I
I
Осенью на выставке цветов я увидел немолодую женщину с лицом сосредоточенным и печальным. В темном старомодном платье она сидела перед стендом с георгинами и выглядела чужой среди осеннего великолепия красок и радостного оживления толпы. Удивляло несоответствие между ее сожженными солнцем, разбитыми, в грубых узлах вен руками старой крестьянки и тонким лицом умной, и доброй учительницы.
Я ушел с выставки и все думал об этом лице. Была в нем та глубина, когда хочется подойти к человеку, пусть незнакомому, и, забыв все условности, попросить: расскажите историю вашей жизни.
Я опять пошел на выставку. Женщина сидела на том же месте, перед стендом с георгинами. Я подошел к ней.
— У вас удивительные цветы.
— Спасибо, — поблагодарила она. И оживленно взглянула мне в лицо. — Вы не из Сибири, товарищ?
— Нет.
— Я жду одного человека из Сибири, — объяснила она. И, заметив, что я рассматриваю георгины, сказала: — В саду они лучше, чем на выставке.
— А можно увидеть ваш сад?
— Пожалуйста! Запишите мой адрес… Я буду вас ждать.
Через два дня по заданию редакции я вылетел на стройку Иркутской ГЭС и вернулся в начале зимы. Сады Подмосковья лежали под снегом. Наплывали новые дела, волнения, лица. И адрес, записанный на осенней выставке цветов: «Платформа Ильинская. Первомайская, 23. Шарлотта Ивановна», был забыт.
Жизнь напомнила мне о нем через много месяцев на берегу Тихого океана, за полмира от игрушечной подмосковной платформы. Я был в детдоме «морских сирот», и молодая воспитательница, дочь моряка, погибшего во время войны, показывала мне сад, посаженный ее питомцами. Стояла поздняя осень, сад был устлан листвой, она падала, освещая все вокруг сухим желтым блеском. И, побеждая этот блеск, свежо и ярко, всеми цветами радуги пылали георгины.
— Дети хотят, чтобы из сада как можно дольше не уходило лето, — сказала моя спутница. — Георгины — самые поздние цветы. Мы получили их из Москвы от одной женщины…
Странно цветы называть могучими. Но это именно то слово, которое определяло мое впечатление от высоких — почти в человеческий рост — георгинов с великолепными глубокими чашами соцветий. Игра их красок напоминала радугу или заход солнца. Мне показалось, что однажды я уже это видел.
— Не помните, — обратился я к девушке, — та женщина из Москвы живет не на станции Ильинская?
— Не помню, — ответила она. — У нее был директор. Подождите до послезавтра, он вернется из лесничества…
Директора я не дождался, и все же из детдома уехал с убеждением, что подарила георгины «морским сиротам» она, женщина с выставки в темном платье.
В Москву я вернулся опять зимой. И на второй день поехал на станцию Ильинская. Поселок был занесен снегом. Белым-бело, туманно и тихо. На Первомайской улице я нашел нужный номер, позвонил у калитки. Из маленького домика вышла женщина, закутанная в платок, медленно подошла к изгороди. Это была она.
— Вы меня извините, — начал я, чувствуя смущение. — Вы обещали мне показать ваш сад. Помните, на выставке вы сидели у георгинов…
— Показать сад? — переспросила она. Потом посмотрела на меня испытующе, точно сомневаясь в чем-то. И наконец сказала: — Ну что ж, если вы увидите… если сумеете увидеть…
В снегу стояли старые сосны, маленькие незнакомые мне деревца выглядывали из сугробов.
