5
5
Чувствовать и знать — первоначально эти два понятия были едины. Будущая религия и будущая наука вышли из единого круга представлений, рожденного соединением интуитивного восприятия реалий природы и стремления эволюционирующего интеллекта уловить взаимосвязи. Мозг, примерявшийся к пониманию мира, в то же время искал гармонии с силами этого мира, порой проникаясь страхом перед ними.
Тотемизм с его конкретными природными символами и рожденная созерцанием звезд астрология выражали ощущение и потребность в общности — общности с территорией, которая обеспечивала существование группы людей, общности с вселенной, что простиралась над обителью человека. Ощущение слитности, которое возникало во время доводящих до транса ритуальных плясок под барабан или рождалось от молчаливого размышления под звездным небом, составляло сущность примитивных религий.
Это ощущение вошло затем в большие религиозные системы: даосизм и буддизм, пророческий иудаизм и евангелическое христианство, учения Заратуштры и Мухаммеда. Оно присутствует там не как ископаемый остаток примитивного прошлого, а как ядро в различной оболочке. Чувство общности с таинственной вселенной, унаследованное от эпох с прямым поклонением природе, — вот, пожалуй, сила, объясняющая власть над умами больших религиозных систем.
Но когда человек переселил своих богов на небеса, начался процесс, проводящий грань между мирским и надмирским, естественным и сверхъестественным. Следствием такого развода стало принижение той природы, которой человек первоначально поклонялся. Правда, процесс этот не был однозначным. Природа ведь тоже творение божие, и в этом качестве требовала почитания.
Очаровательную картину космогонии периода ломки видим у Иова. Бог, вещающий голосом бури, может выразить в гуле свой гнев так, что сердце человеческое содрогнется от ужаса; одержимых самомнением он не щадит. Однако в обращении к Иову он, критикуя самомнение, прибегает к издевательской иронии: «Где был ты, как Землю Я утверждал? Говори — тебе ли не знать!.. Кто вратами море сдержал… когда Я сделал облака одеждой его, и повил его пеленами мглы… Говори, если знаешь все! Где к обители света путь, и тьма — где место ее? Ты, верно… знаешь тропу к дому ее? Ты знаешь! Ибо тогда рожден… Можешь ли ты связать узел Плеяд, оковы Кесили разрешить? Выведешь ли зверей Зодиака в срок… По твоему ли слову взлетает орел, на высотах вьет свое гнездо?»[2]
Здесь еще налицо оттенок смирения перед лицом природы. Однако требует этого смирения небесный бог, все сотворивший. Процесс продолжается: уже не естество, а сверхъестество диктует человеку нормы поведения. Творец и творение разделяются; природа уже не она, а оно.
Вместо поисков общности в мирском целью земной жизни становится препобедить мир и искать общности в потустороннем. Плоть, всеми органами чувств привязывающая человека к природе, становится препятствием для ищущего совершенства. Чтобы победить мир, человек должен выбирать между двумя путями: либо отвернуться от природы, либо стать ее господином. То самое, за что царь небесный отчитывал Иова, под конец становится его заповедью. Бог, созданный человеком по своему подобию, делает человека своим подобием, одурманенный возможностями своего мозга, человек-боготворец поклоняется самому себе.
Платонова антитеза дух — тело явила Западу философскую основу для поклонения разуму и душе, тогда как другие твари и земное вообще оцениваются рангом ниже, да и собственное тело надлежит закрывать и умерщвлять. Сложившееся на почве иудейского мифа о сотворении мира («наполняйте землю, и обладайте ею») и греческой философии, христианство становится выражением антропоцентризма в отличие от древнего поклонения природе и восточной мудрости.
Так родился роковой дуализм, нашедший свое выражение в нелепом сопоставлении «человек и природа». Существование природы оправдывается ее служением человеку.
