу и радуюсь. Море вижу… «Вам не тяжело?» — «Нет, доктор, мне тяжело у запечатанного окна». Вы думаете, если ночь не спал…
Мне стало не по себе: я понял, что совершил бестактность. (Вот если бы на мои бессонницы кто-то обрушил, как неотесанный булыжник, это «тяжело»!) Я подумал: его руки кажутся мне чудом, но дальше рук я не вижу.
И откровенно высказал ему это.
— Сидим мы с вами третий час, беседуем обстоятельно, а вы были и остались для меня человеком с секретом.
— А! — отозвался он, чем-то обрадованный. — Вот! И я это чувствую часто. Понимаете? — Он остро посмотрел вокруг. — Видите: телевизор. Раньше — сижу и живу тем, что на экране, — изображением. А сейчас думаю и о том, что за экраном, там… Теперь я в любой вещи вижу секрет. И мне раскрыть его хочется. Это и на работе. Вернешься домой, думаешь, читаешь… А ночью, на рассвете поднимет тебя что-то: сядешь за стол. Жена засмеется: «Заколдовал!» А колдовство мое невинное — эскизы рисую. Может, тысячу лет назад и сожгли бы меня на костре, а сейчас ничего, даже благодарят иногда…
— А читаете что?
— Электронику… Автоматику… Опять, электронику… Образование-то у меня несовременное. Довоенное у меня образование: семь классов.
— А не технику?..
Он улыбнулся мечтательно:
— Старинные книги люблю. Кернера — «Жизнь растений», Неймайра — «Историю Земли», Ранке — «Человек». — И со вздохом блаженства: — Особенно Брема… — По-детски восторженно: — О рыбах, о бабочках!.. Это тоже мир больших возможностей. Куколка становится бабочкой…
Я посмотрел в окно, освещенное большими вечереющими облаками, и мысленно увидел, как ночью он идет к столу, чертит, потом ходит по комнате, читает Брема, опять «колдует»…
Куколка становится бабочкой.
Утром мне рассказали, что мой вчерашний собеседник нашел остроумную механическую замену человеческим пальцам на обработке миниатюрных деталей. Через несколько дней Алексей Иванович охотно объяснил мне действие этой машинки (наверное, тоже долго была «куколкой»). И заговорил о том, что волнует его, видимо, давно.
— Как вы думаете, исчезнет совершенно ручная работа, когда они, — кивнул в сторону завода, — будут делать даже самих себя? А? Я не о тяжелой или о нудной — этой я сам лютый враг. Я об иной работе. Хорошо бы уже сейчас на заводах-автоматах открыть экспериментальные мастерские, чтобы рабочие в них колдовали, мастерили… Руки увядать не должны. Без них и голова увянет. Вы пишете или стучите? Пишете… Ну вот, не можете меня не понять. Вы и через сто лет будете писать. Рукой… А я через сто лет? — Улыбка удовлетворения. — Тоже буду руками?..
С Антроповым я познакомился по совету Кузнецова. Алексей Иванович, заметив, что я записываю его мысли, возмутился:
— Ну зачем? Лучше побеседуйте с Александром Владимировичем Антроповым. Его называют у нас академиком. Вы войдите на завод со словами: «Мне нужен академик», — и вас поведут к Антропову…
— Академик? — лукаво посмеиваясь, удивился Антропов. — Что-то не слышал… Гм… Зовут меня иначе. Если вы народные шутки собираете — открою: «Лучший в мире». Посчастливилось мне сочинить в технике одну вещь. Назвали ее «Лучшая в мире». Вот и пошло…
— А вещь не заслуживала того?
— Да нет! — ответил он с веселой уверенностью. — Думаю, хороша. И народ тоже одобряет. Но моей заслуги в этом не вижу. Счастье? Да. А заслуга — тех, кто искал до меня. Вы идете утром в лес… А из лесу ваши товарищи с пустыми корзинами. «Искали там, искали тут — не нашли». Вы поворачиваете в третье место, и улыбается вам большой боровик. Тяжелый, смуглый… Кто его нашел? Вы или они? Заслуга ваша в том, что вы не раздавили его сапогом. Поздравляют, однако, вас, а те, кто исследовал лес с пустыми корзинами, топчутся в стороне. Может, я малость огрубляю… Чтобы вырос большой боровик, нужны определенные условия. Бывает и то, что в минуту не найдешь, надо побродить по крупной росе. Но в одном я уверен: находка не мое и не твое чудо. Это шире намного…
Ту же мысль (разумеется, в иных терминах) высказывает и известный английский кибернетик Эшби, утверждая, что человек может решить большую задачу, лишь воспринимая из мира широкую информацию, в том числе опыт окружающих людей, которые и наделяют его после успеха исключительным талантом.