— Сад, — повторила она и повела меня по еле видной заснеженной дорожке вдоль изгороди. — Ну, смотрите. Это сирень, много сирени, темная перемешана с белой. Но сирень потом. Первыми расцветают нарциссы… — Мы вернулись назад. — Вот… За ними — пионы. Весна входит в сад и идет к дому. Как мы с вами сейчас. За пионами — белые лилии. И вот уже лето! Распускаются ирисы, жасмин. Полсада цветет. — Она широко показала вокруг себя рукой в старой мужской меховой варежке. — Остановимся с вами у роз. Дальше уже идет по саду осень. Флоксы, гортензии. Ступайте за мной. Георгины… Много георгинов. Это красиво, как костер. У нас в саду более ста сортов. Во время войны все вокруг, сады и даже улицы, было перекопано на картошку и лук. Мы тоже устроили маленький огород, между лилиями и пионами. Но эта осенняя часть сада осталась неприкосновенной. В самый голодный сорок второй год мы сажали в ней только георгины. Он не хотел, чтобы был перерыв в работе над новым сортом «Фантазия номер три»…
— Кто он?
— Геннадий Иванович Петрусевич. Мой муж… Вот мы с вами и дошли до самой поздней осени. Там, за домом, яблони, вишня, орех. Вы не замерзли?
Мы обогнули домик, вошли в него. В единственной жилой, бедно обставленной комнате с окнами на заходящее солнце я подумал: это маленькое жилище посреди чудесного сада занимает последнее место в заботах хозяев. Над полками с книгами по садоводству висел пожелтелый портрет молодого человека в буденовке, кавалерийской шинели, сапогах. Он был заснят фотографом сидя, высоко поднял голову, одна нога занесена назад, вторая выставлена напряженно, точно шагал человек по земле и вот опустился на венский стул, почти не меняя положения тела. Стоит ли? Через минуту опять шагать. Дорожное выражение лежало отчетливо и на его худом с острыми скулами лице, веселом и жестком.
— Это он, — сказала женщина. — Я вижу, вы даже не слышали о нем… Он вывел замечательные сорта. И назвал их «Фантазиями». Белые лохматые георгины, большие, как человеческое лицо.
— Он ботаник?
— Нет, — ответила женщина. — Он инженер, строил железные дороги. А в молодости семь лет воевал. Сначала в армии генерала Брусилова, потом в Конной армии Семена Михайловича Буденного. Цветами он занимался, как говорят, для души. Вы садитесь.
Мы сели. Я посмотрел на хозяйку, на ее старое лицо, темное от солнца даже зимой, и подумал: наверное, она внесла в его жизнь сад, сирень, георгины. И я высказал ей это.
— Вы ничего не понимаете, — ответила она. И, точно извиняясь за нечаянную резкость, начала тихо и мягко: — Я работала секретаршей. Стучала на машинке и подшивала бумаги. Бедно жила. Я не о деньгах говорю. Вечерами ходила на фильмы с участием Веры Холодной. Однажды в кино не попала, пошла на вечер поэтов. И там познакомилась с ним. Он был еще в военном, но называл себя в шутку вечным студентом Петербургского политехнического института… Помните чеховскую «Душечку»? — Женщина улыбнулась. — Раньше я не задумывалась о том, интересно ли строить железные дороги. А сейчас для меня не было ничего в мире замечательнее этого дела. Хотя мы и не строили, а только мечтали об этом — был нэп. Днем он бегал в поисках работы, а вечером мы раскладывали на столе географическую карту и строили железные дороги. Он вел их по пустыням и в горах. Особенно любил тоннели и мосты. Вот и я с ним будто бы поднялась на высокий мост, видно далеко, и чуть кружится голова. В общем «советская душечка», как он смеялся… Потом мы уложили наш единственный чемодан и уехали строить железную дорогу не в мечтах, а на самом деле. Она шла по торфоразработкам, обыкновенная узкоколейка, вокруг лежали болота. В жизни я не видела мест более унылых! Там, на торфоразработках, одна женщина выращивала в комнате цветы, но я не думаю, что все началось с них… Хотя раньше он никогда не заговаривал со мной об этом. За исключением одного раза, в самый первый наш вечер. Но то были стихи…
— Вы их не помните?
Она посмотрела мне в лицо.