Иногда кротко звучал голос протеста. Евангельский бедняк из Ассизи, еретик, рядом с которым Лютер выглядит грубым духовным ландскнехтом, пытался подорвать диктатуру человека над всем прочим творением. Он говорил о «нашем господине брате солнце и сестре луне», о «брате ветре и сестре воде», о «сестре нашей, земле-матери», о «наших родичах — поющей цикаде и соколе», о «милой сестре нашей — смерти». Догме о том, что все в природе подчинено человеку, он противопоставлял учение о равенстве в мире, где все объединялось в прославлении своего общего истока.
Бунт Франциска был обречен на неудачу. Церковь обезвредила его своим самым изощренным способом: сделала Франциска святым.
Раздел между «чувствовать» и «знать», характерный прежде всего для западной культурной сферы, стал также разделом между религией и наукой.
Освобожденная от природы теология разводила костры под теми, кто подвергал сомнению роль человека как венца творения и Земли как центра вселенной. Подземелье, чья сила некогда способствовала зарождению жизни и в котором первобытные народы видели материнское чрево всякой жизни, стало преисподней и штрафной колонией.
Но и наука, хоть и стремилась постичь законы природы, оспаривая узкие рамки, куда втискивала мировую картину теология, творила свои непреложные догмы. Ученики Ньютона смастерили из его законов тяготения механистичную картину мира, где любые явления вселенной можно было не только объяснить, но и предсказать на основе механически действующих законов природы. Наука растила все более развитую технологию. Наука круто изменяла мышление, технология круто изменяла условия жизни. Вместе они творили свои мифы: миф о прогрессе, миф о приросте.
И теология, и технология — продукты человеческого мозга. Пусть они шли разными путями, отправная точка была единой в том смысле, что обе исходили из положения: человек может и должен властвовать над природой. В обусловленной конкретным периодом форме обе, наверно, были естественными стадиями в развитии мысли и пытливо экспериментирующей изобретательности.
У каждого времени свои ориентиры. Карты, по которым оно ориентируется, не могут быть всецело ложными, но не могут быть и абсолютно верными. На определенной стадии развития может произойти катастрофа, если карту возвести в абсолют, если принять ее за реальность, которую она пыталась отобразить в символах. Если оболочку принять за ядро.
Не этой ли стадии достигли мы теперь?
Этот биологический вид, что так много открыл и так много забыл! Вот мы бродим по Долине, пытаясь заглянуть в прошлое. Видим развитие мозга, содержащего огромные возможности. Видим, как он, развиваясь, создает системы мышления и вероучения, которые в обусловленной конкретным временем, конкретной средой форме обречены на исчезновение, как только истечет их срок, и все же представляются естественными звеньями в развитии ищущей мысли подобно тому, как сменяли друг друга биологические формы. Видим руку, что, руководимая мозгом, изготовила первое каменное орудие, видим, как от ее прикосновения животворная почва взлетает и уносится ветром, видим, как эта же рука прикасается к приспособлениям, поднимающим самого человека в полет над земным шариком. Видим процесс, движение, как будто угадываем его курс, — но где место назначения?
Вот череп, в котором миллионы лет назад зародились разные возможности. Вот современный человек, исполненный горечи и недоверия к собственным деяниям. Горечи и недоверия к системам мышления и вероучениям, не способным больше служить опорой. Человек, блуждающий в пустыне оставленных убеждений. Горечь и недоверие к технологии, создающей свои пустыни и угрожающей основам жизни.
Что-то подсказывает: не может странствие прекратиться в этих горьких пустынях. Все ли мы знаем о нашем мозге? Какие еще не раскрытые возможности таятся в нем? Какие новые горизонты может он открыть ищущему человеку?
Стою, вопрошая, словно путник у подножья горы, чьи пики окутаны облаками. Возможно, уже и не верю, что вершина достижима. И все-таки не могу расстаться с мечтой о далях, кои должны открыться, если взойду наверх и облака рассеются. Надо сделать попытку подняться хоть немного, потом еще немного — сколько хватит сил.