В шутку я обратил внимание Александра Владимировича на это совпадение мнений. Потом рассказал ему о книге Эшби «Введение в кибернетику», о том, что ко второй ее части «Разнообразие» автор поставил эпиграфом строки из волшебной истории Андерсена о солдате, который, побывав в подземелье, полном сокровищ, нашел там старое огниво и потом, попав в нищету, случайно узнал его чудодейственную силу…
Антропов записал: «Эшби. „Введение“…»
— Я эти книги уважаю. Меня самого кибернетика возвысила. А Андерсена, конечно, читал не раз. Но наши русские удивляют меня больше: шире они. Помню я их без числа. В разруху мальчишкой рассказывал по ночам в детдоме. Заменял «Конек-Горбунок» хлеб…
Есть сказки, построенные на смене удивлений. Не успеет герой — и мы с ним — ахнуть, как рождается новое диво. Нечто подобное я испытывал сейчас. Мне рассказали, что вот-вот выходит второй раз книга Антропова «Советы расточнику». В редакции многотиражки показали ее первое издание. Я раскрыл: на заглавном листе — доброе напутствие местному журналисту и ниже — видимо, о себе — четко написанная пушкинская строка: «Лета к суровой прозе клонят…» По соседству с сухим современно-техническим названием она слепила — не найду иного слова, — будто в лицо ударил сноп лучей. «Не удивляйтесь, — заметил работник редакции, — Пушкин — это любимое его. Да!.. Он и сам пишет стихи».
— Писал, — уточнил Антропов. — И стихи собственные люблю, хотя поэт и непризнанный.
Позже я узнал, тоже случайно, что он сам делал рисунки к этой книге — изящно-точные чертежи, изображения машин, их частей.
— Рисовать люблю, — сощурился он. — Помню, в детстве, на уроке математики учителя нарисовал: репинский портрет.
— А математику не любили?
— Не любил математику? — удивился он. — Я и сейчас вычисляю сам…
Вычисления Антропова — это не высшая математика, но алгебра.
Рассказали мне, что он усердный читатель технической литературы. Сам же Антропов, когда об этом зашла речь, внушительно дополнил: «И романы люблю, потолще: Золя, Гюго, Дюма, Бальзака. На вес…»
«Любитель толстых романов» возглавляет на заводе общество изобретателей и рационализаторов. И сам изобретает — постоянно.
— Дело легкое! — шутит он. — Чехов молодой говорил: если надо, понатужусь и дам мелочишек. Вот и я, если надо…
Старые мастера: рабочие Московского завода счетно-аналитических машин Кузнецов и Антропов. Был бы я ваятелем, первого изобразил бы в камне, торжественно, а Антропова по-коненковски — в дереве, и уж постарался бы, чтобы ни один «лукавый сучок» не потерялся, чтобы сама фактура — если даже лицо нахмурено — смеялась, лучилась.
Но, несмотря на «пластическое различие», я ощущаю в них глубокое родство — родство людей, поднимающихся на большую гору. И понимаю, чего им стоил подъем: помню ржавые железки в мастерских ФЗУ тридцатых годов. Они учились в двадцатых… Но одолели, но взошли, и это, говоря словами Антропова, — «не мое и не твое чудо… Шире намного…».
С особенным волнением я узнал о любви Антропова к астрономии. По-моему, это не может не волновать: кажется, у человека минуты нет, не насыщенной земными делами, а вот же находит, и не одну, для раздумий о космосе. А может быть, нужно это для успеха именно земных дел: не случайно же ученые многие земные загадки разгадали по спектру далеких созвездий.
Однажды Антропов открыл мне сам, что больше Гюго и Золя любит книги о мироздании.
— Читать и раздумывать…
Потом мы заговорили о математических машинах, и я напомнил Александру Владимировичу слова, оброненные несколько дней назад: «Кибернетика меня возвысила».
— Не делайте из меня академика, — рассмеялся он. — Я рабочий и думал о самом обыкновенном. Возвысила, потому что в руки идет новизна. — И тише, серьезнее: — Я ее, вычислительную машину, через мое удивление понимаю…
Во времена Ньютона и Лейбница часы были для философов и, может быть, для самых искусных и умных часовщиков не только сложнейшим механизмом, но и вещественным образом вселенной — с ее соразмерностью частей, гармонией.
Я подумал, что для Антропова, возможно, математическая машина — метафора мироздания: рукотворная модель бесконечности, полной загадок, неоткрытых галактик. И, подумав это, ощутил первоначальную силу старинного слова: руко-творная.
Сотворенная руками. Старых мастеров.