— Вы-то сами выводите новые сорта? Ничего, вы еще можете начать, он тоже начал в ваши годы. Это налетело на него, как вихрь. После торфоразработок он строил дорогу на севере. Там на полустанке посадил летом первые георгины. И даже не увидел, как они расцвели. К осени мы переехали на восток. Он называл себя первым странствующим садоводом. Смешное сочетание слов — странствующий садовод… Особенно полюбились ему георгины. Может быть, за мужественность. Их родина — мексиканские горы, и они не боятся холодных ночей. Но вернее — за красоту. И за то, что они, как человеческие лица, — что ни соцветие, то иное выражение, иные краски. Вы не смущайтесь, что еще не вывели ни одного нового сорта. Начинайте… Поначалу вы будете радоваться, как ребенок, любым изменениям в форме или оттенках, а после захотите большего. Вобрать в одно соцветие все краски осени, даже серебристость паутины. Он тоже начал с малого. И я разделила его новое увлечение…
Комната наполнилась красноватым отблеском зимней зари. Он лежал на всем покойно, холодновато, и только на лице и на руках женщины казался теплым, подобно отсветам живого огня. Она повернула голову к угасающему в окнах январскому дню.
— Однажды был необыкновенный закат. Не зимой, осенью. Через много лет после торфоразработок. Он уже построил много дорог и вывел много сортов георгинов… И мы состарились… Сидели с ним в этом саду. Удивительные закаты в Москве. Мы видели заход солнца на море, и в степи, и в горах, но в тот вечер московское небо было красивее. Мы говорили о том, что ни одному художнику ни разу не удалось перенести это на полотно. И он загорелся: перенести можно! Не на холст, на георгины. И уже не небо, а земля будет вызывать возвышенные мысли. Это было в последнюю мирную осень перед Великой Отечественной войной. Третьей большой войной за нашу жизнь…
Она отвела лицо от зимней неяркой зари, посмотрела на фотографию веселого человека в буденовке, опять повернула голову к уходящему дню.
— У нас часто гостил Володя, сын его сестры. Юноша девятнадцати лет, любимец Геннадия Ивановича. Наш ребенок умер… Но дети жили у нас все время, с весны до осени. Мои родственники или его, а иногда и чужие. Началась война — дети разлетелись. Он работал в Наркомате путей сообщения и даже ночевал там. Я оставалась одна. Вокруг рыли траншеи. В конце лета хорошо расцвел новый сорт «Фантазия номер два», с тонкими закрученными лепестками, синими, как сумерки…
Она умолкла, со слабой улыбкой посмотрела мне в лицо и тихо досказала:
— А с войны у нас никто не вернулся. Володю подбили в небе над Берлином. Остальные тоже погибли. Геннадий Иванович уже после победы, на второе мирное лето, работал в саду и упал. Сердце… Я осталась одна…
Она подняла руки, чтобы откинуть с лица седые волосы, и, не донеся до головы, уронила их на колени, и я физически ощутил всю тяжесть этого одиночества. Вечерняя заря померкла; комната печально осветилась снегом. Женщина точно забыла обо мне. Потом тихо дотронулась до моей руки.
— Вы, наверное, хотите увидеть, как я храню зимой георгины? Пойдемте.
Она повела меня в сени, откинула люк в подполье, зажгла лампу. Косо осветилась деревянная лесенка. Мы сошли по ней. Я осмотрелся. Мне показалось, что я попал в маленькое картофелехранилище. На полках доверху лежало что-то похожее на темные старые картофелины. Женщина достала одну.
— Это «Сновидение». Окраска темно-абрикосово-розовая.
Она положила «Сновидение» обратно и пояснила:
— Температуру в хранилище я поддерживаю от 7 до 7 градусов. Можно, конечно, хранить и при одном градусе. Но, боюсь, клубням будет больно. Посмотрите… «Королева садов» — золотистая-золотистая… Рядом «Мадрид» — оранжевый, точно язык огня, красивый и сильный. А вот это «Фантазия номер два»… Высота стебля полтора метра, выведен Геннадием Ивановичем. Клубни надо осматривать часто, — строго советовала женщина, вводя меня в науку о цветах. — Подсыхающие обрызгивать водой. Вот на верхней полке, рядом с вами, почти увял в декабре. А теперь свеж…
Я посмотрел на темный могучий клубень, похожий на тяжелый ком земли, и меня точно обожгло — на узкой дощечке, куда заносится название сорта, было отчетливо выведено химическим карандашом: «Воспоминание о Петрусевиче».
— Это тот самый, — сказала она, — с красками московского неба. Геннадий Иванович не успел вывести его. И у меня долго ничего не получалось, много лет, и вот, говорят, вышло. Жаль, что вы не можете увидеть. Надо, чтобы было много-много георгинов в одном месте. И тогда издали кажется, что на землю легла радуга…
— Я видел это. На Дальнем Востоке.
— Да? — обрадовалась женщина. — На Южном Сахалине цветут тоже наши георгины. И в Сибири… У меня есть хороший сорт, устойчивый к заморозкам — «Желанный». С белыми пушистыми соцветиями.
— Тоже ваш?
— Мой последний. Вот… — Она поднесла к моему лицу маленький вытянутый изящный клубень и опять заговорила строго, о деле: — Выкапывать георгины при первых заморозках лучше вдвоем, если это возможно. Еще клубень пораните…
Мы поднялись, оделись, вышли. Было морозно и тихо.
— Дайте, пожалуйста, совет, — попросила женщина. — Я бы хотела послать в Америку один новый сорт. Это возможно?
— Мне их законы неизвестны. А зачем это вам?
— Америка — родина георгинов. Они попали в Россию давным-давно и совершенно не были похожи на теперешние. Были они наподобие наших ромашек, даже, может быть, беднее… А ведь это же замечательно — вернуться к себе домой красивей, чем ты ушел!
Подул холодный ветер, неся снежную пыль. Женщина заслонила лицо рукавом и, тяжело шагая рядом со мной, сказала:
— Теперь уже недолго ждать весны. Сад оживет…
Мы подошли к калитке, я попрощался. Она задержала меня.
— Вы хотели услышать те стихи. Я их помню. Единственные стихи, которые я помню в мои шестьдесят два года. Вот они… — И она вздохнула.
Розы, осенние розы
Мне снятся на каждом шагу.
Сквозь мглу, и огни, и морозы
На белом на легком снегу…
— Это Александр Блок. Его любимый поэт. Он читал их в наш первый вечер, в ноябре 1922 года.
Я ушел. Дорога шла под уклон. На повороте я обернулся. Шарлотта Ивановна все еще стояла у калитки, ветер дул ей в лицо. Мне показалось, что она стоит на мосту — высоком мосту, соединившем навсегда две человеческие жизни.
С того дня я стал читать литературу о георгинах в поисках имени Г. И. Петрусевича. Мне посчастливилось больше, чем я ожидал. Я нашел книжку, написанную им самим. Она была издана тотчас же после Великой Отечественной войны, на ней лежит суровая печать середины сороковых годов: шероховатая бумага, ничтожен тираж — и все-таки она о георгинах! Эта книжка содержит обстоятельные агрономические пояснения и рекомендации, точные и красочные описания многих сортов, ряд мыслей. Мне особенно понравилась одна — о том, что селекционер-оригинатор лишь тогда добьется большого успеха в работе над новым сортом, когда начнет думать не о маленьком участке перед домом, а о всей земле, как о бескрайнем молодом саде.
Я читал книжку, написанную Г. И. Петрусевичем в конце жизни, и из тумана лет — сквозь мглу, и огни, и морозы — мне улыбался молодой человек в буденовке с веселым и жестким лицом. И с его улыбкой книга делалась человечной и мудрой даже в самых обыкновенных советах садоводам — о том, например, что не надо срезать соцветия, когда они покрыты росой.